Жизнь пройти - Борис Иванович Соколов 4 стр.


В какой-то комнате, заваленной рюкзаками, сапогами и всяким походным снаряжением, весёлый молодой человек едва отыскал злосчастный мой опус, обнаружившийся почему-то в кипе разрозненного хлама, брошенного на столах. Как он здесь оказался, ничего вразумительного никто сказать мне не мог.

Вспомнив булгаковское выражение: «рукописи не горят», я был доволен уж тем, что они исчезают не насовсем.

Уже на улице, на подходе к Дому писателей, попался мне навстречу скуластый человек в очках, всем видом своим во все стороны излучающий флюиды счастья: глаза его вместе со стёклами сыпали искрами, он бодро мурлыкал какую-то песенку и, как мальчишка, как-то даже подпрыгивал на ходу, чуть ли не в пляс пускался – словом, он был потрясающе весел, доволен жизнью, которая, как видно, складывалась у него весьма удачно. Казалось, от избытка чувств он готов был расцеловать первого встречного – да вот хоть бы и меня.

Я узнал его: это был широко печатавшийся автор и, в отличие от героя известного анекдота, настоящий чукча-писатель, который удачно попал в идеологическую струю, ибо малым народам у нас везде дорога. Пронёсся он мимо, как весенний ветер, ласкающий тундру, а я лишний раз ощутил себя недотёпой – полным неумехой устраивать свои литературные дела.

Шло время, вместе с другими блокадный мой рассказ был похоронен в ящике стола, но именно о его судьбе я печалился больше всего. Вопрос его публикации стал для меня делом чести.

Воспользовавшись служебной командировкой в Москву, я прихватил его с собой, решив обратиться в отдел критики «Литературной газеты», с тем чтобы, наконец, выяснить, кто тут прав – автор рассказа или те, кто отказываются его публиковать.

И вот – с бьющимся сердцем, держа в уме номер комнаты, который мне назвали на проходной, – я поднимаюсь в лифте на шестой, последний, этаж редакционного здания и попадаю в огромное, как спортзал, похожее на чердачное, помешение, по сторонам разгороженное на отдельные «комнатки» – этакие, как в пушкинском лицее, кельи с фанерными, не достигающими потолка, перегородками.

Подхожу к одной из них с нужным мне номером – оттуда столбом возносится к потолку сизый дым, будто кто-то внутри разложил костёр. Стучу – «Входите!» – открываю дверь и вижу: справа за столом, у пишущей машинки, сидит худощавый, черноволосый человек, с аккуратно подбритой от висков к подбородку, щеголеватой чёрной бородой, и, не выпуская изо рта нещадно дымящую сигарету, что-то печатает – бьёт по клавишам. Не отрываясь от своего занятия, спрашивает:

– Что у вас?

Я объяснился как можно короче.

– Привезли с собой?

– Да.

– Покажите.

Я протянул рукопись. Бородач, попыхивая сигаретой, заглянул в начало на первой странице. Пролистнул. Задержался на секунду, полистал ещё в том же духе и открыл последнюю – всё это заняло, должно быть, минутудругую. В таком темпе он просмотрел мой десятистраничный рассказ, в работе над которым мне нелегко давалась каждая фраза!

Ознобный холод коснулся моей спины. Всё ясно как божий день: в столице своих забот хватает. Москва слезам не верит…

Сотрудник отдела критики сложил мои листочки, бросил перед собой на стол и, задумчиво глядя перед собой – будто прочёл он на перегородке невидимое решение, – как-то даже скучно и буднично произнёс:

– Это надо печатать.

Меня взяла оторопь. Я не поверил своим ушам – в эту минуту я просто не готов был услышать то, что услышал. Ведь за мгновение до того я был уверен: сейчас повторится то, что бывало уже не раз. Мне будет сказано нечто, подходящее к случаю – и я, как всегда бывало, молча повернусь и уйду. Ибо не в моих правилах ни отстаивать, ни доказывать что-то. Вот же и в питерских редакциях месяцами полёживали себе эти десять страничек и никто не обнаружил в них ничего сто́ящего – а тут на моих глазах полистать и сказать такое?!

В волнении я как-то не сообразил, что в этой келье сидел настоящий профессионал.

И то, о чём я так долго и бесплодно мечтал, – свершилось. Литгазета на своих страницах редко печатала прозу – мой рассказ «День до вечера» был передан в журнал «Смена», где вскоре и был опубликован. В тексте не было изменено ни единого слова (по цензурным соображениям было убрано лишь несколько строк, в которых говорилось о спекулянтах хлебом).

Это была удача, открывшая мне глаза: славный город, в котором я живу и которому предан всем сердцем, оказался не на высоте, а столица – в лице моего бородатого крёстного – показала широту своего характера и снова решила публиковать моё отвергнутое детище. Наконец-то мне по-настоящему повезло: судьба свела меня с литератором, для которого в его работе не существовало никаких других – посторонних – соображений, кроме одного – качества написанного. И этот человек, сидевший за пишущей машинкой в клубах сигаретного дыма, совершенно сразил меня мгновенной реакцией на текст и коротким безаппеляционным приговором.

Это был сон, приснившийся наяву.

Но этим дело не кончилось. При следующей нашей встрече Владимир Коркин спросил, нет ли у меня к публикации ещё чего-нибудь написанного, и, услыхав мой утвердительный ответ, сказал, что заниматься пересылкой по почте – дело долгое и что, если есть у меня такая возможность, проще привезти на экспрессе, а уж остановиться при случае можно и у него.

В моём деревенском прошлом, после войны, в нашей семье было в обычае иногда привечать приезжавших к отцу по служебным делам, и, бывало, они на день-два останавливались у нас. А тут мне подобную вещь запросто предлагал житель столицы. И через короткое время деловые взаимоотношения автора и литсотрудника газеты переросли в дружеские. Я привёз Владимиру рассказ «Мешок травы для кормилицы», который – по его рекомендации – был напечатан в еженедельнике «Литературная Россия».

Всё складывалось так, что для развития успеха надо было бы перебираться в Москву и делать, что называется, литературную карьеру. Но это было невозможно, ибо годы были потеряны – ушло то время, когда я был один и свободен. Теперь же: обременён семьёй, в которой двое детей; работой в Университете, оставить которую было просто непредставимо.

Спустя много лет, мне ничего другого не остаётся, как с печалью вспомнить замечательного человека, с которым нельзя было расставаться. Но жизнь сурова, разводит людей не спросясь. Надвигалась перестройка. Жили мы тогда в разных городах, встречались, к сожалению, нечасто, а сумасшедшие девяностые и вовсе – выбросили меня из страны.

Отлучение

А тогда – с лёгкой руки Владимира – удача, казалось, не оставляла меня.

Московское издательство «Современник» предложило прислать что-нибудь для сборника. Я отослал три рассказа – из них был отобран к публикации «Тайфун».

Дошла до меня новость, что в издательстве «Молодая гвардия» готовится сборник современной прозы, в который вошёл и мой, уже опубликованный, рассказ «Мешок травы…» (позже я узнал, что Комиссарова, редактор будущей книги, заплакала при чтении и решила включить его в список публикуемых). Что я почувствовал, узнав об этом, говорить излишне. Но попутное ощущение, что теперь мне продолжает везти, – оказалось обманчивым.

С этим рассказом произошла другая история, показавшая, что в этом самом литературном процессе утвердившиеся нравы существуют повсюду – и в столице тоже, что в конечном итоге всё зависит от конкретной личности, находящейся «при исполнении».

Вскоре мне стало известно, что случилось несчастье: Комиссарова заболела, слегла и скончалась в больнице. Вести прозаический сборник теперь дожна была некая Адель Ивановна, заместитель покойной.

Какое-то время я не решался звонить в издательство – не было настроения. Славная женщина, вечная ей память, плакала, сердцем прочувствовала то, что передано автором. И это были не просто женские слёзы: по роду своих занятий – редакторства – ей конечно же доводилось много чего читать. Так что слёзы её – всё равно что драгоценные капли для автора. Можно ли ждать чего-то похожего от новой редакторши да и станет ли она перечитывать то, что уже собрано в будущую книгу, – вот вопрос.

Наконец, я позвонил, назвался, спросил о сборнике.

– Работаем, – был ответ. – Сейчас окончательно утрясается список включённых произведений, – и после паузы я услышал: – Знаете, ваш рассказ под вопросом…

– Разве? Да ведь он уже был включён Комиссаровой, о чём, кстати, запрашивало ваше издательство.

– Да, это так, но тут есть причины, по которым…

– Адель Ивановна, – я начал заводиться, – какие-такие причины? Рассказ, что ли, плох?

– Нет-нет, рассказ-то хороший…

– Так в чём же дело?

– Ну, вы понимаете… Сборник посвящён советской классике, там известные имена: Казаков, Нагибин… А вас, как автора, никто не знает…

В подобных ситуациях меня всегда подводил мой характер. Подвёл и на этот раз, захотелось крикнуть: «Так открывайте, чёрт вас дери, это новое имя! Для чего вы там сидите?!» Но вместо этого я в ярости бросил трубку, чем, естественно, «помог» новой редакторше решить проблему: из сборника рассказ мой был втихую убран.

Так я был отлучён от классики.

И тут мне открылось, что в моих контактах в разное время, с разными представителями печатного дела и по разным поводам, происходило нечто похожее. Вспомнил я, как однажды оставлял для ознакомления отрывок из моей повести «История одного детства» в ленинградском корпункте «Литературной газеты». Во время итоговой встречи собкор её Вистунов Евгений Иванович принял меня ласково. И от него услышал я следующее:

– Материал добротный. Некоторые наблюдения у вас здесь замечательные. Будь у вас имя – цены бы им не было. А так… Вынужден вам сказать: газета не заинтересуется.

Я онемел от удивления. И что сказать в ответ – не нашёлся.

Напоследок было мне некоторое утешение: издательство «Современник» включило отвергнутую «Молодой гвардией» новеллу в юбилейный сборник лучших рассказов «Литературной России», опубликованных в этом еженедельнике за четверть века; там моё имя оказалось по соседству с Платоновым, Булгаковым, Распутиным, Астафьевым, Шукшиным…

Это порадовало. Но что же дальше?

Всё происшедшее наводило на мысль, что подошло время, когда не следует возлагать надежды на отдельные публикации и пора уже попытаться издать книгу, включив в неё уже напечатанные – не где-нибудь, а в столице! – рассказы. Должно же это как-то подействовать.

Это был год, совпадающий с названием известного романа Оруэлла – 1984.

Тщательно отбирая лучшее из того, что мной было написано за два десятка лет, я составил прозаический сборник из двухсот с лишним страниц – и позвонил в Лениздат. Литсотрудник, говоривший со мной, предложил принести рукопись, что я и сделал.

Через какое-то время, отвечая на мой звонок, он весьма тепло, благожелательно говорил со мной – и в итоге подвёл черту: с содержанием папки знакомимся, позвоните попозже.

А попозже я от него вместо теплоты вдруг нарвался на резкий тон и явное нежелание продолжать разговор. От всего этого я просто опешил (тут, забегая вперёд, надо сказать, что сперва он числил меня членом СП, а, узнав про свою ошибку, пришёл в ярость). И когда, наконец, явился я в Лениздат выяснять ситуацию, произошло следующее.

К моему удивлению – должно быть, это было сделано в пожарном порядке, – беседовать со мной был налажен молодой человек. (Имя его мне было знакомо по журнальным публикациям. Это был юный поэт, а на прозу теперь он – видимо, за неимением в данный момент на месте других – брошен был, как, бывало, у нас горожан бросали на картошку; он не был обделён талантом и был из поэтов так называемой «новой волны» – из тех, что только-только ощутили сладкий вкус жонглирования словами и звуками, где-то я уже читал его стихи по теперешней моде: с претензией на отчаянный модерн.)

И теперь вот он должен был толковать со мной на предмет, как я сразу догадался, не судьбы – а содержания моей книги.

С первых же его слов у меня явилось подозрение: он не оченьто хорошо знает что находится в этой моей папке. Было похоже, что кто-то попросту отрядил его на это дело, дав указание. И не его вина в том, что вот теперь он принуждён выдумывать бог знает что и нести какую-нибудь околёсицу, не имеющую отношения к существу дела.

Набрав воздуху в лёгкие, юноша начал издалека, но очень даже впечатляюще, этак щеголяя философскими терминами. После того как он произнёс слово концепт, лицо его приняла столь важный, торжественно-значительный вид, что я чуть не расхохотался – вот уж, когда ты молод да ещё ходишь в модернистах, от подобного, недавно узнанного, иностранного словечка сам себя на котурнах ощущаешь…

Но мне было не до смеха – и я прервал его плетение словес:

– Вы меня приняли за кого-то другого. Вот этот рассказ, например, который у вас в руках и концепт которого, по вашему мнению, не проработан, – напечатан в Москве, слово в слово, и, должен сказать, с прекрасными отзывами…

Собеседник выпучил на меня глаза – повисла немая гоголевская сцена.

– Ладно, не переживайте, – сказал я. – Я хочу говорить с вашим начальством.

Начальство – как только я появился в его кабинете – демонстративно показало незваному посетителю свою жуткую занятость: упитанный человек в роговых очках, сидя за столом, принялся листать какую-то рукопись, покровительственно бросив в мою сторону:

– Ну, вы рассказывайте – что у вас.

Начинаю говорить, но – видя, как важное лицо, почитывая, листает страницы, – нервничаю, сбиваюсь. «Да-да, рассказывайте, я слушаю» (а физиономия между тем всё время у начальства отсутствующая и оборвало оно меня посреди фразы). Настроение моё круто идёт вниз. Подойти, шарахнуть кулаком по столу, чтоб очки на лоб полезли? Напрасный труд… А начальство, видно, решило совсем уж меня доконать: похоже, оно – как в каком-нибудь боевике о грабителях банка – ногой нажимает где-то кнопку, потому что не просто входит, но внезапно, распахнув дверь, врывается секретарша. И по тому, как она здесь появляется, как разговаривает с начальством, как оно охотно и нарочито долго говорит с ней и как сама она не устаёт на меня поглядывать, – я догадываюсь, что я здесь совершенно лишний предмет и что кнопка, скорее всего, существует не только в моём воображении. В ужасе соображаю, что меня в сём важном учреждении просто держат за чужого, забравшегося не в свой огород, и разговаривают – как с обыкновенным графоманом. В последней шаткой надежде, дождавшись, когда начальство, как гоголевский Вий, подняло веки, – глянул я в его пустые, оловянные глаза и понял – это всё, я кончился. Унижение было феноменально тонким, но острым, как отточенный нож (и надо отдать должное исполнителям: оскорбительная театральная сценка была сыграна блестяще).

Вот тут я окончательно и бесповоротно понял, что это – конец, что больше никогда, никому и ничего предлагать не стану.

Теперь, по прошествии многих лет, мне предельно ясно, что тогда в этих делах я просто ничего не понимал.

В тех хождениях по редакциям, отстаивая своё право на творчество, я стремился – как всякий автор – быть услышанным на страницах печати. Но те, которые в тогдашней ситуации, противились этому моему желанию, – были, выходит, по-своему правы!

Все члены СП – этого сообщества профессиональных писателей – жили писательским трудом: гонорары – это и была их зарплата. А всякий пришлый – человек со стороны вроде меня, имеющий профессию и оплачиваемую работу – получалось, своей публикацией занимал чьё-то место и отодвигал – как говорится, стоявшего в очереди – какого-нибудь члена СП, лишая его законного права.

Разумеется, это был тормоз, мешающий появлению с улицы новых талантов. Ну, а мне надо быть благодарным судьбе за то, что как-никак тогда удавалось всё же публиковаться вопреки устоявшимся правилам, которые, один за другим, сломали мои славные друзья Пётр Губер и Владимир Коркин.

Назад Дальше