Когда рассеется туман - Панасюк Александра Леонидовна 4 стр.


Мистер Гамильтон поднял голову и загляделся вдаль. Его румяные щеки покраснели еще больше.

– Ты поняла меня, Грейс? Не вздумай забыть, какая честь тебе оказана.

Можно только предположить, что сказала бы на это Сильвия. Наверняка не прониклась бы, в отличие от меня: меня-то переполняли благоговение и смутное чувство, что я поднялась на ступень выше по жизненной лестнице.

Я усаживаюсь поудобней и тут замечаю забытое Сильвией фото: тот самый новый ухажер, который завлекает ее знанием истории и интересом к аристократам. Видала я таких. Собирают газетные вырезки и фотографии, рисуют фамильные древа семейств, к которым не имеют никакого отношения.

Я не презираю их, вовсе нет. Мне и самой интересно, как это время стирает живую жизнь, оставляя лишь бледный отпечаток. Плоть и душа исчезают, остаются имена и даты.

Я снова закрываю глаза. Солнце переместилось, и щеки наконец согрелись.

Обитатели Ривертона давно умерли. Время состарило меня, но не их – по-прежнему юных, навеки прекрасных.

Нет, хватит. Я стала слезливой и сентиментальной. Никакие они не юные и не прекрасные. Мертвые, вот и все. Давно похоронены. Обрывки воспоминаний тех, кто когда-то с ними встречался.


Когда я впервые увидела Ханну, Эммелин и их брата Дэвида, они обсуждали, как выглядят прокаженные. К этому времени дети пробыли в Ривертоне уже около недели – ежегодный летний визит, – но до тех пор я лишь изредка ловила взрывы смеха и топота, от которых устало покряхтывал старый дом.

Нэнси считала, что я еще слишком неопытна, чтобы прислуживать хозяевам – даже таким молодым, – и находила мне работу там, где я не могла с ними столкнуться. Остальные слуги готовили дом к приезду взрослых гостей, а мне поручили заняться детской.

Правда, внуки у хозяина уже большие, добавила Нэнси, и детская вряд ли понадобится, но такова традиция, и потому самую большую комнату на втором этаже положено проветривать, убирать и ежедневно менять там цветы.

Я постараюсь описать ее, хотя и знаю, что никакой рассказ не передаст того странного очарования, которое охватывало меня при входе в эту комнату. Огромная, квадратная, мрачная и какая-то, несмотря на все уборки, заброшенная. Необыкновенная, загадочная, как старая сказка, спящая тысячелетним колдовским сном. Воздух тут висел холодной завесой, а в кукольном домике у камина стоял накрытый к обеду стол, за который никогда не сядут гости.

Обои, когда-то голубые в белую полоску, посерели от сырости, а кое-где и отслоились. По одной стене висели выцветшие иллюстрации к сказкам Андерсена: стойкий оловянный солдатик на каминной полке, девочка в красных башмачках, русалочка, оплакивающая свою судьбу. Пахло плесенью и пылью, комната казалась давно покинутой обителью каких-то призрачных детей.

У закопченного камина стояло кожаное кресло, сводчатые окна выходили во двор: если влезть на потемневший деревянный диванчик у окна и высунуться подальше, увидишь двух бронзовых львов на изъеденных временем и непогодой постаментах, они внимательно глядят на раскинувшееся в соседней долине кладбище.

У окна коротал свои дни потрепанный конь-качалка: статный, серый в яблоках жеребец с добрыми черными глазами, которые – я была уверена – светятся благодарностью, когда я вытираю с него пыль. Рядом с ним, бок о бок, сидел Реверли. Огромный черный пес, любимец маленького лорда Эшбери, погиб, угодив лапой в лисий капкан. Чучельник, как мог, постарался замаскировать рану, но полностью скрыть повреждения так и не удалось. Во время уборки я обычно накидывала на Реверли тряпку, и тогда можно было почти поверить, что он не сидит тут, в комнате, глядя на меня тусклыми стеклянными глазами и скрывая дыру под заплатой.

И все-таки, несмотря на Реверли, запах сырости и облезающие обои, детская стала моей любимой комнатой. День за днем, как и предсказывала Нэнси, я находила ее пустой – дети бегали по всему имению и сюда не заглядывали. Я старалась побыстрее покончить с остальными делами и побыть тут подольше, в полном одиночестве. Вдали от непрерывных указаний Нэнси, мрачноватых замечаний мистера Гамильтона, оживленной суматохи остальных слуг, напоминающей мне о том, как мало я еще умею. Я перестала замирать от страха, научилась ценить одиночество. Представляла, что это моя комната.

А еще тут были книги, много книг, я никогда не видела столько в одно время в одном месте: приключения, исторические романы, сказки – они стояли рядами на огромных стеллажах по обе стороны камина. Как-то я вытянула одну, корешок которой мне особенно понравился. Провела ладонью по покоробившейся обложке, открыла и прочла четко напечатанное имя «Тимоти Хартфорд». Перевернула страницу, вдохнула годами копившуюся пыль и… провалилась в другую жизнь.

Читать я научилась в деревенской школе, и наша учительница, мисс Руби, приятно удивленная столь нечастым для ее учеников рвением к учебе, стала снабжать меня книгами из ее собственной библиотеки: «Джейн Эйр», «Франкенштейн», «Замок Отранто». Когда я возвращала книги, мы обсуждали полюбившиеся места. Мисс Руби даже говорила, что я и сама могла бы стать учительницей. Однако мама, услышав об этом, рассердилась. Очень мило со стороны мисс Руби вбивать мне в голову разные идеи, сказала она, только идеи на стол не поставишь. И вскоре после этого отправила меня в Ривертон – к Нэнси, мистеру Гамильтону и детской…

Которая ненадолго стала моей детской, а книги – моими книгами.

Но однажды имение накрыл туман, заморосил дождь. Я шла по коридору, предвкушая, что просмотрю сейчас детскую энциклопедию с картинками, которую обнаружила за день до этого, и вдруг остановилась как вкопанная. Из-за двери доносились голоса.

Это просто ветер, уговаривала я себя, он принес голоса откуда-то издали. Отворила дверь, заглянула внутрь и вздрогнула. В детской были люди. Юные люди, которым эта загадочная комната подходила как нельзя лучше.

И в тот же миг, без всякого предупреждения, детская перестала быть моей. Я стояла в нерешительности, не зная, стоит ли мне заняться уборкой или лучше прийти попозже. Снова заглянула, робея от взрывов смеха. Звонких, уверенных голосов. Блестящих волос и разноцветных лент.

Дело решили цветы. Они стояли в вазе на каминной полке и совершенно завяли. Лепестки за ночь опали и лежали на полу, как укор нерадивой прислуге. Если Нэнси увидит – мне несдобровать, она ясно выразилась: если я буду плохо выполнять свои обязанности, мама тут же об этом узнает.

Помня инструкции мистера Гамильтона, я покрепче прижала к груди метелку и щетку и на цыпочках пробралась к камину, стараясь остаться незамеченной. Не стоило волноваться. Дети даже не обернулись – привыкли делить свое жилище с целой армией невидимок. Они и впрямь не видели меня, тогда как я лишь притворялась, будто не вижу их.

Две девочки и мальчик: младшей около десяти, старшему не больше семнадцати. Все типичной для Эшбери внешности: золотые волосы и синие, словно узоры веджвудского фарфора[1], глаза – наследство матери лорда Эшбери, датчанки, которая, по словам Нэнси, вышла замуж по любви и лишилась за это приданого (хотя посмеялась-то она последней, добавляла Нэнси, когда умер брат ее мужа и она сделалась леди Эшбери).


Старшая девочка стояла посреди комнаты с пачкой бумаги в руке и в красках расписывала, как должны выглядеть прокаженные. Младшая сидела на полу, скрестив ноги, и, вытаращив глаза, слушала сестру; рука ее обвивала шею Реверли. Я удивилась и слегка испугалась, увидев, что пса вытащили из угла и приняли в компанию. Мальчик стоял коленями на диване и сквозь туман вглядывался в долину.

– А потом, Эммелин, ты оборачиваешься к зрителям, а лицо у тебя все в проказе! – радостно закончила высокая девочка.

– А что такое проказа?

– Кожная болезнь, – ответила старшая. – Пятна, слизь и все такое.

– Ханна, а давай у нее сгниет кончик носа, – предложил мальчик, оборачиваясь и подмигивая Эммелин.

– Здорово, – серьезно кивнула Ханна. – Давай.

– Нет! – взвыла Эммелин.

– Эммелин, ну что ты как младенец. Он же сгниет не по правде, – объяснила Ханна. – Сделаем тебе какую-нибудь маску попротивней. Я поищу в библиотеке книги по медицине. Там должны быть картинки.

– А почему именно у меня будет эта проказа? – заупрямилась Эммелин.

– Спроси Господа Бога, – пожала плечами Ханна. – Это он придумал.

– Нет, почему я должна играть Мариам? Я хочу кого-нибудь другого.

– А других ролей нет. Дэвид будет Аароном, потому что он самый высокий, а я – Богом.

– А почему не я – Бог?

– Потому что ты хотела главную роль. Или нет?

– Хотела, – сказала Эммелин. – Хочу.

– Тогда в чем дело? Бог даже не появляется на сцене. Я буду говорить из-за занавеса.

– А если я буду Моисеем? – спросила Эммелин. – А Мариам пусть сыграет Реверли.

– Никаких Моисеев, – отрезала Ханна. – Нам нужна настоящая Мариам. Она гораздо важней Моисея. Он появляется всего один раз, за него будет Реверли, а слова скажу я из-за занавеса. Или Моисея вообще уберем.

– А может, разыграем другую сцену? – с надеждой предложила Эммелин. – Про Марию и младенца Иисуса?

Ханна недовольно фыркнула.

Репетируют, поняла я. Альфред, лакей, говорил мне, что в одни из ближайших выходных состоится семейный концерт. По традиции в этот день кто-то поет, кто-то читает стихи, а дети ставят сценку из бабушкиной любимой книги.

– Мы выбрали эту, потому что она очень важная, – объяснила Ханна.

– Не мы, а ты выбрала, потому что она важная, – возразила Эммелин.

– Именно, – согласилась Ханна. – Она про отца, у которого двойные правила: для сыновей – одни, а для дочерей – другие.

– Что на редкость благоразумно, – добавил Дэвид.

Ханна не обратила на него внимания.

– Мариам и Аарон виновны в одном и том же грехе: осуждали женитьбу брата…

– И что они говорили? – заинтересовалась Эммелин.

– Не важно, они просто…

– Ругались?

– Нет, дело не в этом. Важно то, что Бог решил наказать Мариам проказой, а с Аароном просто поговорил. Как ты считаешь, Эммелин, разве это честно?

– А Моисей женился на африканке? – спросила Эммелин.

Ханна сердито тряхнула головой. Я уже успела заметить, что это ее привычный жест. Длиннорукая, длинноногая, она вся горела какой-то нервной энергией и очень легко срывалась. Эммелин, напротив, походила на ожившую куклу. И хотя черты их были похожи – носы с легкой горбинкой, ярко-голубые глаза, одинаковый рисунок рта, – на лице каждой из сестер они смотрелись совершенно по-разному. В то время как Ханна напоминала сказочную фею – порывистую, загадочную, нездешнюю, – красота Эммелин казалась более земной. И уже в то время ее манера складывать губы и слишком широко распахивать глаза напоминала мне фотографии красоток, которыми торговали в наших краях лоточники.

– Ну, женился или нет? – допытывалась Эммелин.

– Да, Эмми, – засмеялся Дэвид. – Моисей женился на эфиоплянке. А Ханна злится потому, что мы не разделяем ее взглядов на женскую независимость. Она у нас суфражистка.

– Ханна! Ну что он дразнится? Скажи ему, что ты не такая!

– Почему же? Конечно, я суфражистка. И ты тоже.

– А па не знает? – шепотом спросила Эммелин. – А то он страшно рассердится.

– Ерунда, – фыркнула Ханна. – Наш па – просто котеночек.

– Никакой он не котеночек, а настоящий лев, – дрожащими губами возразила Эммелин. – Пожалуйста, не зли его, Ханна.

– Не бойся, Эммелин, – сказал Дэвид. – Сейчас все женщины – суфражистки, это модно.

– А Фэнни никогда ничего такого не говорила, – недоверчиво произнесла Эммелин.

– Все девушки, которые хоть что-нибудь из себя представляют, в этом году на первый выезд в свет наденут не платье, а костюм, – продолжал Дэвид.

Эммелин вытаращила глаза.

Я слушала, притаившись за стеллажами и гадая, о чем это они. Я никогда раньше не слыхала слова «суфражистка», но догадывалась, что это, должно быть, такая болезнь, вроде той, что подхватила миссис Наммерсмит из нашей деревни, когда на пасхальном празднике она начала скидывать с себя одежду и мужу пришлось отвезти ее в Лондон, в больницу.

– Ты просто вредный, – сказала Дэвиду Ханна. – И так несправедливо, что па не отдает нас с Эммелин в школу, а тут еще и ты стараешься выставить нас дурочками при любой возможности.

– Да с вами и стараться не надо, – парировал сидевший на ящике с игрушками Дэвид и откинул упавшую на глаза прядь. У меня перехватило дыхание: такой он был красивый, золотоволосый, похожий на сестер. – В любом случае вы ничего не теряете. Нечего там делать, в этой школе.

– Да? – иронически подняла брови Ханна. – Обычно ты, наоборот, с удовольствием расписываешь мне все, чего я лишена. С чего это ты изменил свой взгляд?

Тут глаза ее широко раскрылись – две пронзительно-голубые луны, голос дрогнул.

– Только не говори, что натворил что-то ужасное и тебя выгнали!

– Разумеется, нет, – быстро ответил Дэвид. – Просто мне кажется, что учеба – не главное в жизни. Мой друг, Хантер, говорит, что настоящая жизнь – сама по себе лучшее образование…

– Хантер?

– Он поступил в Итон только в этом году. Его отец – какой-то ученый. Недавно открыл что-то очень важное, и ему пожаловали титул маркиза. Он чуть-чуть чокнутый, и сын такой же, во всяком случае, так говорят наши ребята, хотя по мне – Робби просто отличный парень.

– Ну хорошо, – сказала Ханна. – Пусть твой чокнутый Роберт Хантер презирает учебу, сколько ему угодно, но я – как я стану знаменитым драматургом, если па отказывается дать мне образование? – Она горько вздохнула. – Ну почему я не мальчик?

– А мне бы не понравилось в школе, – заявила Эммелин. – И я уж точно не хочу быть мальчиком. Никаких платьев, эти ужасные шляпы и разговоры только о спорте и политике.

– А мне интересно говорить о политике, – сказала Ханна. В пылу спора ее аккуратная прическа растрепалась, локоны выбивались со всех сторон. – Первым делом я бы заставила Герберта Асквита[2] дать женщинам право голоса. Даже молодым.

– Ты бы стала первым министром-драматургом Великобритании, – усмехнулся Дэвид.

– Да, – не стала спорить Ханна.

– Ты же хотела стать археологом, – напомнила Эммелин. – Как Гертруда Белл.

– Я могла бы быть и археологом, и политиком. На дворе двадцатый век. – Ханна нахмурилась. – Если бы только па согласился дать мне достойное образование.

– Ты же знаешь, что па думает о женском образовании, – сказал Дэвид.

– Прямая дорожка к тому, чтобы стать суфражисткой, – заученно отчеканила Эммелин. – Тем более он говорит, что мисс Принс учит нас всему, что нужно знать.

– Это только па так считает. Надеется, что она сделает из нас тоскливых женушек для тоскливых мужей – чуть-чуть пианино, чуть-чуть французского и умение вежливо поддаваться, играя в бридж. Конечно, так с нами гораздо меньше хлопот!

– Па говорит: никому не понравится женщина, которая слишком много думает, – сообщила Эммелин.

Дэвид закатил глаза:

– Как та канадка, что везла его домой с золотых приисков и всю дорогу болтала о политике. Она сослужила нам плохую службу.

– А я и не желаю нравиться, – упрямо выпятив подбородок, сказала Ханна. – И не стану думать о себе хуже, если кто-то там меня не любит.

– Тогда могу тебя обрадовать, – сообщил Дэвид. – Я совершенно точно знаю, что тебя не любят почти все наши друзья.

Ханна попыталась было снова нахмуриться, но не смогла сдержать непрошеной улыбки.

– Значит, так: я не собираюсь сегодня делать ее дурацкое задание. Надоело читать наизусть «Леди Шалот»[3] и слушать, как мисс Принс сморкается в платок.

– Она оплакивает утерянную любовь, – вздохнула Эммелин.

Ханна вытаращила глаза.

– Это правда! – обиделась Эммелин. – Я слышала, как бабушка рассказывала леди Клем. Раньше, до того как она стала работать у нас, мисс Принс была помолвлена.

Назад Дальше