Жизнь пройти - Борис Иванович Соколов 3 стр.


После всего завотделом не счёл нужным, а скорее просто не смог скрыть обуявшей его беспредельной ярости. С побагровевшим лицом, весь свой начальственный гнев он обрушил на невесть откуда взявшегося – похоже, он и лицезрел-то меня впервые – молокососа.

Главного результата этой истории долго ждать не пришлось: спустя считанные дни мой рассказ был мне возвращён из редакции – как «не отвечающий требованиям», хотя до этого, когда его отобрали для публикации, он им «отвечал». Мне дали понять, что, как говорится, не зная броду соваться в воду – чревато неприятными последствиями. Дошло до меня, телёнка, что я грубо нарушил некие священные правила игры. Ну, а уж если я сам по натуре не игрок, оставалось одно – уйти. Что я и сделал.

Получалось, что сам я кругом виноват. Но, с другой стороны, что хорошего можно ожидать там, где профессионал, ведущий прозу в одном из центральных журналов, без всякого стеснения – перед людьми достаточно уже искушёнными в писательстве – может горой стоять за неоспоримо слабый текст? Где человек, самим своим положением обязанный заботиться об истинном творчестве, не боится и даже не стыдится откровенной его профанации? Допустим, «литовцев» он мог ни во что не ставить… Но не уважать себя?!

Словом, сознавая, что мне уже ничего не светит там, где качество прозы имеет значение второстепенное, а куда важнее «волосатая рука», – я посчитал невозможным для себя продолжать участие в работе литобъединения даже в этой, как будто не такой уж и плохой, компании. И решил тут я сделаться «свободным художником»: писать что хочу и как хочу и предлагать свой труд различным изданиям – а там профессионалы сидят, пусть они и разбираются. Такая вот, видите ли, «серьёзная» программа, совсем не учитывающая реальность, в которой присутствовали не имеющие отношения к истинному творчеству нравы – не только в этом, отдельно взятом, журнале.

Волка ноги кормят

Жизнь продолжалась. Ни служба, ни то, что неизбежно приходит к годам, приближающимся к возрасту Христа, – женитьба – не могли повлиять на этого странного субьекта, ибо внутри него горел огонь, который он не был в силах погасить.

Эта напасть брать в руки ручку и записывать на подвернувшемся предмете – будь то лист бумаги, обрывок газеты или даже трамвайный билет, – эта сделавшаяся привычкой тяга оставлять там что-то забрезжившее в голове порой настигала меня, где угодно: на службе, в транспорте… Она поднимала меня среди ночи, а в выходные заставляла прятаться от близких на чердаке дачи…

Мне – теперешнему – остаётся лишь с улыбкой оглянуться на то время и припомнить, как спутница жизни переживала мои мучения. С её – вполне объяснимой точки зрения – мои частые вечерние бдения за письменным столом (когда из-за этого, бывало, откладывались походы в кино или посещения каких-нибудь других развлекающих мероприятий) были неосновательны. Тем не менее, слава Богу, это не приводило к семейным баталиям.

Но при этом не слишком весело вспоминать что испытывал человек, который, вложив всю душу в исписанные, а затем перепечатанные на машинке, страницы, приносил результаты своего труда в редакцию журналов (только, понятное дело, не в «Неву»).

Вот в одном из них происходит, например, такое.

После прочтения рукописи приглашают для разговора. Прихожу. Спрашивают:

– А вы вообще откуда?

До меня как-то не сразу доходит смысл вопроса. С улицы, говорю. Тогда смотрят на меня этак с иронией, головой покачивают.

– Непохоже… – следует многозначитедьная пауза, после которой припечатывают: – С улицы такие не приходят.

Изумлённый этим странным в нашем случае разговором и, даже занервничав, спрашиваю:

– А какие же приходят?

– Приходят совсем начинающие. А вы – наверняка член какого-нибудь…

– Ах, да никакой я не член! – с досадой говорю я, припомнив своё недолгое и бесславное пребывание в литобъединении «Невы» и заподозрив в этих странных речах какую-то игру, смысл которой был для меня тёмен. – Работаю в одиночку, дома.

И тут мне дарят доверительную улыбку: дескать, чего там темнить-то? Свои же люди. И с подчёркнутым удовольствием заявляют:

– Да все-е-е так говорят!..

– Знаете, не вижу смысла притворяться. И чем, собственно, вызвано…

– Ну, хорошо, хорошо. Пусть так. Пишете вы грамотно. Но то, что вы принесли, – нам не подходит. Эта тема уже исчерпана журналом. Попробуйте предложить в другой…

Ещё не догадываясь, что со мной попросту играют в футбол, я посещал другую редакцию, а там всё начиналось с конца – как в той присказке о собаке, которая у попа была… У вас тут школьники, подростки, говорили мне, – это не наша тема, это, скорее, для журнала «Костёр» (то есть детский журнал).

Не обходилось без моментов довольно комических.

Однажды являюсь в помещение редакции, прохожу в коридор к уже знакомой мне двери. Напротив неё, на скамеечке, сидит в ожидании упитанный, круглолицый человек постарше меня возрастом. Ни словом не успели мы с ним обменяться – как его позвали. Своей очереди ждал я недолго. Толстяк вышел с улыбкой до ушей и, проходя мимо меня на выход, с видимым удовольствием изрёк: «Писателя – как волка – ноги кормят!» Для чего поделился он с пространством такой сногсшибательной новостью – до сих пор не понимаю.

Ну, а уж я-то в очередной раз был «отфутболен» по известной схеме.

Подводя итог моих безрезультатных хождений, я прикинул: ни слова не говорят о недостатках – значит, дело в чём-то другом. Но в чём же тогда?

Увы мне, простаку, верующему в некие высшие помыслы. Причина была вполне элементарной, но открылась мне лишь через годы.

Из дальних странствий возвратясь

Это постоянное общение с белым листом бумаги было, можно сказать, неким параллельным по отношению к реальности существованием. А жизнь – с её всевозможными проблемами, семейными заботами, неустроенным жильём – текла отдельно. И тот огонь, мерцающий в душе молодого главы семьи, горел отдельно.

Однообразная работа, связанная с проектированием судов, становилась мне всё тягостнее. И снова в жизнь мою вмешался случай – без преувеличения счастливый: мой давний добрый знакомый, опытный профессионал-океанолог, Виктор Фукс предложил мне перейти в Университет на кафедру океанологии, где он сам работал. И его стараниями я был принят на равных в научную группу, которой он руководил. Таким образом я, как говорится, присоединился к славной когорте «водоплавающих».

Поскольку речь сейчас идёт о другом, оставим связанные с таким серьёзным делом подробности. Упомяну лишь, что в течение двух последующих лет – с 1966-го по 1968-й – мне довелось участвовать в учебном (для студентов) рейсе на Балтике и в двух международных океанографических экспедициях по исследованию тихоокеанского течения Куросио, а в 1969-м мы работали у берегов Мексики и в центральной части Тихого океана.

Во всех этих странствиях я вёл записи и, возвратясь домой после последнего рейса, решил, что просто нельзя не написать о посещении – пусть даже по-рабочему коротком – тихоокеанских островов, своей известностью обязанных великим географическим открытиям – особенно такого острова как Таити.

Мои записи, мои впечатления человека ХХ-го века – это одно, сказал я себе. Но до этого писали о чудесах Южных морей и Джеймс Кук, и Беллинсгаузен, и Поль Гоген, и, в конце концов, Эльза Триоле (известная как сестра Лили Брик) – невозможно игнорировать эту замечательную компанию. И я засел в центральную университетскую библиотеку, перечитал их всех.

За время длительных плаваний и долгого отсутствия я совершенно отрешился от никуда не девшихся, существующих реалий. И результат моих нешуточных усилий – очерк об острове Таити, – начисто позабыв о старом происшествии (уж лет восемь с тех пор прошло), я принёс в журнал «Нева». Оставил, впрочем, с недобрым чувством, ибо прежние бесплодные хождения по редакциям не забывались.

И тут вот что произошло.

Когда я через неделю позвонил в «Неву», редактор отдела публицистики позвал немедленно к нему явиться. И едва я вошёл в небольшую комнатку, вскочивший из-за стола человек с сияющим лицом пошёл ко мне навстречу, подал руку и принялся восклицать: «Очерк просто великолепный! Ни убавить, ни прибавить! Будем готовить в ближайший номер!»

Будучи внутренне готовым к прежним – таким привычным – разговорам, теперь я просто оторопел, смутился, растерялся и не знал, как себя вести.

И в самом деле что-то сдвинулось: уже началась работа (в архиве моём сохранились первые страницы редакционной машинописной копии). И что же?

Прошли считаные дни и работа была остановлена. И мой «великолепный» очерк был возвращён мне с извинениями и сожалениями. Не помню, чем объяснил этот внезапный разворот на 180 градусов прячущий глаза редактор, но дело было, похоже, ясное: Хренков из редакции никуда не девался и, наверно, к этому времени уже исполнял обязанности главного редактора. Можно себе представить, что с ним сделалось, когда увидел он мою фамилию – уж её-то он точно забыть не мог!

С тяжёлым чувством я пережил эту неудачу. Вообще пропало желание предлагать мою писанину кому-то ещё. Очерк был заброшен в ящик стола (благо что стол сей был не чужой, а принадлежал, наконец, мне, расположившемуся в своём «кабинете», при помощи серванта выгороженном в углу гостиной нашей двухкомнатной кооперативной квартиры, в которую мы въехали в том году) – брошен, чтоб покоиться там многие годы, поскольку реальная жизнь и в самом деле протекала отдельно, заставляя надолго покидать семейное гнездо: в дальнейшем в составе научной группы я участвовал в международной океанографической съёмке Калифорнийского течения (1972) и два летних сезона – в экспедиции по гндрологическому обеспечению рыбного промысла на острове Шикотан (1973, 1975).

Но забытый несчастный мой опус дождался своего часа. Однажды, совершенно случайно, мой коллега-океанолог Пётр Губер, с которым мы вместе отмотали не одну тысячу миль морских дорог, активно вмешался в его судьбу – и очерк был опубликован – спустя почти десятилетие после того, как он был написан! – в столичном ежегоднике «На суше и на море» (1978). И этот сборник удостоился напечатанной в «Огоньке» рецензии космонавта Виталия Севастьянова, из которой принёсший её мне Пётр с довольной улыбкой прочёл: «Удачей альманаха можно назвать наличие в его составе обогащающих воображение и разум читателя дневников и путевых очерков…»

– Смотри, – он показал пальцем тот абзац мне. – В перечислении твой очерк стоит первым!

Позднее в том же ежегоднике появился ещё один мой очерк «К тёплому Куросио». (Спустя время, он был переведен на грузинский и включён в сборник, вышедший в Тбилиси в издательстве «Сабчота Сакартвело». Были присланы по почте: экземпляр книги, гонорар и любезное приглашение посетить Тбилиси. Обо всём этом я узнал, увы, из письма жены во время моего очередного пребывания на Шикотане, что, разумеется, исключало возможность откликнуться на приглашение. Уже воротясь домой, я открыл присланную книгу и мне стало очень тепло оттого, что я видел своё имя, набранное причудливой грузинской вязью и что написанное мной переведено на язык, на котором писали Тициан Табидзе и Паоло Яшвили).

Да, это была удача, которую подарил мне мой друг. Однако она ничего не изменила в моих дальнейших попытках публиковаться в городе, в котором я жил. Всё это ярко проявилось в истории одного моего рассказа.

«М осква она широка, брат…»

Эта фраза, весело произнесённая Петром, вспомнилась мне, когда произошла она – эта самая, упомянутая выше, история.

Но прежде надо вернуться к началу.

Жить в этом городе и не знать, какому ужасному несчастью подверглись его мирные жители во время войны, – было невозможно. Кажется, он стал единственным городом в мире, для которого столь жуткий смысл приобретало это слово – блокада.

И вот читаю в журнале рассказ одной экзальтированной дамы о той ужасной – первой блокадной – зиме. Там у неё замученная голодом девочка идёт по замершему, погружённому в лютую стужу, городу – идёт себе по улице, видит покрытую ледяной корой, как панцырем, стену здания и, придя в умиление, любуется этой красотой…

У меня заперло дыхание. Выжившим, помнящим ужасы блокады, лёгкой рукой малевать такие «акварели»?! Да ведь это – эстетическая и какая угодно ложь!

Я не мог успокоиться. Негодование толкнуло меня на поистине отчаянный шаг: самому написать на блокадную тему, рассказав правду об ощущениях потрясённого голодом детского организма. Блокады пережить мне не довелось, но что это такое – голод, особенно для ребёнка, – уж это я хорошо знал, не понаслышке.

Принялся писать я с внутренней дрожью – мной владело чувство сапёра, который ошибается только раз. Я не мог позволить себе ни единой – даже самой малой – фактической неточности, не мог допустить ни одного небрежного, приблизительно передающего смысл, сло́ва. И, прежде чем предлагать готовый рассказ в печать, – я показал его нескольким блокадникам. Делал я это для себя, для своей совести – исключительно из боязни пропустить ошибку, в чём-то соврать. И со страхом ждал приговора: если кто-то взбунтуется – будет чем растопить буржуйку на даче…

Но получил я замечательные и даже благодарные отзывы! И конечно был водушевлён. Ведь это была несомненная творческая победа, если на таком суровом материале мне удалось не погрешить против правды. И при всём том, показывая переживания мальчишки, оставшегося с матерью в ледяном осаждённом городе, – я сумел сказать нечто сокровенное, своё, никем ещё не названное – то, о чём я нигде не читал и не слышал. Это было своего рода небольшое открытие: я показал, как оголодавший мальчонка (организм которого – в отличие от взрослого – должен расти, непрерывно строить себя, умножать клетки и властно, жестоко требует питания), как отощавшее тело его ощущает и переживает изматывающее чувство голода. Собственно, именно оно, это чувство, выворачивающее наизнанку слабую душу ребёнка, – и оказалось неким смысловым акцентом рассказа.

Судьба этого моего детища оставалась неутешительной ещё и, как видно, потому, что я периодически и надолго исчезал из городского пространства, не будучи в силах повлиять на рассмотрение моего труда – ведь на пути к публикации те, от кого это зависит, почему-то больше любят личное присутствие автора, чем вглядывааться в то, что им написано. И когда я в очередной раз появлялся в городе и пытался достучаться к представителям мира печатного – это неизменно заканчивалось ничем.

Итог был печален. Несчастный мой блокадный рассказ, то теряясь, то находясь и снова возвращаясь к автору, блуждал по разным редакциям… почти четыре года! (Ах, читатель! Глупый автор из патриотизма упрямо хотел, чтоб напечатан он был непременно в городе, перенёсшем ужасную трагедию.) И в конце концов дело дошло до курьёза. На очередном этапе ненужность публикации была мотивирована тем, что в «Блокадной книге» Гранина и Адамовича уже всё сказано. Но тут вышла неувязка: помимо того что всё может сказать только Бог, рассказ мой был написан раньше да и в той замечательной книге нельзя было найти нечто, содержащееся в моём рассказе.

В таких делах бесполезно что-то доказывать. Вспомнилась мне шутка Петра, что в редакциях «сидят, своих обслуживают». А может, и вправду так?

Убедившись в который раз, что меня водят за нос, во время телефонного разговора с литсотрудником журнала «Ленинградский альманах», я изъявил желание забрать своё детище. После какой-то паузы выяснилось, что в редакции его почему-то уже нет – и мне было предложено обратиться в отделение Союза писателей на улице Воинова. В полном недоумении, какого чёрта небольшая рукопись могла залететь к писателям, к коим её автор не принадлежит, – я отправился в их резиденцию и застал в том уютном доме странную суматоху: оказалось, накануне у его обитателей была приятная – и, похоже, весёлая – поездка по области. Группа творческих работников только что воротилась из неё, переполненная впечатлениями.

Назад Дальше