В Каракасе наступит ночь - Гришечкин Владимир Александрович 5 стр.


Сейчас я разложила блузку на кровати, задумавшись о том, почему мама ее купила. Насколько я помнила, она ни разу ее не надевала. «Как я могу выйти из дома в таком виде в восемь часов утра?» – говорила она, если я предлагала ей надеть блузку на собрание родительского комитета. И как я ее ни упрашивала, мама так ни разу и не пошла в школу в этой блузке.

Я училась в школе, в которой всем заправляли монахини. В другую, более престижную школу меня не приняли, потому что на предварительном собеседовании директор узнал, что мама не является ни замужней женщиной, ни вдовой. И хотя об этом случае она никогда со мной не разговаривала, со временем я стала воспринимать его как первый симптом врожденной болезни, которая в те годы поразила средний класс. Причиной болезни был нелепый снобизм белых венесуэльцев девятнадцатого столетия, наложившийся на хаос современного смешанного расового общества, сформировавшегося в стране, где слишком многие женщины воспитывали детей в одиночку, поскольку мужчины, решив исчезнуть раз и навсегда, зачастую даже не давали себе труда притвориться, будто пошли за сигаретами. Принадлежность к неполной семье становилась частью наказания. Камнем преткновения на и без того крутой социальной лестнице.

Так сложилась, что я росла среди дочерей иммигрантов. Среди девочек с темной кожей и светлыми глазами. Столетия беспорядочных постельных утех привели к появлению очень необычной нации метисов – прекрасной в своем разнообразии, щедрой на красоту и жестокость. Этих двух качеств в стране всегда было в избытке. С самого начала своего существования Венесуэла оказалась стоящей на шатком и ненадежном основании – на сложенном из противоречий утесе, который каждую минуту готов был обрушиться, похоронив под обломками тех, кто имел неосторожность заселить его вершину.

Моя школа хоть и не была элитарной, все же навязывала обучаемым некоторые ограничения и правила поведения, не существовавшие в обществе за ее стенами. Со временем мне стало понятно, что подобная позиция порождала лишь еще большее зло: школы, подобные моей, поставляли материал для построения в стране декоративной республики. Одним из наименее вопиющих пороков выпускников таких школ было легкомыслие, граничащее с инфантильностью. Никто не хотел взрослеть, никто не хотел казаться бедным. Ни скрыть этот недостаток, ни хотя бы замаскировать его было невозможно. Выглядеть тем, кем ты не являешься, – это занятие превратилось в национальный спорт народа Венесуэлы. Наплевать, что нет денег, наплевать, что страна разваливается; важно только одно – выглядеть красивой, стремиться к славе, быть королевой или мисс чего угодно – карнавала, красоты, города, страны… Быть самой высокой, самой очаровательной, самой безумной. И даже сейчас, несмотря на охватившую город повальную нищету, я все еще замечаю следы этой болезни. Такой наша иерархия ценностей была всегда – «царем горы» неизменно оказывался самый лихой или самый привлекательный мужчина, либо самая красивая женщина. Именно этот порядок вещей привел нас к апофеозу банальности и пошлости. Когда-то это могло сойти нам с рук. Нефтяные запасы страны были неисчерпаемыми, и мы без особого напряжения оплачивали любые счета. Нам казалось, что так будет продолжаться вечно. Но это только казалось.

* * *

Я вышла из дома. Мне нужны были гигиенические прокладки. Я могла жить без сахара, без кофе и без кулинарного жира, но не без прокладок. Они ценились даже больше, чем туалетная бумага. За них мне пришлось как следует заплатить женщинам, сумевшим наложить лапы на те несколько упаковок, которые каким-то чудом все же добрались до универмага. Таких женщин в городе прозвали бачакерас, потому что после них не оставалось ровным счетом ничего ценного, как не оставалось ничего после муравьев-листорезов, от которых и происходило это название. Объединившись в небольшие группы, женщины обходили окрестные магазины, с жадностью набрасываясь на любые товары. Они первыми появлялись в универмагах, когда там «выбрасывали» очередной дефицит, и знали, как обойти нормы, введенные на рационированные товары. Завладев тем, что предназначалось нам, бачакерас перепродавали дефицит по завышенным ценам. Каждый, кто был готов платить втрое больше официальной цены, мог получить все, что угодно. Я была готова – другого выхода просто не оставалось. Три толстые пачки купюр по сто боливаров лежали у меня в пластиковом пакете. За них я получила упаковку гигиенических прокладок – двадцать штук. Даже за месячные мне приходилось платить втридорога.

В последнее время я ограничивала себя буквально во всем, лишь бы не нужно было лишний раз выходить из дома и иметь дело со спекулянтками-бачакерас. Впрочем, единственным, в чем я действительно нуждалась, была тишина. Даже окна в своей квартире я не открывала, и дело было не в звуках стрельбы, точнее – не только в них. Для подавления протестов и разгона людей, выступавших против мер по рационированию самого необходимого, сторонники Революции использовали слезоточивый газ, который проникал повсюду. От одного только его запаха меня начинало жестоко тошнить – до головокружения, до обморока. Все окна в квартире я давно заклеила липкой лентой, оставив только форточки в ванной и в кухне, потому что они выходили не на улицу, а во двор. Щели в рамах я заткнула ватой, чтобы ничто не могло проникнуть в мой дом снаружи.

Единственной моей связью с внешним миром был телефон, но я отвечала только на звонки из издательства, руководство которого из уважения к моей потере сдвинуло сроки сдачи очередной рукописи на неделю. Я действительно запаздывала с редактированием верстки на несколько дней. В моих интересах было как можно скорее выставить издательству счет за выполненную работу, но я не могла заставить себя снова засесть за редактуру. Мне нужны были деньги, но я все равно не могла их получить. Компьютерные сети, обеспечивающие банковские переводы, не работали. Интернет еле-еле тянул, скорость была мала, да и отключался он по несколько раз за вечер. Почти все боли́вары, которые лежали у меня на сберегательном счете, я потратила на мамино лечение. От денег, которые я успела получить за редакторскую работу, тоже оставалось немного, к тому же с ними была еще одна проблема. Указом революционного правительства вся иностранная валюта была объявлена вне закона. Обладание американскими долларами или евро приравнивалось к государственной измене.

Включив телефон, я увидела на нем три сообщения. Все были от Аны. В одном она интересовалась, как у меня дела, два других были из тех, что по умолчанию рассылаются по всему списку абонентов, номера которых хранятся в памяти телефона. В обоих говорилось, что о Сантьяго по-прежнему нет никаких известий, в обоих содержалась просьба подписать петицию о его освобождении.

Перезванивать Ане я не стала. Я все равно не могла ничего для нее сделать – как и она для меня. Не то чтобы мы не хотели… Как и вся остальная страна, мы были обречены стать чужими для самых близких людей. Виноват в этом был комплекс вины, который отягощает выживших. И даже те, кто сумел покинуть страну, тоже несли на своих плечах бремя вины и стыда, поскольку бегство от страданий было всего лишь еще одной разновидностью предательства.

На это и опиралась власть Сынов Революции. Они поделили нас на тех, кто обогатился, и тех, кто потерял все. На тех, кто уехал, и тех, кто остался, на тех, кто смирился, и тех, кто продолжал борьбу, несмотря ни на что. На тех, кому можно доверять и кому нельзя. Внушая нам чувство вины, они вбивали еще один клин в народ, который их стараниями и так уже дошел до последнего предела. Мне, как и многим, приходилось нелегко, но если я и была в чем-то уверена, так это в том, что мое положение могло быть и хуже. Гораздо хуже. Смерть еще не вцепилась в меня своей мертвой хваткой; я была жива, и этого хватало, чтобы заставить меня молчать хотя бы из чувства благодарности.

* * *

В самый разгар ночной стрельбы я вдруг сообразила, что уже давно не слышала, как срабатывает спуск в туалете моей соседки. Я не видела Аврору Перальту с тех самых пор, как мама легла в клинику, но я ее слышала – ночь за ночью за стеной моей спальни раздавались раздражающий звяк длинной металлической цепи о старинный чугунный бачок и рев спускаемой воды, которые будили меня, вторгаясь в мои сны. И вот это прекратилось, но вместо облегчения я испытала тревогу. Что могло с ней случиться?..

Об Авроре я знала очень мало, практически ничего. Она была нелюдимой, застенчивой, неряшливо одетой женщиной, которую все называли «испанской дочерью». Ее мать Хулия действительно была родом из Галисии[14]. В одном из районов Каракаса – в Ла Канделярии, где располагалось на удивление много баров, хозяевами которых были испанские иммигранты, Хулия держала кафе. Среди ее клиентов было немало галисийцев и иммигрантов с Канарских островов, а также несколько итальянцев.

Почти все клиенты были мужчинами. Они приходили в кафе Хулии и подолгу сидели там, лениво цедя пиво прямо из бутылок. Даже в самую жару они заказывали тушеный горошек со шпинатом, чечевицу с чорисо или телячий рубец с рисом. Кафе «Каса Перальта» было знаменито на весь город своим фирменным блюдом – мидиями с белой фасолью. И судя по количеству посетителей, известность оно приобрело вполне заслуженно.

Хулия была одной из тех бесчисленных испанских иммигранток, которые зарабатывали на жизнь тем же способом, каким они зарабатывали и до того, как перебрались в Венесуэлу. Среди них были поварихи, швеи, крестьянки, официантки, санитарки. В пятидесятых и шестидесятых многие устраивались экономками и домработницами к нашим местным толстосумам, некоторые открывали собственный бизнес – маленькие магазинчики или кафе. Чтобы выжить, они могли надеяться только на собственные руки. В город также приехало немало испанских наборщиков, продавцов книг, даже несколько учителей. Очень скоро они стали частью нашей повседневности, и хотя поначалу их шепелявое испанское «с» резало нам слух, какое-то время спустя они усвоили и наше произношение.

Как и ее мать, Аврора Перальта зарабатывала на жизнь тем, что готовила для других. Задолго до смерти Хулии – и некоторое время после нее – Аврора управляла семейным кафе. Потом она продала его и занялась торговлей выпечкой, которую можно было вести из дома. Арендовать специальное помещение было слишком дорого и к тому же опасно: в любой день его могли ограбить и обобрать дочиста, а заодно – пристрелить того, кто имел доступ к кассе.

Аврора была старше меня всего на девять лет, но мне она казалась пожилой. Несколько раз она заходила к нам и приносила пирог, только что вынутый из духовки. Как в свое время ее мать, Аврора Перальта была человеком щедрым, хорошо относившимся к окружающим. И все же общего у нас с ней было, пожалуй, только одно: как и у меня, у Авроры не было отца. Так я, во всяком случае, решила, когда заметила, насколько жизнь, которую вели они с Хулией, похожа на нашу жизнь с мамой. Каждый день они начинали и заканчивали вместе, как мать и дочь, как две половинки одного целого. Именно поэтому, кстати, меня очень удивило, что Аврора не пришла на мамины поминки. Несколько раз, когда она по-соседски справлялась о ее здоровье, я рассказывала ей, как плохи мамины дела. Я ничего не скрывала, и мне казалось, что Аврора искренне нам сочувствует. Не исключено было, впрочем, что она и сама переживала не лучшее время из-за отсутствия в продаже яиц, муки и сахара, что, конечно, не могло не подорвать ее домашний бизнес. Возможно, думала я, Аврора даже вернулась в Испанию, если у нее остались там родственники.

Ну а потом я напрочь о ней забыла – выбросила ее из головы с такой же легкостью, с какой выбрасывают перегоревшую лампочку. Я была слишком погружена в свалившуюся на меня проблему – мне необходимо было довести до конца тяжелую, как беременность, работу по очередной перекройке собственной жизни, в которой мне помогала только мама, чье присутствие я по-прежнему ощущала рядом с собой. И ничего другого мне было не нужно. Я знала, что обо мне больше никто не будет заботиться, но и мне тоже не придется ни о ком тревожиться или переживать. А если станет хуже, я научусь ходить по чужим головам. Либо я, либо они – и никак иначе. Я знала: во всей стране не сыщется ни одного человека, который будет достаточно великодушен, чтобы в решающий момент нанести мне «удар милосердия». Во всей стране больше нет никого, кто завяжет мне глаза и вставит в рот зажженную сигарету. Никто, никто не пожалеет меня и не прольет ни слезинки, когда пробьет мой час.

* * *

Наконец мамины вещи были убраны в коробки, которые я составила у стены библиотеки. Они выглядели как багаж, который за нашей спиной само Время собрало и уложило в дальнюю дорогу. В какой-то момент мне даже захотелось раздать соседям и друзьям вещи, которые были мне не нужны, но я пересилила себя. Я не оставлю этой обреченной стране ни одного бумажного листка, ни одного обрывка ткани, ни одной щепки. Так я решила.

Дни летели за днями, и в газетных заголовках все чаще упоминалось о новых, еще более многочисленных жертвах. Сыны Революции закручивали гайки. Они сознательно давали нам повод выйти на улицы, чтобы потом спонсируемые государством организации, самодеятельные «отряды самозащиты» и вооруженные бандиты могли расправиться с теми, кто не побоялся выразить свой протест. Эти люди, старательно закрывавшие лица масками и платками, действовали группами, весьма эффективно очищая улицы от недовольных. Даже у себя дома никто из нас не мог чувствовать себя в безопасности, но на улицах города, который превратился в первобытные джунгли, способы расправы с недовольными были доведены до невиданного совершенства. Единственным во всей стране социальным институтом, действовавшим гладко и без сбоев, была машина подавления. Убийства и грабежи перестали быть чем-то из ряда вон выходящим. Я видела, как с каждой прошедшей неделей они становились неотъемлемой частью повседневности, и царящие повсюду хаос, беспорядок и беззаконие, которые Революция пестовала и защищала, не могли скрыть стремительного роста насилия.

Добровольная милиция – те самые «отряды самозащиты» – формировалась из гражданских лиц и действовала при поддержке и под покровительством полиции и регулярной армии. Местом их встреч была гора мусора на площади Команданте. Мы, однако, по-прежнему называли ее площадью Миранды, платя таким образом дань уважения единственному настоящему либералу, участнику Войны за независимость, который подобно десяткам других добрых и справедливых людей умер вдали от родины, отдав ей все, что у него было. Именно там, на площади Миранды, Сыны Революции решили организовать свой штаб. «Сыны?.. – думала я. – Скорее уж выблядки… Выблядки Революции!..» – Последние слова я пробормотала вслух, впервые заметив на углу улицы группу безобразно толстых женщин, одетых в красное. Они выглядели как члены одной семьи. Или скорее как гарем разжиревших нимф, как весталки, вооруженные ведрами с водой и палками – воплощенная женственность во всем ее великолепии и уродстве.

В первый день женщин сопровождал отряд солдат численностью в десять человек, которые были похожи друг на друга как две капли воды благодаря темным каскам и лицевым платкам с изображением оскалившегося черепа. Спустя несколько недель солдат стало больше. Прибывало и количество мотоциклистов-«коллективос». Отличить одних от других было почти невозможно. Все они одевались как полицейские из отрядов по борьбе с уличными беспорядками: нижняя часть лица закрыта платком с оскаленной челюстью, верхняя – шлемом с эластичным перфорированным забралом.

Назад Дальше