Все романы в одном томе - Лорие Мария Федоровна 24 стр.


– Вот и вы, Жуан! – громко приветствовала его обладательница влажных волос. – Без «Дона» мы обойдемся, ладно?

– У вас большой палец в точности как мой! – воскликнул он.

– А вы все держите меня за руку, это рискованно, ведь вы еще не видели моего лица.

Он поспешно выпустил ее руку.

Словно в ответ на его молитву сверкнула молния, и он жадно глянул на ту, что стояла рядом с ним на мокром сене, в десяти футах над землей. Но она закрыла лицо, и он увидел только стройную фигурку, темные, влажные стриженые волосы и маленькие белые руки с большими пальцами, которые отгибались назад, как у него.

– Присаживайтесь, – вежливо предложила она, и их снова окутал мрак. – Если сядете напротив меня в эту ямку, уступлю вам половину моего плаща. Он мне служил палаткой, пока вы так грубо не нарушили мое уединение.

– Вы сами меня позвали, – с готовностью парировал Эмори, – сами позвали и прекрасно это знаете.

– Дон Жуан всегда вот так поворачивает дело, – отвечала она, смеясь, – но я больше не буду называть вас Дон Жуаном, потому что вы блондин, даже рыжеватый. Лучше прочтите мне «Улялюм», а я буду Психеей, вашей душой.

Эмори вспыхнул и порадовался, что его не видно за пеленой ветра и дождя. Они сидели друг против друга в небольшой выемке в сене, частично защищенные плащом. Эмори изо всех сил старался разглядеть Психею, но молний, как назло, не было, и оставалось только ждать. Боже мой! А что, если она совсем не красивая, что, если она – сорокалетняя ученая женщина, о Господи, что, если она сумасшедшая? Но он тут же отбросил эту мысль как недостойную. Провидение ниспослало ему девушку, чтобы было кому его позабавить, как ниспосылало Бенвенуто Челлини мужчин, чтобы было кого убить, а он гадает, не сумасшедшая ли она, только потому, что она так пришлась к его настроению.

– Нет, – сказала она.

– Что нет?

– Не сумасшедшая. Я же не решила, что вы сумасшедший, когда в первый раз вас увидела, значит, и с вашей стороны нечестно так обо мне думать.

– Но как вы могли…

С начала до конца своего знакомства Эмори и Элинор могли поговорить о чем-то, потом замолчать, продолжая об этом думать, а через десять минут заговорить снова, и оказывалось, что мысль у обоих за это время работала одинаково и достигла одинаковой точки, в которой другие не усмотрели бы никакой связи с предыдущей.

– Скажите мне, – попросил он, взволнованно подавшись вперед, – откуда вы знаете про «Улялюм» и какого цвета у меня волосы? Как вас зовут? Что вы тут делали? Отвечайте сразу про все.

Молния вдруг сверкнула неимоверно ярко, и он увидел Элинор, впервые глянул в эти ее глаза. Она была прекрасна – бледная кожа цвета мрамора при свете звезд, тонкие брови и глаза, блеснувшие двумя изумрудами в ослепительной вспышке. Колдунья, лет девятнадцати, быстрая и томная, и над верхней губой – узкая выбеленная полоска, очаровательное свидетельство женской слабости. Он тихо ахнул и откинулся на сено.

– Теперь вы меня видели, – сказала она спокойно, – и сейчас, вероятно, скажете, что мои зеленые глаза горят у вас в мозгу.

– Какого цвета у вас волосы? – спросил он тревожно. – Они ведь стриженые?

– Да, стриженые. А какого цвета – не знаю, – продолжала она задумчиво. – Меня столько мужчин об этом спрашивали. Наверно, какого-нибудь среднего цвета. На мои волосы никто не заглядывался, а вот глаза у меня красивые. Можете сказать что угодно, а я все равно знаю, глаза у меня красивые.

– Ответь мне на вопросы, Маделина.

– Я уж их все не помню… и зовут меня, между прочим, не Маделина, а Элинор.

– Как я сразу не догадался. Вы и на вид Элинор, у вас элиноровская внешность… ну, вы меня понимаете.

В наступившем молчании они слушали дождь.

– За шиворот затекает, собрат-помешанный, – сообщила она наконец.

– Ответьте на мои вопросы.

– Хорошо. Итак: фамилия – Сэведж, имя – Элинор; живу в большом старом доме, отсюда миля по дороге; ближайший родственник, которого в случае чего известить, – дед, Рамильи Сэведж; рост – пять футов четыре дюйма; номер на крышке часов – триста семь тысяч семьсот тринадцать; нос с изящной горбинкой; нрав – бесовский…

– А меня, – перебил ее Эмори, – где вы меня видели?

– Ах, вы, значит, один из тех мужчин, – отвечала она надменно, – для которых единственная интересная тема разговора – они сами. Извольте, милейший, я как-то на прошлой неделе загорала за изгородью и слышу – по дороге идет человек и говорит таким приятно-самодовольным тоном:

Ну я, конечно, высунулась из-за изгороди посмотреть, но вы, неизвестно почему, пустились бежать, так что я увидела только ваш прелестный затылок. Ага, говорю, вот мужчина, по которому многие девушки вздыхают, и так далее в лучшем ирландском…

– Понятно, – перебил Эмори, – теперь давайте дальше о себе.

– Хорошо. Я иду по жизни, доставляя людям сильные ощущения, сама же таковых почти не испытываю, разве что выдумаю себе кого-нибудь в такой вечер, как сегодня. Смелости, чтобы пойти на сцену, у меня бы хватило, но нет энергии. Чтобы писать книги, нужно терпение, его у меня тоже нет. И я ни разу не встретила мужчину, за которого могла бы выйти замуж. Впрочем, мне еще только восемнадцать лет.

Гроза понемногу стихала, лишь ветер дул с прежним нездешним упорством и стог степенно раскачивался из стороны в сторону. Эмори был словно в трансе. Он чувствовал, что каждое мгновение бесценно. Никогда еще он не встречал такой девушки, никогда уже она не покажется ему в точности такой же. Он совсем не ощущал себя актером на сцене, что было бы естественно в столь необычной ситуации, – нет, скорее он чувствовал, что вернулся домой.

– Я только что пришла к важному решению, – сказала Элинор, опять помолчав, – потому я и здесь, и это, кстати, ответ на еще один ваш вопрос. Я решила, что не верю в бессмертие.

– Только-то? Как банально!

– Очень, – согласилась она, – и, однако же, огорчительно до противности. Я пришла сюда, чтобы промокнуть – стать как мокрая курица. Мокрые куры всегда отличаются ясностью мышления, – заключила она.

– Продолжайте, – вежливо сказал Эмори.

– Ну, темноты я не боюсь, так что надела плащ и резиновые сапоги и вышла из дому. Понимаете, раньше я всегда боялась сказать, что не верю в Бога, – вдруг меня за это поразит молния, – но вот она я, здесь, и молния меня, конечно, не поразила, но главное то, что сегодня мне было не страшнее, чем в прошлом году, когда я верила в «христианскую науку». Так что теперь я поняла, что я – материалистка и такая же вещь, как вот это сено, а тут из леса появились вы, стали на опушке и трясетесь от страха.

– Это уже нахальство! – возмущенно вскричал Эмори. – Чего же мне было пугаться?

– Самого себя! – крикнула она так громко, что он подскочил. Она смеясь захлопала в ладоши. – Друзья, друзья! Убейте совесть, как я! Элинор Сэведж, материолог, не бойся, не дрожи, не опаздывай…

– Но без души мне никак нельзя, – возразил он. – Не могу я быть только рациональным, а скопищем молекул быть не хочу.

Она наклонилась к нему, впиваясь в его глаза своим горящим взглядом, и прошептала с какой-то романтической одержимостью:

– Так я и думала, Жуан, этого и опасалась, – вы сентиментальны, не то что я. Я – романтичная материалисточка.

– Я не сентиментален. Я романтик не хуже вас. Ведь сентиментальные люди, как известно, воображают, что мгновение можно продлить, а романтики тешат себя уверенностью, что нельзя. (Это различие Эмори проводил не впервые.)

– Парадоксы? Я пошла домой, – сказала она с грустью. – Давайте слезать, до развилки дойдем вместе.

Они стали осторожно спускаться со своего нашеста. Она не приняла его помощи – сделав ему знак отойти, грациозно плюхнулась в мягкую грязь и посидела так, смеясь над собой. Потом вскочила, взяла его за руку, и они пустились по мокрому лугу, перепрыгивая с кочки на кочку. Каждая лужица словно искрилась небывалой радостью – взошла луна, и гроза умчалась на запад Мэриленда. Всякий раз, что Элинор касалась его, он холодел от страха, как бы не выронить волшебную кисть, которой воображение расцвечивало ее в сказочные краски. Он поглядывал на нее краем глаза, как и позже, на их прогулках, – она была прелесть и безумие, и он жалел, что ему не суждено до скончания дней сидеть на стоге сена, глядя на жизнь ее зелеными глазами. В тот вечер он был вдохновенным язычником, и, когда она серым призраком растворилась вдали на дороге, тихое пение поднялось от земли и сопровождало его до самого дома. Всю ночь в окно его комнаты залетали и кружились летние бабочки; всю ночь огромные звуки-призраки плыли в таинственном хороводе сквозь серебряную пыль, а он слушал, лежа без сна в светящейся тьме.

Сентябрь

Эмори выбрал травинку и стал сосредоточенно ее жевать.

– Я никогда не влюбляюсь в августе и в сентябре, – объявил он.

– А когда?

– На Рождество или на Пасху. Я чту церковные праздники.

– Пасха! – Она сморщила нос. – Фу! Весна в корсете.

– По-вашему, весне от Пасхи скучно? Пасха заплетает волосы в косы, носит строгий костюм.

негромко процитировала Элинор, а потом добавила: – Для осени День всех святых, наверно, лучше, чем День благодарения.

– Гораздо лучше. А для зимы неплох сочельник, но лето…

– У лета нет своего праздника, – сказала она. – Летняя любовь не для нас. Люди столько раз пробовали, что самые эти слова вошли в поговорку. Лето – это всего лишь невыполненное обещание весны, подделка вместо тех теплых блаженных ночей, о которых мечтаешь в апреле. Печальное время жизни без роста… Время без праздников.

– А Четвертое июля? – шутливо напомнил Эмори.

– Не острите! – сказала она, уничтожая его взглядом.

– Так кто же мог бы выполнить обещание весны?

Она минуту подумала.

– Ну, например, провидение, если бы оно существовало, этакое языческое провидение… Вам бы следовало быть материалистом, – добавила она ни к селу ни к городу.

– Почему?

– Потому что вы похожи на портреты Руперта Брука.

В какой-то мере Эмори пытался играть Руперта Брука все время, что длилось их знакомство. Его слова, его отношение к жизни, к Элинор, к самому себе – все это были отзвуки литературных настроений недавно умершего англичанина. Часто Элинор сидела на траве, и ветер лениво играл ее короткими волосами, а хрипловатый ее голос пробегал по всей шкале от Грантчестера до Ваикики. В чтение стихов она вкладывала подлинную страсть. Они острее ощущали свою близость, не только духовную, но и физическую, когда читали, чем когда она лежала в его объятиях, а это тоже бывало часто, потому что они почти с самого начала были словно бы влюблены. Но был ли Эмори еще способен на любовь? Он мог, как всегда, за полчаса проиграть всю гамму эмоций, но даже в минуты, когда оба давали волю воображению, он знал, что ни он, ни она не могут любить так, как он любил однажды, – поэтому, вероятно, они и обратились к Бруку, Суинберну, Шелли. Спасение их было в том, чтобы придать всему красоту, законченность, образное богатство, протянуть крошечные золотые щупальца от его воображения к ее и тем заменить большую, глубокую любовь, которая была где-то совсем близко, но оставалась неуловимой, как сон.

Одно стихотворение – «Торжество времени» Суинберна – они читали снова и снова, и одно четверостишие из него звучало потом в его памяти всякий раз, когда теплыми летними ночами он видел светляков среди темных деревьев и слышал заунывный хор лягушек. Потом из мрака словно появлялась Элинор и стояла с ним рядом, и он слышал ее хрипловатый голос, напоминающий по тембру заглушенные барабаны:

Через два дня после первой встречи состоялось их официальное знакомство, и тетка рассказала ему историю Элинор. Жили они сейчас вдвоем: дед и внучка. Элинор провела юность во Франции с матерью, беспокойной особой, которую Эмори представил себе в чем-то очень похожей на Беатрису, а после смерти матери приехала в Америку. Сперва она поселилась у дяди-холостяка в Балтиморе, и там, семнадцати лет, пожелала приобщиться к светской жизни. Всю зиму она веселилась напропалую, а в марте прибыла в деревню, бурно рассорившись с благопристойными балтиморскими родичами, в ярости восставшими против ее поведения. Была обнаружена легкомысленная компания – члены ее распивали коктейли в лимузинах и держались до неприличия снисходительно и покровительственно по отношению к старшим, – и Элинор, как выяснилось, с дерзостью, сильно отдающей парижскими бульварами, завлекла многих невинных юношей, только что со школьной скамьи, на пути беспардонной богемы. Когда сведения об этом дошли до ее дядюшки, успевшего забыть, что и сам он был повесой, только в более ханжескую эпоху, – разразился семейный скандал, после чего Элинор, укрощенная, но негодующая и не смирившаяся, нашла пристанище у деда, пребывавшего в деревне на грани старческого слабоумия. Вот все, что было сообщено Эмори; остальное Элинор рассказала ему сама, но уже много позже.

Они вместе ходили купаться, и Эмори, лениво покачиваясь на воде, выключал из сознания все мысли, оставляя только грезы о туманной стране, где солнце вечно струится сквозь пьяную от ветра листву. Зачем думать, терзаться, что-нибудь делать? Нет, только плавать, плескаться, нырять здесь, на краю времени, когда летние дни становятся все короче. Пусть дни бегут: печаль, воспоминания, боль – все это там, далеко, и, прежде чем опять к ним приобщиться, так хочется побыть здесь, безвольным и молодым.

Порой Эмори бывало обидно, что его жизнь из ровного продвижения по дороге, уходящей вдаль среди единого стройного ландшафта, превратилась в ряд быстро сменяющихся, не связанных между собою сцен – два года пота и крови; внезапная, нелепая мечта об отцовстве, которую разбудила в нем Розалинда; получувственная, полуневрастеническая окраска этой осени с Элинор. Он думал о том, сколько времени – а где его взять? – потребуется на то, чтобы наклеить эти бесформенные картинки на место в альбоме его жизни. Точно он на полчаса своей молодости уселся за банкетный стол и пытается насладиться сменой роскошных, усладительных блюд.

Он давал себе туманные обещания когда-нибудь спаять все это воедино. Ему долго казалось, что его то несет вперед потоком любви или увлечения, то прибивает в заводь, и в заводи не хочется думать, хочется только, чтобы со временем новая волна подхватила и понесла дальше.

– Изверившееся, умирающее лето и наша любовь, как они слитны, – печально сказала Элинор, когда они однажды, накупавшись, лежали на берегу.

– «Прощальный отблеск наших сердец…» – Он осекся.

– Скажи мне, – попросила она, – у нее волосы были светлые или темные?

– Светлые.

– Она была красивее меня?

– Не знаю, – отрезал он.

Как-то поздно вечером они гуляли в саду, и взошла луна, разливая вокруг густое великолепие, так что сад превратился в сказочную страну, где Эмори и Элинор, воплощение вечной красоты, были как смутные тени в причудливой любовной игре. Из лунного света они шагнули в тьму беседки, увитой диким виноградом, где запахи были так жалобны, что казались звуками музыки.

– Зажги спичку, – шепнула она, – я хочу тебя видеть.

Чирк! Вспых!

Ночь и корявые стволы напоминали декорацию, и в том, что он здесь с Элинор, ускользающей, нереальной, Эмори почудилось что-то знакомое. Почему это, подумал он, только прошлое кажется странным и невероятным? Спичка погасла.

– Темно, как в колодце.

– Теперь мы – только голоса, – тихо проговорила Элинор. – Слабые, одинокие голоса. Зажги еще спичку.

– Та была последняя, больше нет.

И вдруг он схватил ее в объятия.

– Ты моя, ты же знаешь, что моя! – воскликнул он страстно… Лунный свет прокрался сквозь лозы и слушал… Светляки ловили их шепот, словно просили его оторваться взглядом от ее глаз.

Лето кончилось

– «Все тишиной обволокло, и под луною ветерок почил. В озерах потаенных спит вода, как льдистое стекло, что золотой подарок погребло», – декламировала Элинор деревьям, тонкими штрихами расчертившим ночь. – Жутко здесь, правда? Поедем прямо лесом, искать потаенные озера, только смотри, чтобы лошадь не споткнулась.

– Второй час ночи, – возразил он, – тебе нагорит. Да и в лошадях я мало что смыслю, не сумею потом расседлать в полной темноте.

– Замолчи, старый дурак, – прошептала она, неожиданно вспылив, и тут же, перегнувшись в седле, лениво похлопала его по руке стеком. – Своего одра можешь оставить у нас в конюшне, я его завтра пришлю.

– Но на этом одре дядя в семь часов утра должен отвезти меня на станцию.

Назад Дальше