В Каракасе наступит ночь - Гришечкин Владимир Александрович 4 стр.


Дерево, на котором росли каменные сливы, не раз являлось мне в моих снах. Иногда оно вырастало из городских сточных канав, иногда – из рукомойника в нашей квартире или из прачечной в пансионе Фалькон. Когда оно мне снилось, мне не хотелось просыпаться. Дерево из моих снов было гораздо красивее, чем в жизни, а его ветви буквально ломились от множества жемчужно-лиловых слив, которые иногда превращались в большие блестящие коконы, в которых спали крупные гусеницы – странно прекрасные и слегка отталкивающие. И еще они едва заметно шевелились. Так играли от напряжения мускулы на плечах двигавшихся по дороге напротив пансиона лошадей – огромных животных с разбитыми копытами, которые везли огромные повозки с какао и сахарным тростником на рынок, где их разгружали рабочие. Многое в Окумаре делалось тогда по старинке, словно девятнадцатый век еще не закончился, а прогресс не вступил в свои права. Если бы не электрические фонари на улицах и не грузовики с рекламой пива «Полар» на бортах, которые с пыхтением взбирались по проложенному через горы шоссе, никто бы и не подумал, что на дворе восьмидесятые годы века двадцатого.

Чтобы не забыть эти невероятные деревья, которые прорастали в моих снах, я старалась зарисовать их в блокноте для набросков, используя фиолетовый и розовый карандаши, которые нашлись в моем наборе из двадцати четырех цветов. С помощью точилки я крошила ластик и кончиками пальцев втирала эти крошки в рисунок, так что вокруг личинок на моих деревьях появлялось что-то вроде размытого лиловатого ореола. На каждый рисунок я могла потратить несколько часов. Я создавала свои картины с теми же удовольствием и страстью, с какими когда-то обсасывала и грызла кислую, с жесткими прожилками, сливовую мякоть, вкус которой сохранился в моей памяти и по сей день.

Дерево в патио пансиона было моей территорией. Сидя на его верхней ветке, куда я взбиралась с ловкостью обезьяны, я чувствовала себя свободной. Эта часть моего детства не имела ничего общего с жутковатым городом, в котором я выросла и который с годами превратился в лабиринт заборов и замко́в. Нет, Каракас мне в общем-то нравился, но я все-таки предпочитала Окумаре, столицу москитов и сахарного тростника, грязным столичным мостовым, усыпанным гнилыми апельсинами и испещренным радужно-переливчатыми, как оперение попугая, пятнами машинного масла.

В Окумаре все было по-другому. Море… Все дело было в нем. Там оно исцеляло и исправляло ошибки, поглощало тела и выбрасывало обратно. Море пропитывало буквально все, с чем соприкасалось, и даже река Окумаре, которая по-прежнему в него впадает, не могла отогнать морскую соль достаточно далеко от берега. На берегу рос морской виноград. Из его кистей с редкими круглыми ягодами мама плела для меня короны, как у победительниц конкурса красоты, а я, приткнувшись в укромном уголке, грезила наяву, украшая себя серьгами из жемчужно-лиловых гусениц, в которых превращались проникшие сквозь оболочку реальности каменные сливы моих сновидений.

* * *

На улице снова стреляли. Как и вчера, как и позавчера, как и три дня назад. Словно поток мутной воды, звуки выстрелов отделили похороны мамы от последующих дней. Когда раздался первый выстрел, я сидела в своей спальне за рабочим столом у окна. Машинально подняв голову, я увидела, что в окнах соседнего здания нет ни огонька. В этом не было ничего необычного, потому что электричество часто выключали по всему городу, но в моей квартире свет был. В моей был, а в других не было, и это показалось мне странным. Что-то происходит, подумала я. Что-то происходит на улице. Протянув руку, я поспешно погасила лампу. И тут же в квартире этажом выше, где жили Рамона и Кармело, раздались грохот и стук. Падала, опрокидываясь, мебель. Столы и стулья перетаскивали с места на место с громким скрежетом. Придвинув к себе телефон, я набрала их номер, но никто не ответил. На улице продолжались хаос и ночь. Страна переживала черные дни, быть может – самые худшие со времен Федеральной войны[8].

Наверное, ограбление, подумала я, но почему не слышно голосов? Почему никто не ругается, не кричит, не угрожает?.. Перейдя к окну гостиной, я осторожно выглянула наружу. Посреди улицы ярким пламенем горел мусорный контейнер. Ветер нес вдоль тротуаров обрывки банкнот, которые жгли окрестные жители – исхудавшие, покрытые сажей люди, которые собрались вместе и освещали город, предавая огню символы своей нищеты.

Я уже собиралась снова позвонить Рамоне, когда увидела внизу нескольких мужчин в форме военной разведки, которые выходили из подъезда нашего дома. Их было пятеро, и за плечом у каждого висела винтовка. Один тащил микроволновку, другой – настольный компьютер. У остальных в руках были чемоданы. Я так и не поняла, была ли это облава, или ограбление, или и то и другое. Мужчины погрузились в черный фургон и поехали в сторону Эскина-де-ла-Пелота. Когда они исчезли за поворотом на проспект, в соседнем доме вспыхнуло окно. За ним еще одно. И еще. И еще. Стена слепоты и молчания начала рассыпаться, и только взметенный фургоном вихрь пылающих банкнот все еще кружился на углу улицы.

Прежде чем наличные совершенно исчезли, революционное правительство объявило, что, согласно указу команданте-президента, старые бумажные деньги будут понемногу изыматься из обращения. Целью указа провозглашалась борьба с финансированием терроризма и экстремизма – или того, что руководство страны считало таковым, однако выпуск новых денег для замены старых не изменил ничего. Бумажки, которые вводились в обращение по указу сверху, не стоили ни гроша. Простая гигиеническая салфетка была теперь намного ценнее и полезнее, чем купюры в сто боливаров, груды которых дотлевали сейчас на мостовых, словно предвещая времена еще более тяжелые и страшные.

Еды, которая хранилась у меня дома, могло хватить мне месяца на два. Запасать продукты мы с мамой начали несколько лет назад, когда по стране прокатилась первая волна грабежей, и с тех пор каждый месяц аккуратно пополняли нашу кладовку. Со временем грабежи и налеты стали явлением заурядным, почти привычным, но я была готова к борьбе за свою жизнь. Власти сами преподали нам несколько уроков выживания, которые я хорошо усвоила и использовала полученные знания на уровне инстинкта. Теперь меня не нужно было учить, что и как делать, – сама эпоха стала моим учителем. Нашим уделом была война, о приближении которой мы знали задолго до того, как она началась. Мама стала одной из первых, кто провидел грядущие события. Годами она запасала продовольствие и самые необходимые вещи. Если мы нам удавалось купить три банки консервированного тунца, две мы откладывали на черный день. Мы набивали нашу кладовку, словно откармливая огромного тельца, чьей плотью в случае необходимости сможем питаться вечно.

* * *

Первый грабеж, который я запомнила, произошел в тот день, когда мне исполнилось десять. Тогда мы уже жили в западной части Каракаса и были, таким образом, до какой-то степени ограждены от жестокости и насилия, которые пышным цветом расцветали в других районах города. И тем не менее даже с нами могло случиться все, что угодно. Мучимые неуверенностью, мы с мамой смотрели, как отряды солдат шли и шли по направлению к дворцу Мирафлорес[9], находившемуся всего в нескольких кварталах от нашего дома. Спустя несколько часов по телевизору показали, как толпы мужчин и женщин штурмуют магазины. Они были похожи на муравьев. На взбесившихся муравьев. Они мчались по улицам, не обращая внимания на пятна свежей крови на своей одежде. Некоторые тащили на плечах огромные оковалки говядины. Другие волокли телевизоры и другую электронику, которую вытаскивали через разбитые камнями витрины. На проспекте Сукре я видела мужчину, который толкал пред собой фортепиано.

В тот же день министр внутренних дел, выступавший по телевидению в прямом эфире, призвал горожан соблюдать спокойствие и порядок. Правительство сохраняет контроль над ситуацией, заверил он. Потом неожиданно возникла пауза, и на лице министра появилось выражение ужаса. Он посмотрел в одну сторону, в другую, потом вдруг спустился с трибуны, с которой обращался к народу, и пропал из кадра. Пустую трибуну показывали еще почти целую минуту. Это был ужасный символ, который со всей очевидностью доказывал: правительство больше ничего не контролирует, а спокойствию вместе с порядком пришел конец.

Страна коренным образом изменилась меньше чем за месяц. На улицах появились грузовики, груженные гробами; гробы стояли друг на друге, кое-как прихваченные веревками, а иногда и просто так. Еще какое-то время спустя в районе Ла Песте было найдено массовое захоронение. Несколько сотен людей, мужчин и женщин, застрелили, завернули в черные пластиковые мешки и закопали. Это была первая попытка Отцов Революции захватить власть и первые жертвы «социальных беспорядков», которые я помню.

На мой день рождения мама разогрела немного подсолнечного масла и испекла пирог из кукурузной муки, которому она попыталась придать форму сердца. Увы, в действительности этот знак любви имел форму почки; по краям он зажарился до золотистой корочки, но был достаточно мягким в середине. В пирог мама вставила крошечную розовую свечку и спела «Ay que noché tan preciosa» – более сложный и длинный венесуэльский вариант «С днем рожденья тебя», который в отличие от английского оригинала продолжался полные десять минут. Потом мама разрезала пирог на четыре части и намазала каждую сливочном маслом. Мы ели молча, погасив свет и сев для безопасности на пол в гостиной. Еще до того, как мы отправились спать, раздавшаяся за окном стрельба прозвучала завершающим аккордом детского праздника, на котором не было даже традиционной пиньяты[10].

– С днем рождения, Аделаида!..

А на следующее утро, в первое утро моего десятилетия, я встретила свою первую любовь. Во всяком случае, тогда я была уверена, что это моя первая настоящая любовь. Девочки в школе влюблялись в самых разных выдуманных персонажей: в заколдованных и превращенных в крыс странствующих рыцарей, в принцев с изысканно-прекрасными лицами, которые не могли устоять перед чарующими звуками русалочьих песен на океанском берегу, в дровосеков, способных одним поцелуем разбудить светловолосых и губастых спящих красавиц. Мне эти выдуманные образчики мужественности были не интересны. Я влюбилась в него. В убитого солдата.

Насколько я помню, его портрет был напечатан на первой полосе «Эль Насьональ» – газеты, которую мама каждый день читала за завтраком от первой до последней страницы. Не было дня, когда она не покупала бы «Эль Насьональ», пока в стране еще оставалась бумага, чтобы ее печатать. Если газета выходила, мама непременно спускалась в киоск, чтобы купить свежий номер. В то утро она тоже принесла газету, а также три пачки сигарет, три спелых банана и бутылку воды (это было единственное, что нашлось в ближайшей продовольственной лавке, которая закрывалась, как только в районе начинали циркулировать слухи о появлении очередной шайки грабителей или мародеров).

Домой мама вернулась растрепанная и запыхавшаяся; сложенную газету она держала под мышкой. Бросив ее на стол, мама бросилась звонить сестрам. Пока она пыталась убедить их, что у нас все в порядке (хотя на самом деле это было совсем не так), я схватила газету и развернула на полу. Всю первую полосу занимала фотография, которая, по всей видимости, служила иллюстрацией к статье о попытках предотвратить национальную катастрофу с помощью военной силы. На фотографии был он. Молоденький солдат, лежащий в луже крови. Я наклонилась к самой газете, стараясь получше рассмотреть его лицо. Что ж, он действительно был молод и красив. Он лежал на обочине, а его голова безвольно откинулась назад и была повернута чуть-чуть в сторону. Лицо у него было худое и узкое, как у подростка, стальная каска сбилась, так что была видна простреленная голова. Так он и лежал – с черепом, раскроенным на две половинки, словно взрезанный фрукт. Сказочный принц с залитым кровью лицом.

Спустя несколько дней у меня начались первые месячные, но я стала взрослой еще раньше. Я стала женщиной благодаря спящему красавцу, к лицу которого пристали ошметки мозгов, вылетевших из его собственной простреленной головы. Мертвый солдат, разбудивший во мне горе и любовь, которые с тех пор убивали меня изо дня в день, был моей последней детской куклой и моим первым любовником.

Да, уже в десять лет я начала влюбляться в призраков.

* * *

Упаковав остатки фарфора, я занялась домашней библиотекой. На обложках некоторых книг сохранились разноцветные кружочки, которые я в течение многих лет рисовала просто от скуки: безопасных парков, где я могла бы играть, в городе не осталось, и пока мама занималась с учениками подлежащими-сказуемыми-дополнениями, я коротала время за книгами. Получив строгий приказ никуда не выходить из дома, я брала несколько книг и садилась с ними в кухне. Иногда я читала, что было в них написано, иногда просто играла с ними. Открывая одну за другой баночки с темперой, я прижимала крышку к переплету, а потом любовалась на ровный цветной кружок. Действовала я без какой-либо системы. Например, на обложке «Обыкновенного убийства»[11] я поставила оранжевый отпечаток только потому, что у него была ярко-красная обложка. Цыплячье-желтый кружок оттенял горчичный переплет «Осени патриарха»[12], винно-красный – «По ком звонит колокол». Теперь почти на каждой книге виднелся кружок того или иного цвета. Можно было подумать, будто я ставлю на них клеймо, как на коров или лошадей, и отпускаю пастись дальше. Ну почему, – уж если наши грехи не изгладились с годами, – почему хотя бы эти знаки не выцвели и не исчезли с обложек, размышляла я, сжимая в руке «Зеленый дом»[13].

Разобравшись с книгами, я открыла мамин гардероб. Там, на нижней полке, стояли в ряд ее туфли тридцать шестого размера. Разобранные по парам, они походили на взвод усталых солдат. Некоторое время я разглядывала пояса и ремешки, которые когда-то подчеркивали мамину тонкую талию, и развешенные по «плечикам» платья. У мамы никогда не было кричаще-ярких или чересчур роскошных вещей – ее одежда выглядела скромно, почти аскетично. Впрочем, она и сама была человеком до крайности сдержанным, не любящим демонстрировать свои чувства. К примеру, мама никогда не плакала, и все же когда она обнимала меня, я чувствовала себя как в раю. Я как будто снова возвращалась в надежную и безопасную материнскую утробу, где так уютно пахло сигаретным дымом и увлажняющим кремом: мама курила и ухаживала за своей кожей с одинаковой самоотдачей. Курить и следить за внешностью мама приучилась в университетском общежитии для девушек, в котором прожила пять лет. С тех пор даже за чтением, а читала она постоянно, мама либо накладывала на щеки специальный крем, либо курила одну сигарету за другой. О годах учебы она вспоминала с мечтательной улыбкой, называя это время лучшей порой своей жизни. Но каждый раз, когда мама заговаривала об этом, я невольно спрашивала себя, неужели лучшая пора маминой жизни закончилась, когда у нее появилась я?..

Роясь в глубине платяного шкафа, я обнаружила мамину блузку с узором в виде бабочек-монархов, обшитую черными и золотыми блестками. Эту блузку я обожала. Каждый раз, когда я снимала ее с «плечиков» и держала в руках, наш с мамой крошечный мирок площадью в несколько квадратных метров до краев наполнялся волшебством. Блузка с бабочками и блестками была реальным воплощением тех сверкающих коконов, которые виделись мне в снах – сказочная одежда, явившаяся из иного мира. В нашем мире просто не было таких красок и таких тканей.

Назад Дальше