Прощание с «Императрицей» - Юрий Иваниченко 7 стр.


– Да, наверное… – Алексей Иванович ещё раз посмотрел на большую карту. – Появления сильного союзного отряда в нужный момент в Салониках и в долине Вардара было бы, вероятно, достаточно, чтобы удержать Болгарию от вмешательства в войну и спасти десятки тысяч жизней.

Сергей Дмитриевич ещё раз внимательно посмотрел на Иванова и спросил:

– Не без оснований ли у меня складывается впечатление, что вы чем-то дополнительно обеспокоены? Спасение жизней – не конкретное ли?

– Да, проблемы личного характера. Но я не полагал, что это так заметно, – ответил Алексей Иванович.

– Ваши «проблемы личного характера» не связаны ли с отсутствием «сильного союзного отряда в нужный момент»?

– Нет. Не конкретно союзнического, о котором мы говорили. Любой другой сильной части в нужном месте.

– Ваш сын, штабс-капитан, помнится, во Второй армии? – Сазонов чуть не употребил глагол прошедшего времени, «был», но вовремя осёкся. – Дурные известия?

– Никаких. – Алексей Иванович не удержался, потёр лоб. – Ни дурных, ни благоприятных.

– Как так? Он в окружение попал?

– Точнее – пропал в окружении. Вместе с известной частью полка.

– Но сведений о гибели, как я понял, нет. Может быть, он в плену?

Статский советник помрачнел и поджал губы. Но почти без паузы бросил:

– Полагаю, сдача в плен едва ли совместима с его понятиями о чести русского офицера.

Сазонов примирительно поднял ладонь.

– Попасть и сдаться – вещи разные. Могло быть ранение, контузия – мало ли что на войне бывает.

– Да, можно допустить… Но в германских списках пленных офицеров его нет.

– Вот уж позвольте с вами не согласиться, Алексей Иванович, – перебил его министр. – Ни за что не поверю, что там нет ни одного капитана Иванова. А уж имя-отчество могли, даже с немецкой педантичностью, транскрибировать по-своему. Мы вот тоже их Хайнриха Хайне Генрихом Гейне кличем.

Воцарилась долгая пауза. Затем Сазонов сказал:

– Не следует прекращать поиски. Кроме германских сводок есть и другие источники. Вам ли не знать? Нет ничего тягостнее, как становиться на путь отречения и жертв, предвидя их бесполезность. Но в вашем случае надежда не погибла.

«Р-революционерка» варя

Петроград. Литейный. Задворки патронного завода

Наверное, тому виной и Васькин пример: то ввалится с горячечным румянцем на щеках после свидания, закружит в пантомимическом вальсе, то, наоборот, отмахнётся как от мухи, страдальчески грызя ногти.

И капель апрельская в ту же прелюдию звонкими нотами, и хор анафемский за лепниной потолка с чердака…

«Ах, как чудно жить! Какая бы гадость не творилась в головах и на улицах…»

Кстати, об улицах. Варвара брезгливо сморщила носик с веснушками, побледневшими за зиму, оглянулась кругом в поисках и подскакала на одной ноге к коновязному чугунному столбу у ворот проходного двора, оттерла о ребристый столб опойковый носик ботинка, избавляясь от склизкого комка рыбьей требухи.

– Совсем дворники распустились, за ворота уже ни ногой, – проворчала Варенька в унисон прочим горожанам, потерявшим из виду казённых уборщиков (только во дворах и остались вековые династии Михалычей и Федулок).

Впрочем, ничем нельзя было сейчас «перелопать» стаю мыльных радужных пузырей, порхающих в душе её. Даже вот такой «гадостью» из разряда тех, что налипают нынче на мозг едва ли не чаще, чем уличная грязь на обувь: «Последняя выходка Распутина… И гнал вперёд себя голую царицу как публичную девку…»

И картинка-то?!

– Фу, – скривила Варвара Иванова фамильно-пухлые губки, наткнувшись взглядом на афишку, налепленную над столбом посреди прочих бумажных струпьев, уродующих и без того непритязательную стену грязных задворок Литейного.

Картинка такая, что и вообразить себе трудно, чтобы кто-то печатал такое, глядя в набор без омерзения, чтобы над медным клише старательно работал гравёр, высунув язык, а до того что-то правил в рисунке и комкал эскизы настоящий живой художник… Нет. Это всё должен был делать только какой-то мёртвый, грязный, замасленный механизм без малейшего участия человеческих глаз и совести.

«Впрочем, это и правда, не печатный станок делал, – смешно наклонила Варвара головку с узлом русых волос набок, точно дворняжка, изучающая витрину мясной лавки. – Видно же по слегка расплывшимся краскам. И вот тут угол блеклый, непропечатанный, точно как в “мастерской для образованных женщин”. Как же всё-таки эта машинка для ручной литографии называется, слово такое забавное?»

Варя, воровато оглянувшись и лизнув язычком большой палец, попробовала потереть бледно-розовый подол пеньюара якобы Императрицы, узнаваемой только по каракулям карикатурной подписи. Не вышло.

«Фу, ещё увидит кто-нибудь», – отдёрнула она палец и рассмеялась, вообразив, как выглядит со стороны. Взрослая барышня, «народная учительница», а всякую глупость напечатанную изучает, как её же ученики: «Ра-бы-не-мы… Ры-бы… тоже помалкивают». И то – была бы ещё афиша кинематографа, а то и не поймёшь, то ли политика, то ли просто похабщина. Хотя поди отличи сейчас одно от другого.

Нет, всё-таки не зря папа никогда не поощрял в их доме «этой республиканской болтовни» – так он называет тему, совершенно обязательную теперь во всяком Петроградском застолье от «Англетера» до кухмистерской какой-нибудь. Не зря папа говорит, что точно такие же выдумки и нелепицы безо всяких газет и афишек в своё время распространялись и об императоре Павле I накануне дворцового переворота, и значит, «беспокоиться о Республике» нет никаких надежд.

Именно так и говорит. Причём говорит как антрополог, знающий физиологию русского человека: «Никаких надежд». А это, в свою очередь, значит, что в глубине души надежды экстраординарный профессор Иванов всё-таки питает. Просто это юмор у него такой британский, демонстративно-скептический.

На что, собственно, надеется Иван Иванович? Помалкивает пока. Может, верит, что дело не обойдётся одним только «дворцовым переворотом», о котором все кругом говорят. Или, наоборот, надеется, что из всего переполоха, как в 1905-м, выйдет только Конституция, но такая, от которой царю уже никак не отвертеться. И, значит, всё не так уж плохо, есть смысл, не дожидаясь какого-то исторического разрешения (завтра ли оно случится, послезавтра) – жить.

Снова заулыбалась Варя. Поймала себя на мысли, что о политике задумалась машинально, в силу привычки. Слишком много её стало в жизни, прямо везде её медные провода, горячие от напряжения, искрящие, бьющие током то тут, то там. Даже где не ждёшь. Как, например, в «рабочей школе», куда она шла вовсе не за политикой, а за…

Ой, ну чего лукавить? Чего бы она ещё бегала на эти задворки гремучего угрюмого чудовища с жёлтыми глазищами в бельмах масла и пыли – «Санкт-Петербургского патронного завода» – так и гнусавит по-прежнему, со снобистским апломбом, гипсовая надпись на фронтоне. Да, что ни говори, но пример других курсисток, подвизавшихся «делу народного просвещения» с тем, чтобы услышать в описании самой себя третьими лицами – революционерка, и на неё, как ни странно, много подействовал. Хотя уж кому-кому, а Вареньке не грозило, чтобы это был единственный лестный эпитет к её характеристике в кругу собеседников, тонущих в табачном дыму. Ей там законно полагались ещё и «загадочная, неприступная, таинственная»… Так безбожно врала себе Варвара и даже знала, что врёт. Знала, что все эти романтические «арабески» вянут под приговором «благовоспитанной», – званием, по нынешним временам, пошлым и унизительным. Как тут если не прославиться, то хоть за глаза прослыть «революционеркой»? Не «миленькой, соблазнительной, кокоткой» (что в глубине души она, может, даже и приветствовала бы), а вот чуть ли не с прокламациями за пазухой и с револьвером в ридикюле – «р-революционеркой»!

Варвара сама себе состроила виновато-игривую рожицу, весьма заинтересовавшую какого-то тощего юношу в куцей студенческой шинели. Юношу, вышедшего как раз из одной из несчётных трактирных нор Литейного и, должно быть, принявшего её гримаску на свой счёт. На это Варвара тотчас состроила другую – ту самую «фребеличку» или «классную даму», что так портила ей «современную» репутацию, делая совершенно «несовременной».

Студент-переросток прямо-таки шарахнулся, и Варвара, не выдержав, прыснула в нитяную перчатку.

«А ведь сработало же!» – это не насчёт «классной дамы и фребелички», это насчёт революционерки, радостно подумалось ей, когда она нырнула в подворотню, ведущую за угол эклектичного дома «Самолёта», дома пароходной компании.

Да у неё со времён старших классов гимназии не было столько «воздыхателей», как теперь, в новой роли. Да и те что были? Именно, что «воздыхатели» – необъявленные, не изъявившие ещё своих чувств. «Оглашенных» так и вовсе никогда не было за все 24 года её долгой и пронзительно одинокой жизни, – подыгрывая лирическому герою внутри себя, Варвара посуровела, опустила глаза. Ни дать ни взять, вериги одиночества понесла под любимым английским костюмом цвета «Аделаида».

Впрочем, тут же Варя стряхнула невидимые цепи, расправила плечи так, чтобы и грудь чётче обрисовалась. Неинтересно уже нести вериги одиночества. Теперь – есть Он. И именно к Нему она сейчас и идёт в рабочую школу. К «оглашенному» – объявленному по всем правилам Домостроя. Хоть это, по теперешним временам, даже предосудительно как-то, но из песни, то есть из семейной хроники, теперь не выкинешь: с представлением папа, прошением руки и сердца, с помолвкой в кругу родни и друзей – со всей, как говорила сестрёнка, «епитимьей».

Как же потешалась со всей этой «мерехлюндии» Кира! Вот уж революционерка по существу, так сказать, а не по форме. А ведь никакой даже не прогрессист, не то, чтобы социалистка. Вообще, чёрт его знает, что такое. Декадентка, что ли? Просто «эмансипэ»? А то уже и мистик. За ней и не уследишь…

«Emancipatio» Кира

Петроград. Март. Литейный мост

– Петроград чумной какой-то стал. Весь дышит оккультизмом. Куда ни зайдёшь – если не на спиритическом сеансе очутишься, то на американской лекции по Блаватской…

Её спутник смеётся, а Кира недовольно хмурится, не зная, то ли улыбнуться сейчас сочувственно, поддакнуть, то ли воззриться на собеседника с сумрачным недоумением, мол, «а вы бывали в хрустальных эфирах Тибета, что вам так смешно?..»

Надо бы «воззриться». Благо электрический свет фонаря, резкий как вспышка фотографического магния, даёт такие странные голубые с лиловым разводы. Такие, что (наверняка знает Кира) будет её взгляд исподлобья сейчас для него не хуже кляпа. И уж точно смутит провожатого, если не заставит задохнуться от переполненности воображения. Глаза в ночи чернее чёрного (знает Кира) – антрацит с искрой, в тенях, как у Веры Холодной, губы, будто сажей нарисованы. Что там ещё он писал в своём стихотворении такого, что стоит и отмолчаться и далее, – пусть теряется в догадках насчёт впечатления, которое производит. Пусть гадает, есть ли оно у неё вообще – впечатление от его стихов. Она и на собрании раз только дала понять, что прекрасно себе понимает, кто эта:

Глянула тогда в «Раковине» на чтеца вскользь, потом ещё раз – через плечо, будто закрепила негатив фиксажным раствором.

Не впервой ей быть блоковской «Незнакомкой» в чьих-то произведениях, но всё одно трогает. Хоть иногда кажется: трогать-то трогает, но холодными пальцами как-то и за горло. А иногда, сидя в первом ряду, так и вовсе нестерпимо хочется сдвинуть колени.

– Странно, правда?..

Варвара лишь полуоборотом головы дала знать, что поддерживает их странную беседу.

– Странно, что мистика, – расхрабрившись, будто после молчаливого поощрения, снова принялся вещать «автор монолога»: – Вошла в нашу жизнь, хоть и крадучись, но сразу вслед ворвавшимся в неё же моторам, мотоциклетам и… этим…

– Дирижаблям, – не удержалась-таки, чтобы не подсказать, Кира.

– Да, аэропланам.

Спутник заметно смутился. Поправил лацкан пальто, сунул руку за пазуху, но не нашёл ей там применения. Сунул обе руки в карманы. Совсем как гимназистка с запиской, треплющая кружевные оборки платья, не зная, как её передать адресату «с та-акими усами!»

Кире стало жалко мученика – чувствует её, дышит мечтою о ней, пьяный от страсти, – даже завидно до злости. Живой. Но не до него, ей богу. Были б силы сейчас, – она бы ему объяснила, что такое и каков он на самом деле, воспеваемый ими потусторонний мир, в котором она уже, как говорится, одной ногой. Нет, скорей одной только головой, как когда-то в детстве, в Артиллерийской бухте, застигнутой врасплох мёртвым штилем.

…Помнится, если встать на четвереньки и опустить голову в воду – можно увидеть странный изнаночный мир, с его таинственными неземными обитателями и древними лесами, вечно колышущимися в далёких горах, тот золотистый с зелёноватой оторопью свет…

Так и теперь. Только теперь свет этот голубой, с синей оторопью теней, не спешащих следовать за своими хозяевами. Он вспыхивает, где не ждёшь: в чердачных оконцах ночного города под самыми крышами, в дверях, вдруг распахивающихся в глухой стене, под чёрными чугунными мостами в реке – бледным бирюзовым пятном с фосфорной зеленью рыб подо льдом. И нельзя сказать, чтобы свет этот был непредсказуем, напротив, он обязателен, как предвестник кошмара, как следствие, как результат переправы на тот неведомый берег в ладье Харона, сшитой из костей. Переправы на тот свет, в тот свет с замедленными тенями…

– Да, тот свет – это самое точное определение, – кажется, она даже прошептала это вслух, потому что её спутник вдруг отстал, словно ошеломлённый услышанным.

Она обернулась, почувствовав щекой прикосновение газового шарфа. Увидела провожатого своего неожиданно далеко, чуть ли не в начале моста, который они, кажется, уже и прошли весь. Но он почему-то стоял теперь в туннельной перспективе, отмеченной гирляндой ван-гоговских звёзд, с протуберанцами фиолетово-серебристых жирных мазков. Стоял один. Хоть только что на Литейном мосту было обыкновенное оживление, как на вечернем проспекте, когда всё движется и сверкает в предчувствии ночных безумств и приключений. А теперь он там один и, судя по предсмертной агонии его трёхкратной – серой, синей и фиолетовой – тени, вот-вот исчезнет…

«Господи, кажется, опять, – спохватилась Кира и сказала себе: – Надо успеть прежде, чем это случится. Прежде, чем реальный спутник исчезнет окончательно в электрических огнях фонарей, а на смену ему отовсюду полезут гости из того света, – узнаваемые уже, но от того не менее кошмарные, горячечно переменчивые. Вот и озноб уже начался, который вскорости обязательно сменится жаром…»

Кира, борясь с дрожью в руках, распустила узел полотняной сумочки, расшитой бисером по английской моде, и полезла за лекарством. По устоявшейся уже привычке, прикрывая это своё занятие громким шмыганьем носа, мол, «мочи нет, – сейчас чихну…» Но батистовый платок не спешила вытаскивать, будто пытаясь нащупать сквозь него что-то ещё в красном матерчатом зеве сумочки среди обычных девических, как сама говорила, – финтифлюшек…

Чихнула наконец.

– Так что же вас, Георгий, не устраивает в проповеди мадам Блаватской? Что там ни говори, оно весьма наукообразно. Терминология, какой, вон, папенька мой практикует своих студентов. А он у меня, заметим, экстраординарный профессор, учёный этнограф. Я уже не говорю, что этими своими словесами, вернее, учением об их эзотерическом воздействии, Елена Петровна едва ли не породила нынешних футуристов. Представьте только – Бурлюк и Маяковский как порождения «Разоблачённой Изиды»!..

Назад Дальше