Мальчик, который пошел в Освенцим вслед за отцом. Реальная история - Голыбина Ирина Д. 8 стр.


Даже в грязной, набитой людьми палатке воздух был свежей, чем в изоляторе, и Густав начал набираться сил. На следующий день его определили на легкую работу – чистить уборные и топить печи[123]; он хорошо поел и почувствовал себя лучше.

Фриц тоже оправлялся от побоев. Однако для здоровья в Бухенвальде имелся предел. Оба они были истощены; Густав, и раньше худой, после болезни весил всего сорок пять килограммов. Проявив сообразительность, Фриц прославился не только среди обычных заключенных, но и среди лагерных старшин – высшей касты узников. Но это мало что решало: послабления были минимальными и разве что спасали от голодной смерти. «Я работаю, чтобы забыть, где нахожусь», – писал Густав.

Когда наступила их первая лагерная зима, Фриц с отцом получили из дома посылку с новым бельем. Посылки в лагерь доходили, но писать обратно заключенные не могли. К посылке прилагалась записка. Тини пыталась устроить так, чтобы дети – включая Фрица – выехали в Америку, однако борьба с бюрократией давалась ей нелегко. От Эдит не было никаких новостей. Где она, чем занимается – мать ничего не знала.

Дробилка

Ночное небо над Северной Англией глубокого черного цвета с точками звезд пересекала туманная полоска Млечного Пути, и месяц сиял на нем ярким серпом. Страна вела войну и скрывалась под затемнением, так что небесный свет сильнее бросался в глаза.

Эдит Кляйнман смотрела на те же звезды, что висели в небе над Веной, где, она надеялась, продолжала жить ее семья. Новостей у нее не было – одни страхи. Она отчаянно желала знать, как там мама и отец, сестра и братья, друзья и родные. Ей не терпелось кое-чем с ними поделиться. Она встретила мужчину. Не просто мужчину – того самого. Его звали Рихард Палтенхоффер, и он был таким же беженцем, как она.

В первые ее месяцы в Англии ничего особенного не происходило. Место она нашла с помощью Комитета еврейских беженцев и стала прислугой с проживанием у миссис Ребекки Бростофф, еврейской дамы в возрасте за шестьдесят с бородавкой на носу и с домом в уютном пригороде. Ее муж, Моррис, торговал шерстью, и жили они вполне обеспеченно. Оба родились в России и сами в молодости стали эмигрантами[124].

Лидс ничем не походил на Вену: это оказался беспорядочно разросшийся промышленный город с закопченными викторианскими постройками из красного кирпича; на длинных улицах теснились крошечные типовые жилища рабочих, а величественные общественные здания поднимались в серое дымное небо. Но там не было нацистов, и, хотя антисемитизм и существовал, евреев не преследовали, не заставляли мыть щеткой мостовые и не отправляли в Дахау или Бухенвальд.

Многие британцы охотно соглашались на то, чтобы страна принимала германских евреев, но были и те, кто этого не одобрял, и правительство разрывалось между противоборствующими сторонами. Пресса высказывалась то за, то против евреев – подчеркивая вклад, который они делают в экономику, и тяжелое положение, с которым они столкнулись в родной стране, – но все же британские рабочие опасались за свои места, и правые газеты играли на этих страхах. Они намекали на преступные наклонности и еврейское упрямство и открыто говорили об угрозе британскому образу жизни. И все равно – там не было нацизма, не было штурмовиков и СС. С началом войны правительство начало высылать враждебных иностранцев, но Эдит, бежавшей от нацизма, высылка, естественно, не угрожала[125]. Казалось бы, чего еще можно желать?

Миссис Бростофф обращалась с Эдит – отнюдь не лучшей в мире прислугой – по-доброму, да и зарплата, три фунта в неделю, была вполне достойной.

Вступление Британии в «Сидячую войну» (или «Странную войну», как ее еще называли) и первая зима Эдит в эмиграции запомнились ей не военными тяготами, а романом. Рихарда Палтенхоффера она немного знала еще в Вене; они были примерно одних лет и вращались в общих кругах. В Англии они снова встретились и полюбили друг друга.

С их последней встречи Рихард прошел через настоящий ад. В июне 1938 года в Вене его арестовали эсэсовцы – по программе принудительной работы на Рейх, когда всех «асоциальных» элементов германского общества было решено согнать в лагеря – все «лишние рты», безработных, нищих, пьяниц, наркоманов, гомосексуалистов и мелких жуликов. Так в лагеря попало около десяти тысяч человек: многие из них, как Рихард Палтенхоффер – евреи, оказавшиеся не в то время не в том месте[126]. Рихарда отправили в Дахау, затем перевели в Бухенвальд[127], где тогда было еще страшней, чем через год, когда там оказались Фриц и Густав Кляйнманы, и где гораздо большее число людей жило в самых примитивных условиях[128]. На одном из регулярных показательных наказаний, обычно следовавших за вечерней поверкой, мужчину, стоявшего перед Рихардом, караульный эсэсовец проткнул штыком. Лезвие прошло насквозь, мужчина упал на Рихарда, и штык повредил тому ногу. Рана болела несколько месяцев, но, к счастью, до заражения не дошло. Спасся он по чистой случайности. В апреле 1939 года, в честь пятидесятилетия Гитлера Гиммлер дал согласие на массовую амнистию почти девяти тысяч узников концлагерей[129]. Среди них был и Рихард Палтенхоффер.

Вместо того чтобы вернуться в Вену, он пересек швейцарскую границу. Организация австрийских бойскаутов помогла ему получить необходимые документы, чтобы въехать в Британию. К концу мая он находился на пути в Лидс, где ему подыскали работу – на кошерной кондитерской фабрике[130].

Эдит и Рихарда тепло приняли в большом, процветающем еврейском сообществе города, где действовала ячейка Комитета еврейских беженцев. При крошечном бюджете в 250 фунтов в год местные волонтеры умудрялись помогать сотням эмигрантов находить в Лидсе жилье и работу[131].

Встретились они в клубе молодых евреев. Для Эдит Рихард стал напоминанием о доме, о жизни, которой она лишилась, – в приятном обществе и с мечтами стать модисткой, а не выколачивать ковры. Рихард был обаятельным, славным парнем с широкой улыбкой и звонким смехом, он отлично одевался – в ладно скроенные костюмы в тонкую белую полоску и шляпы, обязательно с платочком в нагрудном кармане. На фоне йоркширских работяг в саржевых куртках, шерстяных шарфах и кепках Рихард выделялся как экзотический цветок на картофельном поле.

Война – пусть даже сидячая – стала для молодежи поводом не терять времени даром, и двое молодых людей, оторванных от дома, конечно, не захотели медлить. Едва миновало Рождество и начался январь, как Эдит обнаружила, что беременна. Они начали подготовку к свадьбе.

Как беженцы они были обязаны официально регистрировать любые изменения гражданского состояния. Ровно в половине десятого, в понедельник, в феврале, они явились в кабинет равви Артура Супера в Новой Синагоге Лидса, а оттуда все вместе отправились в полицейский участок, чтобы заполнить необходимые бланки. Таким образом, с помощью Объединенной Еврейской конгрегации, Контрольного комитета Совета по делам еврейских беженцев и равви Фишера, из венской Штадттемпель, будущий брак был согласован[132].

Выполнив бюрократические формальности, в воскресенье 17 марта 1940 года Эдит Кляйнман и Рихард Палтенхоффер поженились в Новой Синагоге на Чэйпелтон-Роуд, приметном современном здании с куполами из зеленой меди и кирпичными арками, в сердце лидского аналога Леопольдштадта.

Два месяца спустя Адольф Гитлер вторгся в Бельгию, Нидерланды и Францию. Через месяц остатки британского экспедиционного корпуса пришлось эвакуировать с побережья в Дюнкерке. Сидячей войне пришел конец. Немцы наступали, и их приход стал неотвратимым.

* * *

– Левой–два – три! Левой–два – три!

Надзиратели выкрикивали команды, и арестанты толкали вагонетку вверх по рельсам.

– Левой–два – три! Левой–два – три!

Ботинки Фрица скользили по льду и просыпанным камням, изнуренные мышцы терзала боль, руки и плечи ныли от натяжения веревки. Вместе с ним, хрипя, еще несколько мужчин тянули вагонетку. Ниже другие – и в их числе отец – толкали ее, упираясь заледенелыми ладонями в голый металл.

Зима не щадила Эттерсберг, но и она не могла сравняться в жестокости с надзирателями.

– Тащите, собаки! Левой–два – три! Вверх, свиньи! Ну что, весело?

Любого, кто отпускал руки, бросали на землю и избивали. Колеса скрипели и скрежетали, ноги арестантов оскальзывались на заиндевелой земле, их горячее дыхание облачками вырывалось в ледяной воздух.

– Вдвое быстрее! Поторопитесь, а то окажетесь в дерьме![133]

Каждый день вверх по горе, к строительным площадкам надо было поднять дюжину груженых вагонеток; на одну уходило около часа.

– Вперед, свиньи! Левой–два – три!

«Людей запрягают, словно животных, – писал Густав, преображая их ежедневный ад в яркие поэтические образы. – Задыхающихся, стонущих, истекающих потом… Рабы, обреченные гнуть спины, как во времена фараонов».

В новом году у них выдалась короткая передышка; в середине января доктор Блис, озабоченный небывало высокой смертностью от болезней в малом лагере[134], при поддержке эсэсовцев, опасавшихся, что инфекция распространится и на них, распорядился перевести выживших в более гигиеничные условия в основном лагере. После душа и дезинфекции их поместили на карантин в бараке возле плаца. Новое жилье было практически роскошным по сравнению с палатками: с навощенными деревянными полами, прочными стенами, обеденными столами, туалетами и помывочной с холодным водопроводом. Бараки содержались в безупречной чистоте; заключенным даже полагалось снимать ботинки в прихожей, прежде чем входить внутрь. За любую грязь и беспорядок полагались суровые наказания. Во время той первой благословенной недели карантина они получали полный рацион и не ходили на работу. Густав обрел прежние силы.

Конечно, долго так продолжаться не могло. 24 января 1940 года карантин закончился. Впервые Густава с Фрицем разделили: Фрица с другими подростками, которых было около сорока, поместили в блок 3 (известный как «Блок для молодежи», хотя в основном там находились взрослые мужчины)[135].

Они лучше познакомились с основным лагерем, его устройством и достопримечательностями – главной из них считался Дуб Гете. Это почтенное дерево раскинулось между кухнями и душевым блоком; под ним якобы Гете любил отдыхать во время своих прогулок из Веймара вверх на Эттерсберг. Культурные ассоциации были столь сильны, что эсэсовцы не решились посягнуть на дуб и построили лагерь вокруг него, а ствол приспособили для пыток[136]. Метод, который для этого использовался, был следующим: человек обхватывал руками ствол, и его подвешивали за запястья на ветке или на сучке. Пытки на Дубе Гете превратились в страшный и впечатляющий ритуал. Повешенных оставляли на долгие часы – после чего они не могли разогнуться еще несколько дней, если не недель, – а зачастую еще и били. Двое из соседей Густава уже побывали на Дубе Гете в качестве наказания за то, что якобы отлынивали от работы.

Выйдя из карантинного барака, Фриц с отцом с удивлением обнаружили, что евреи составляли меньше одной пятой от общего числа узников Бухенвальда[137]. Там держали преступников, румын, поляков, католических и лютеранских священников и гомосексуалистов, но в первую очередь политических заключенных – преимущественно коммунистов и социалистов. Многие находились в лагере уже много лет, в некоторых случаях с самого прихода нацистов к власти в 1933 году. Однако евреев и румын эсэсовцы отправляли на самые тяжелые работы и обращались с ними хуже всего.

– Левой–два – три! Левой–два – три!

Двенадцать вагонеток в день, вверх по склону, двенадцать опасных скоростных спусков назад в карьер. Пальцы горят от холодного металла, веревки тянут вниз, в голове пустота, ноги скользят по льду, надзиратель грозит и выкрикивает приказы.

Так оно и шло, день за днем, пока зима не уступила место весне. Густава с Фрицем отстранили от работы на вагонетках и отправили в карьер, таскать камни. Сложно поверить, но в карьере оказалось еще страшнее.

Им приходилось поднимать каменные глыбы и валуны там, где их скалывали с поверхности, и тащить – как можно быстрей – голыми руками к дожидающимся вагонеткам. Ладони и пальцы тут же покрывались мозолями и начинали кровоточить. Смена длилась десять часов, с коротким перерывом в полдень. Кроме того, в карьере над заключенными издевались сильней всего, даже по сравнению с тем, как обращались с ними на железнодорожной колее.

«Каждый день новые трупы, – писал Густав. – Трудно поверить, что способен вынести человек». Он не мог подобрать слов, чтобы описать тот ад на земле, который открылся ему в карьере. На последних страницах блокнота он начал сочинять поэму под названием «Калейдоскоп в карьере», преображая кошмарную действительность в четкие, размеренные, упорядоченные строки.

В стихах ему удалось разграничить собственные впечатления и то, каким карьер видели надзиратели и СС.

Рабское состояние, бесконечность каждого дня, убийственные издевательства он превращал в поэтические образы.

– Лопату полней! Думал, будешь тут отдыхать? Думал, ты ВИП-персона?

Руки скользят, ноги спотыкаются о булыжники, кровь оставляет ржавые пятна на белом известняке; скорей, со своей ношей, к вагонетке.

– Эй вы, бездельники, ко второй! Если не наполните быстро, до смерти забью!

Камень грохочет и перекатывается в пустом железном брюхе.

– Полная? И что, думаете, вы свободны? Теперь в третью, по двое! И быстрей, иначе вы в дерьме. Давайте, свиньи!

Подгоняемые пинками и проклятиями, они наполняют вагонетки, и те медленно карабкаются в гору:

– Левой–два – три! Левой–два – три!

Надзиратели и конвойные развлекались, мучая заключенных. Одному из носильщиков, таких же как Густав, приказали взять тяжелый камень и бегать с ним по склону, вверх и вниз.

– И чтобы смешно было, понял? – приказал надзиратель. – Или не поздоровится.

Жертва пыталась бежать как можно смешней, так что надзиратели хохотали и аплодировали. Снова и снова по кругу, тяжело дыша, едва удерживаясь на ногах, носильщик, весь в синяках и крови, бегал до тех пор, пока не лишился последних сил. Уже не стараясь выглядеть забавно, он все равно бежал и смог преодолеть еще два круга. Но надзиратель заскучал; он толкнул жертву на землю и прикончил безжалостным, смертельным ударом по голове.

Любимой шуткой было сорвать с проходящего арестанта шапку и забросить ее на дерево или в лужу – всегда за сторожевой линией.

– Эй, твоя шапка! Пойди забери, вон там, у охранника. Давай, парень, вперед!

Обычно так поступали с новичками, еще не знающими правил.

«И вот дурачок бежит», – писал Густав. Он минует кордон и – бах! – в следующую минуту арестант уже мертв. Еще одна запись в журнале побегов, еще один бонус к отпуску кому-то из эсэсовцев: три дня за каждого застреленного беглеца. Караульный по имени Цепп был в сговоре с несколькими надзирателями, включая Йохана Херцога, заключенного с зеленым треугольником на куртке и бывшего солдата Иностранного легиона, которого Густав описывал как «убийцу худшего пошиба»[140]. Цепп награждал Херцога и его банду табаком каждый раз, когда те толкали человека под выстрел его винтовки.

Хотя самоубийства случались в лагере регулярно, большинство заключенных не сдавались и не давали себя провести. Некоторых особо стойких не могли сломить никакие издевательства и пытки. Удар прикладом, и:

Назад Дальше