– О! – Охлябинин развернулся с невыразимым лицом, утратившим за эту ночь задорность и моложавось. – С духами глаголет. Опять.
– Кто? – тяжко раздался командирский голос Басманова.
– Да сынок твой, Алексей… Данилыч, – покашляв в кулак от сглазу, Охлябинин снова вернулся к дверям опочивальни царя. Был там тайный слуховой глазочек, за ладно пригнанной дубовой досочкой неприметный совсем, и знали о том очень немногие.
Воевода, хватаясь за сердце не ради красного вида, прикрыл запавшие бессонные глаза.
– Да уймись, Данилыч. Жив он, и здрав, по всему судя… Только тсс… Не мешать им велено.
И лёгким шагом отплясал Иван Петрович от дверей, и Федькиных тихих стонов, от которых душу хватало так, что не сказать. Взял-обнял старинного приятеля воеводу за могучие плечи, и тихонько приговаривать стал, что всё ныне как надо будет, и чередом своим выйдет, и сынок его, соколик ясный, воин добрый, всё вынесет и вытерпит, и вернётся вскорости в мир. Свою Дорогу вершить.
Никто не видал кратких слёз воеводы, да и не надо.
А Федька поскуливал тихо. Но властные повелительные руки укладывали его, и ласковые слова вместе с ними заставляли умолкать, дышать ровнее, и радовать тем своего утомлённого невольного целителя.
– И что теперь?.. Кто виноватый-то? Отчудил Федька сам, выходит? – хмельной всё ещё Вяземский засмущался под тяжким взором Басманова, и почёл за радость упиться окончательно, и не ломать башку всеми этими колдовскими страстями. Из его руки тотчас взят был кубок и наполнен снова.
– За Федю! – тихо сказал воевода. Было понятно, за сына своего поклонится и Богу и чёрту, если надобно…
Все как бы этим и успокоились. И улеглись рядом, по лавкам, недалече с государем тоже. Но перед тем воевода зашёл в притвор Приказа, чтоб отпустить по домам насмерть перепуганных девок, напугав их ещё больше своим видом и обещанием лютой казни, ежели обо всём, что случилось на ручье, не забудут начисто или проговорятся кому. И выдал им личным распоряжением серебра по стольку каждой, что те и вовсе онемели. С наградою и провожатым, оглушённые событием минувшей ночи на всю жизнь, они удалились, непрестанно кланяясь.
Матери их было завыли, увидав под утро серебро, полумёртвых, бледных и растрёпанных, но невредимых вроде бы дочек, и подумав, само собой, о непристойном сразу же. Но девицы, отойдя чуток, клялись и божились, что никто из царских людей их и пальцем не тронул, а за что столь щедрые дары – про то молчать велено, то дело важное, государево, и даже божественное. Пришлось поверить. Впрочем, серебро решило мигом все вопросы, кто бы там после чего не говорил и не придумывал. И без их признаний скоро все знали, что то награда от царя за то, что помогли найти заплутавшего в снегах возле Велесова оврага кравчего. Перебрал малый, как видно.
А завтра было дознание. Кто, как и почему профукал Федю, а по рангу – государева кравчего, считай – его самого, и это пытали у причастных в острожном подвале ещё с вечера. Только до дела палаческого не дошло. Постояли под дыбой по разу начальники особого караула, побожились всеми святыми и животами своими опять в непонимании полном, как удалось кравчему ускользнуть от внимания всех пристальных стражей, и их оставили посидеть до поры в подвале.
Сколько не бились, ничего толком не прояснили. Похоже на правду было неведение допрашиваемых.
Ничего, говорилось, дознаемся. И даже не верующий ни в какую чертовщину воевода был сбит с толку, упорно продолжал подозревать злой умысел чей-то, против него и государя, по жестокости сравнимый с убиением несчастной царицы Анастасии… А по наглости исполнения – ни с чем вообще не сравнимый. Васька Грязной, видимо, так же рассудил, и теперь непрестанно озирался, точно мнил себя тоже под прицелом неведомого и бесстрашного врага, свободно шастающего среди самых ближних государевых людей.
Отхватить башку повару, или чашнику, или тому же Беспуте, что в пылу дикости их танца мог вполне засадить Федьке отравленный шип под кожу (эти фантазии витали надо всеми), было проще простого, но, кажется, государь менее всего думал на них. Гораздо непонятнее была слепота стражи, каким-то наваждением упустивших кравчего из виду на добрый час. Но было одно малое воинство непререкаемое у государя московского, и ему он верил, пожалуй, даже более, чем себе самому. И в этой вере никто не усомнился бы, пока не сомневается он сам. Серая тень особого караула мелькнула в самом начале в закрытых сенях, была наедине с государем минуты менее, и выскользнула вновь. Были при том только Вяземский и Басманов. И – дед Малой, в углу. И стало понятно по облику государеву, что на земле не следует искать виноватых, хоть разум отказывается верить неосязаемому и причину всему во плоти всегда ищет. Колдовство то было, наваждение, неизвестные чары проявились, но виновного обнаружить никто не мог.
Всем им памятен был внезапный недуг аглицкого лекаря Стендиша и скорая смерть, после на другой же день от кончины царицы Анастасии… Государь отписал потом королеве Елизавете о том, в словах уважительных, но горестно-лукавых. И впредь велел слать лекарей помудрее… Тех, что могут от недугов лёгочных простуд здешних себя сами избавлять.
Но то давно минуло.
Теперь никого не пожелал наказать государь. Ибо нельзя же призвать к ответу Божество, пусть и ведовское. Можно лишь смиренно принять эту данность и быть благодарным. Тем более, что получено им было выше всяких чаяний…
А красные запавшие очи государя, вышедшего наутро в длинной рубахе, в накинутой на плечи бобровой шубе, со свечой в руке, твёрдой под капающим воском, точно каменной, всех подняться заставили. Темно ещё было. Но уже по-утреннему окликались сторожа снаружи.
– Государь! – не выдержал воевода Басманов, кинулся на колено к ногам его, и замер, со склонённой головой.
– Утешься, Алексей. Поди, поспи мирно теперь… Жив сын твой, – и рука Иоанна коснулась буйных поседевших кудрей Басманова, и – отпустила его печали.
Порыв воеводы предвосхитил дед Малой, с невнятным благостным бормотанием возникнув перед ними, и с криночкой травы лечебной, что рекомендовал беспрерывно давать пить по глоточку новоявленному – так и сказал! – новоявленному Феодору, воистину дару божьему. Точно о младенце говорил… Лепет старца всех угомонил. Кто стал расходиться, кто – ложиться заново, а вот по глотку как лекарство давать, этого никто не разумел, и государь велел Малому с ним взойти в опочивальню. Взгляд государя читался без труда: ежели только вред какой произойдёт от этого питья хворающему, лютая судьба ожидает лекаря, коего в другом каком деле и не подумали бы звать с его ворожбою.
Федька весь день почти метался в жару, и спальники его обихаживали и переодевали в сухое свежее. К ночи поднялся сам. Жар утих.
Как были справлены дела насущные, и, заново омытый чистотой, напоенный травой заветной, вытянулся Федя на перестеленном ложе, и откинутое одеяло на медвежьем меху, поверху золотом красным шитое, одевало его стопы только, царь явился к нему с вопросом ото всего существа своего.
– Не уезжай, Ванечка!.. – вдруг проникновенно ответил Федька, и опять страшно распахнул глаза в потолок.
– Да как это, что это?! – Иоанн замер.
– Не уезжай. Здесь давай останемся…
Он мог бы слушать этот голос доверительной нежности вечно.
Ему давно, часа уж с три как, докладывали о готовности назавтра поезда выйти до Троицкой Лавры.
Но государь отчего-то медлил.
Не уезжай, Ванечка… – это его с ума сводило. Такой не его голос, томный, тоскующий неземной тоской, звал и просил повременить. Отчего бы это.
Под взглядом Алексея Даниловича, приподнявшись, придерживаем под спину рукой старца Малого, Федька пил отвар. И не говорил ни слова. Не мог.
Покивал старец воеводе, мол всё на лад идёт, но время надобно, все и вышли, а государь остался.
– Не езжай, Ванечка! – вдруг ласково тихонько попросил голос, и государь склонился к лежащему без сил своему кравчему. Но тот будто и узнавал его, и нет.
– Да почему же! Разве ждёт ныне время?! И здесь нам не сподручно. Сам же говорил давеча…
Только глухо слабо застонал Федька в ответ, и отворотился даже горько.
А в то же время заколотили в ставни и двери приказной избы, и к государю гонца доставили. Чуть живого от усталости. Конь его тоже шатался и падал с ног, и ясно было, вряд ли уж когда поскачет по делам вестовым. А спешка такая была вот отчего. Перехвачены были тайные письма кое-кого из боярства, и след тот вёл прямиком в Литву к Курбскому. Сперва опальный, а ныне прощённый князь Василий Серебряный80, воеводой в Полоцке будучи, времени не терял уж даром, и отслужил государю тем, что не стал долго раздумывать, а выслал гонцов с этими письмами, тщательно переписанными, прямиком в Москву, одно подлинное из коих при себе для верности оставив, если вдруг с гонцами что случится. Только вот по пути прознав об отъезде государя, спешно поворотили гонцы в обход Москвы на Коломенское. И один остался на дворе некого купца, а коня своего и запасы отдал товарищу, иначе загнали бы обоих и не поспели… И так едва не остался в поле чистом волкам на съедение. Ведь по пятам с запада шло такое ненастье, которого давно не помнили и старики об эту пору. Ветер налетел невиданный, чёрные тучи валили по крышам чуть ли, так скоро, как только перед градом в самый зной духотный летний случается, но разразились не громом, а ледяным ливнем на многие часы. И сколько видно было дорогу позади, всё было во мгле этой, непроглядной и сырой. Все тропы и пути развезло, а на пограничье этой стены ненастья ночами вставал мороз, и все степи, сухим травостоем полные, делались точно железные непролазные дебри, и о ледяные их доспехи тупились сабли даже. Лютень81 сменялся водотёком, точно протальник82 наступил среди зимы, а после вдруг налетал мороз, и кони резали ноги о корку втали83, так что им, гонцам, пришлось ногавки84 им придумывать из порванных на полосы пол кафтанов собственных, чтоб до цели дотянуть. А многие обозы встречные ставали среди пути наезженного, ибо вчерашние сугробы в один час истекали серым месивом, колеи исчезали, а полозья саней оказывались волочащимися по голой земле, и от натуги сыромятные завороты на оглоблях рвались. А после новый буран заносил сани, и лошадей по пузо, и ежели промедлить, то во льду всё это враз обездвижено будет… Напасть несусветная, одним словом.
И скверно сие было, и в то же время до странного к месту. Беспутье случилось обширное, и уже в тот же вечер ненастная оттепель накрыла и Коломенское с окрестностями. Не было речи теперь, чтобы куда-либо отправляться… Сутки промедления, сперва так испугавшие Иоанна, во всём чёрные знамения видевшего, теперь обернулись, напротив, спасением. Временем, данным всему миру его на обмысление.
Что было в Фединой мольбе не ехать, остаться, кроме безмерной усталости их обоих? И что, если б не послушал я его… А что, если б не случился тот ужас в овраге, а всё бы мирно прошло, и я бы в ярости греховной нечестивой корить его принялся за бесовские пляски, лукавя всем в себе, ведь ярился – да любовался, никогда доселе огня такого в себе не чаял… Ведь это он мне меня же показывал! И власть и силу, и смирение тоже… Смирение. Смирение… Засели мы тут, в неведении полном пребываем. Так ведь не только мы. И враги наши в неведении мятущемся! В бездействии как бы поневоле тоже. Но что будет, когда погоды установятся? У Бога дней много. Да у нас всё под предел, до мгновения…
Вставал и ходил Иоанн, и сам с собою как бы говорил, и жестами был сходен с теми трагиками-мыслителями греческими, что на стенной богатой росписи крытых переходов Кремля отражали великую мудрость древних.
– Что-то на Москве теперь.
– Что-что. Обсираются, чай, со страху! – Охлябинин то и дело заливался смехом и мёдом, несказанно радый исходу, и его никакие опасения, казалось, не волновали ничуть. – Да ты б не печалился напрасно, государь. Они щас аки крысюки там в кучу сбиваются близ Кремля-то опустелого. Ты, государь, не тревожься. По такому-то беспутью всем хреново кататься. И пускай себе посидят, подумают. Ай да и нам передышка на руку!
– Это как же выходит, что Литва с Новгородом бы за спиною моей сговорилась скоренько, а там и Евфросинья85 из монастыря своего возопила бы… Если б увяз я на полдороги, потеряно всё могло бы быть враз!
Государь замолк надолго над шахматной доской. Ветер надсадно ныл и бился в ставни, выматывая душу, но так тут тепло и покойно вдруг сейчас стало. Огонь горел в светильниках, печь грела их всех, покой казался таким настоящим. Глядя в давно уж решаемую, да не решённую партию, Иоанн забылся, картины разные вперемешку пошли перед ним.
А Федька отсыпался бесстыдно. Валялся, тянулся и услаждался уже не только травами, но и пирожками, хитро пост обходящими, горяченькими, приносимыми ему в постель. И молоком. Государь распорядился, а он и не противился. И как-то на второй день, когда его покидала несносная боль во всех жилках, и круговерть в голове, и страшащий мрак внутри таял, уступая законные права всегдашним хотениям, он поддался сладкой лёгкой дрёме, и как наяву увидел Петьку, и матушку… Шла она к ним, воскидывая руки, потому что как раз сейчас он пояснял черенком травины какой-то, зелёным быстро сохнущим соком из неё, на ровном льне скатерти ход битвы при Судоме. Но Петя спорил, и своим пальцем стирал-размазывал штрихи зелени, больше забавляясь, вызывая брата на потасовку. А ему досадно было, ведь какова была победа! "Княгиня-матушка! – семеня за нею, как утица за лебедью, вещала Марфуша. – Уж сколько разов толковала им, что не можно на скатертях праздничных битвы начертывать, да всё напрасно! Не стелили б так рано."– "Да не княгиня я…" – мягкий голос матушки пробудил его.
– Вот Петька дурень, – промолвил он, глубоким вдохом прерывая светлое и томительное почему-то видение детства.
– Федь, ты чего? Давай-ка подыматься, сокол мой. Не отлежал ещё бока-то?
Мгновенно приходя в себя, он откинул одеяло и осмотрелся.
Он уплёл трапезу, не озаботившись даже на короткую рубаху накинуть чего ещё. Новости, которые ему меж тем сообщал Иван Петрович, буднично так, о том, чем вакхичекий выход его окончился, доходили с трудом.
– Неужто ничегошеньки не помнишь?
– Надолго мы тут?
– Эт ты меня пытаешь?
Дожёвывая пресную лепёшку с брусничным вареньем и запивая слабым мёдом, Федька не спеша выходил из забытой приятности сновидения последнего.
– Так вот, Федя, едва ты не уморил нас с Данилычем, – отходя к окошку, за которым по-прежнему то лило потихоньку, то морозило хмуро, Охлябинин крякнул, поводя итог.
Но ничего не ответил Федька. Гулкая Ночь всё ещё билась в его грудину, изнутри, и это было тяжело.
Государь появился из боковой двери. Охлябинин тут же кратко откланялся.
Он стоял, потупившись в узор ковра, и ощущал всем телом оживание.
– Непогода нынче. Подойди, Федя. Глянь, что тут видишь.
Федька приблизился к низкому широкому квадратному столу, перед коим в кресло широкое, не праздничное, поместил себя с удовольствием государь. Отвёл за ухо упавшую прядь.
– Ежели твои – чёрные, побьёшь меня? – государь смотрел чуть мимо доски на каблуки его сапог, в нерешительности как бы – и так величаво! – переступившие.
Фигур оставалось совсем мало, Федька растерялся.
– Пешки у меня одни, да конь, против твоих двух.
– Внимательнее глянь. Пешка в игре – наиглавнейшая фигура может быть.
Федька чуть не подпрыгнул, увидав, что остаётся шаг всего до обращения его пешки в ферзя на вражеском поле, и уже руку поднял шаг этот сделать, но радость сменилась отчаянием горьким. Едва родившийся ферзь тотчас падёт под броском белого коня, его стерегущего.