– Что, что. Букет роз я тебе заказал, – усмехается Лешка.
– Фу, – я одновременно вздыхаю и выдыхаю.
– Еще фу… И не «фу», а ты вечером дома будешь? А то Интернет-магазин из меня всю душу вытрясет. – В глазах у Панкова появляется тот характерный блеск, который я про себя называю: «Вот вы мне не верите, а я, между прочим, очень хороший парень».
Но он и правда хороший. А если учесть, что он терпит мои выкрутасы с детского сада, то он, возможно, и самый лучший. Не помню, правда, с чего мы с ним там подружились (хотя у Лешки есть версия, что он залез в мой шкафчик, а я за это звезданула ему лопаткой по голове), но он почти всю мою сознательную жизнь был рядом со мной. Мы вместе пошли в математическую школу, потом вместе учились в Плехановском. Лет так с двенадцати Лешка окончательно заменил мне подругу, с которой можно поговорить по душам, поплакать в жилетку, пожаловаться на несправедливость родителей, чуть позже – на общую мировую несправедливость. Даже на Лебедева. Даже когда я пришла к Лешке после того, что случилось, он не сдал меня…
«Дверной звонок. Два коротких, два длинных, означает: это я. Из-за двери слышится звук шагов, недовольное девичье «опять она?», невнятный ответ Лешки, после чего дверь распахивается, и на пороге возникает Панков. Посмотрел на меня, кивнул, застегнул верхнюю пуговицу джинсов и указал мне подбородком на лестницу.
– Ты куда, Леш? – выглядывает из-за двери полуголая девушка, зябко кутаясь в Лешкину куртку.
– Привет, Даша (а может, Маша), – здороваюсь я.
– Ага, привет, – Даша-Маша недобро глядит на меня и переводит взгляд на Панкова. – Леш, ты куда? Ты надолго вообще?
– Сейчас вернусь, подожди. – Панков захлопывает дверь и поворачивается ко мне: – У тебя такой вид, точно тебе завтра на смертную казнь. Что произошло?
Мой ответ заключался всего в двух словах. Лешка изменился в лице. Медленно опустился на ступеньку лестницы, сел, согнув ноги в коленях, свел в замок пальцы на уровне рта:
– Та-ак. Значит, все-таки доигрались. Воробей знает?
– Нет.
– Скажешь ему?
– Нет. Может быть… Леш, я не знаю!
«Если скажу, то Лебедев – он же правильный! – пойдет к моей матери, а та его растерзает. Разберет на части, раздерет на куски, и вся его аспирантура, карьера, да вся его жизнь покатится к черту. А я так не хочу».
– Я так понимаю, тетя Наташа тоже не в курсе? – Лешка вскидывает на меня глаза.
Тетя Наташа – это моя мама в терминах Леши. Жесткий характер, работала в министерстве по финансовой линии, что подразумевало частые командировки, и была на короткой ноге с деканом Плехановского. В жизни мамы было и есть ровно три принципа: «Не стоит волновать папу по пустякам, у папы больное сердце», «моя дочь должна сама хорошо учиться» и «кто обидит мою дочь, тому лучше сразу наложить на себя руки».
– Леш, ты мою маму знаешь? – Я отворачиваюсь и принимаюсь отскребать от перил красное пятнышко краски.
– Мм. Ну, значит, будем врача искать.
– Даже не думай! – Тон у меня был такой, что Лешка вздрогнул. Поднял голову, посмотрел на меня:
– Почему?
Я молчала.
– Почему, Ди?
«Почему? Потому что я его просто люблю. А он меня – нет. Ну и пусть».
Вместо ответа пожимаю плечами. Лешка еще с минуту глядит на меня, потом переводит задумчивый взгляд на старую выбоину на бетонной ступеньке:
– Ну, тогда мы с тобой можем пожениться.
– И что? – Облокотившись на перила, уставилась вниз, в темный проем, образованный сводами лестниц. – А потом-то что, Леш?
– Без понятия, – он покачал головой. – Так жениться, конечно, я не хотел. Но, может, я убью Воробья? А может, всё как-то само исправится.
– Исправится? Само собой? – поразилась я. Обернулась: – Это как? Ты о чем говоришь?
Лешка смотрел на свои руки:
– Не знаю. Но если поход к врачу исключен, то тебя нужно прикрыть. И вариант у меня только один. Давай поженимся, Ди…»
– Ди?
– Что? – поднимаю глаза, разглядываю Лешкино лицо в мониторе компьютера. Зеленоватые блики прыгают и дрожат, Панков слегка прищуривается:
– Я так и не понял, ты седьмого вечером дома будешь?
– Да, наверное. То есть да. Да, Леш, точно буду, – с трудом выбираясь из воспоминаний, несколько невпопад отвечаю я.
Леша упирается кулаком с кольцом в щеку и внимательно глядит на меня. Причем, смотрит так долго, что, кажется, даже фон за его спиной начинает рябить. Наконец, спрашивает:
– Слушай, у тебя точно все хорошо?
– Точно, – подтверждая своё «да», опускаю вниз ресницы.
– Понятно. Видимо, с некоторых пор твоя любимая фраза, это «у меня, Леш, все хорошо», – Панков начинает раздраженно поправлять на запястье кожаные браслеты.
«Ничего тебе не понятно, – наблюдая за ним, думаю я, – потому что моя любимая история, видимо, заключается в том, чтобы снова наткнуться на Лебедева, после чего три дня ходить, как под наркозом, чувствуя, что в моей голове опять начинают жужжать мысли, горькие, как трава, и назойливые, как насекомые. Сбрызнуть бы их фумитоксом радости и заставить залечь на дно, сделав так, чтобы они больше никогда не возвращались ко мне».
– Леш, – помолчав, начинаю я, – скажи, а ты никогда не задумывался, что никто почему-то не знает по-настоящему глубоких песен и книг о счастливой любви?
Лешка, моргает, глядит на меня, откидывается на спинку стула. Побарабанив пальцами по столу, склоняет голову набок:
– Свою мысль поясни.
– Ну, просто я, например, не знаю ни одной по-настоящему глубокой книги о том, как люди влюбились и счастливо жили вместе. Но вот ситуация, когда один любил, а другой страдал, рождает бурный интерес. Хотя вроде и там, и там о любви.
Лешка отводит в сторону глаза.
– А людям, когда безупречно, не интересно, – медленно произносит он. – Всем интересно, когда есть эмоции, сплошной накал и надрыв. А какие эмоции в счастливой любви? Спор на тему о том, какой фильм вы будете смотреть вечером? Или какого цвета купить тапочки для гостей, чтобы они сочетались с цветом пола на кухне? Это же не надрыв. Где надрыв в словах: «Мы были счастливы вместе»? А вот фраза: «Женщины мстят нам за то, что они нас любили» рождает массу эмоций.
– Твои слова? – Я смотрю на него.
– Нет, Сержа Гинзбурга. – Лешка отворачивается. – Хотя я бы подписался под каждым словом.
– Леш, а у тебя с Милой как? – помолчав, осторожно интересуюсь я. – У вас все нормально?
– С Милой? Да всё нормально у нас. – Лешка неопределенно хмыкает. – Мила моя, если ты помнишь, стопроцентная шведка. Это мы с тобой, из России, периодически любим обсудить богатую на надрыв русскую душу. А у них самим воспитанием не заложено выворачивать себя наизнанку. Тут все эмоции исключительно про всепрощение, поиск себя и борьбу с жизненными обстоятельствами. Вон, почитай любой переводной роман, – Лешка выискивает взглядом на мониторе какую-то точку, не то пыль, не то грязь, и, наклонившись, начинает старательно отскребать ее пальцем. – Там уж если несчастье, значит, мать тебя в детстве била, или отчим из дома тебя выгонял, или твой сводный брат наркоман. Или ты замужем за сводным братом. А еще лучше, если ты замужем за сводным братом, который успел и в тюрьме отсидеть, и в дурке отлежаться. А ты будешь и отца, и мать, и брата на себе поднимать, да еще и искать себя в этом. А чтобы у книги окончательно сложился финал, ты в конце должна будешь обязательно умереть, но только так, чтобы обязательно на рассвете, и непременно, чтобы с первыми лучами зари. Видимо, чтобы окончательно не загнать читателя в стойкую депрессию. А заодно, и показать ему, что ты все равно всех победила, и что завтра есть, и что счастье тоже обязательно будет. Хотя и не с тобой. И не в этот раз.
– Ты стал женские романы читать? – хмыкаю я.
– Что? Нет. Это их Мила читает. А я так, от нечего делать пару раз пролистал. – Лешка смеется. – А потом, чтобы окончательно не свалиться в депрессию, отправился в среднестатистический шведский магазин и купил себе для счастья среднестатистические джинсы. И теперь все счастливы: и владелец магазина, и джинсы, которые кто-то купил, и я.
– То есть получается, чем безвыходнее положение, тем больше эмоций? – Я закусываю губу.
– Типа того, – Лешка кивает. Потом улыбка сползает с его губ, и в глазах появляется тот же самый вопрос: – Ладно, я-то, положим, для полного счастья выговорился. А вот ты к чему завела этот разговор о несчастной любви? Что, повод появился?
– Да нет никакого повода, – упираюсь я, пожимаю плечами, и, кажется, это скоро станет моей дурной привычкой. – А еще что-нибудь мне расскажи.
– Сейчас расскажу, – в глазах у Панкова появляется откровенный сарказм. – Я месяц назад встал на лыжи. Накатался так, что все мышцы болят. А вчера пересел на велосипед, потому что так до работы добираться быстрей.
«Рассказать ему о Лебедеве или не говорить?» – снова проносится в моей голове, но представив себе реакцию Леши (напряженный взгляд или, что еще хуже, его срывающийся на фальцет голос: «Ди, скажи, тебе тогда с Воробьем не хватило?»), решаю все-таки промолчать.
Тем временем Лешка уже довольно мирным тоном принимается рассказывать мне о своих новых шведских знакомых, о выходных с его Милой в Уппсале, о поездке с Милой к ее родителям, и в его монологе все чаще звучат названия неизвестных мне шведских городов, районов и улиц (Вэстманланд, Арборга, Гётеборг).
«Он никогда не вернется в Россию», – думаю я, и мне становится грустно.
Минут пять спустя Лешка начинает сворачиваться.
– Ладно, – дружелюбно, как раньше, заключает он. – Давай заканчивать наш традиционный еженедельный видео-слет, потому что Мила скоро придет, а мне еще надо в магазин заскочить, она молоко просила купить. А ты… – Панков все-таки медлит и глядит на меня, – а ты все-таки выбери время, возьми отпуск и приезжай к нам. Ко мне, – уточняет он и машинально потирает пальцем обод кольца, что меня и останавливает. Останавливает и от разговора на тему Лебедева, и от признания, что у Лебедева есть дочь, похожая на него до отчаяния, и от привычно-лживого обещания: «Да, Леш, да. Да, я обязательно к вам приеду».
Но я не приеду.
И не приеду я потому, что у нас с Лешкой как раз была счастливая любовь, если говорить в его терминах и если так можно назвать наши первые робкие поцелуи и когда-то до конца доверительные отношения. Если так можно назвать наше торжественное обещание, данное еще в детском саду, всегда защищать друг друга, шутливую клятву, данную друг другу в пятнадцать лет, когда-нибудь обязательно пожениться – и наш последующий брак, больше похожий на проживание на тридцати квадратных двухкомнатных метрах двух двадцатилетних людей, которые в детском саду видели друг друга в колготках.
Если так, конечно, можно назвать дружбу двоих, когда-то по-настоящему близких людей, которые очень любили смеяться – да так любили, что в девятнадцать заключили одно пари. А когда все закрутилось и запуталось так, что и распутать нельзя, ты не придумала ничего лучше, чем прийти к своему лучшему другу, а он предложил тебе самое простое решение: «Ди, мы можем пожениться».
Но ты медлила. И никто в целом мире не знал, что ты любила другого. А потом этот другой позвонил тебе и попросил никогда его больше не трогать.
Когда нас бросают, мы сходим с ума от горя. Нормальные люди, которые любят, в таком состоянии плачут. Но ты не плакала. Сначала ты просто не поняла, что произошло. Потом ты оцепенела. Ты знала, что Он не любит тебя, но не верила, что вы расстаётесь. И в состоянии шока ты еще набирала Ему на его отключенный номер, когда получила его ответ мэмом в Фейсбук, что Он тебя все-таки бросил. Удар под дых – наверняка. Но любящее существо слепо, и пользуясь тем, что тебя всегда отпускали к лучшему другу на дачу, квартирники или студенческие вечеринки с ночевкой, отговорившись какой-то ложью отцу (мама в командировке), ты сбежала к своему лучшему другу, который (как это кстати, да?), с октября начал снимать квартиру. Нет, тебе были не нужны его утешение, сочувствие и советы, или золотые слова о том, что, возможно, все это к лучшему. Все, что было нужно тебе – это возможность выплакаться. Возможность говорить о Нем. Возможность упоминать Его имя. И ты лихорадочно говорила о нем, а твой лучший друг молча слушал. Тебе было больно. Очень. И очень страшно.
– Что мне делать, Лёша, скажи?
– Ты… ты его любишь, Ди?
И только тут ты заплакала. Но то, что ты чувствовала, было куда хуже слез, и их бесконечный дождь перерос в дичайшую в твоей жизни истерику. Но если ты думала, что это – боль, то ты ошибалась. Настоящая боль пришла к тебе, когда твое тело не выдержало, и Вселенная взорвалась твоей самой страшной потерей. До этого ты никогда не видела смерть. Теперь ты теряла ребенка. Выкидыш… за этим словом стоит всего лишь мгновение, всего лишь пара минут, но за это короткое время ты до конца понимаешь смысл сказанной кем-то фразы: «Родители не должны пережить своих детей». Шок, клинч, твой отчаянный крик – и пробирающее до мозга костей, пронзительное, воющее одиночество. И только потом ты ощутишь эту потерю физически. Когда на помощь приедет «скорая», конечно же, будет поздно. Банальная истина: у врачей нет ковров-самолетов, и никого не успели спасти. Последняя мысль, которая посещает тебя перед тем, как тебя увозят в больницу, как жаль, что ты тоже не умерла.
Тем временем твой лучший друг, как и обещал, будет прикрывать тебя перед родителями и все еще бледный после разборок с твоей обезумевшей от страха матерью, с ней же приедет к тебе в больницу, чтобы смотреть в твои сухие глаза, держать тебя за руку и терпеливо тебе объяснять, твердить тебе раз за разом, что ты ни в чем не виновата, что твой случай далеко не единственный и даже приводить тебе в утешение какую-то медицинскую статистику.
Но ты была виновата, как был виноват и тот, кого ты очень любила. Тебе бы надо Его забыть, но забыть это значит, простить…
Ты не сможешь простить – ни себе, ни Ему. Его больше не будет рядом. Он так и не узнает о том, что случилось тогда. И через месяц по настоянию твоей мамы будет твоя с лучшим другом «счастливая» свадьба, когда ты вся в белом, а он в чем-то темном, хотя это тебе надо бы в черном. Но в вашу первую брачную ночь твой лучший друг в футболке и джинсах будет сидеть на кровати и, переплетя длинные пальцы, смотреть, как ты, виновато съежившись, уходишь спать от него в другую комнату, потому что даже из благодарности не можешь лечь с ним в постель – ты все еще любишь другого. Ты принадлежала только Ему, одному. Ты все еще помнишь все его взгляды, прикосновения и ласкающий шепот. Любые, даже самые пошлые песни, где упоминается любовь, расставание или смерть, теперь легко заставляют тебя заплакать. Тем временем твой лучший друг снова сделает вид, что ничего страшного не случилось, и после вашей «счастливой» брачной ночи принесет тебе красные розы. Он будет дарить их тебе так часто – и к праздникам, и без поводов, – что ваша квартира постепенно превратится в миллион алых роз. Вот только ты возненавидишь эти цветы, как черный знак своего одиночества.
Но чтобы не обижать своего лучшего друга, ты никогда не скажешь ему об этом.
Через три месяца тебе исполнится двадцать лет, и двадцать исполнится твоему лучшему другу. С тем, другим, кто бросил тебя, вы иногда видитесь в институте. Заметив тебя, Он сухо здоровается кивком головы и быстро проходит мимо. После этих встреч у тебя гулко стучит сердце. Ты все еще любишь Его, и если не видишь его несколько дней, то вечерами, пока твой лучший друг спит или щелкает кнопками телевизионного пульта, ты запираешься в кухне, одна, и часами серфишь его страницы в «ВКонтакте», Твиттере или Фейсбуке, стараясь понять, чем Он живет. Пытаясь быть к Нему ближе хотя бы на миллиметр.
Именно из социальных сетей ты узнаешь о том, что он закончил аспирантуру, устроился на работу и больше не вернется в Плехановский, в котором ты все еще учишься.