Женщины Девятой улицы. Том 2 - Медведь Оксана И. 6 стр.


Элен познакомилась с Ларри той весной, заглянув на его первую выставку на Джейн-стрит в кооперативной галерее художников, с которой сотрудничала Нелл[184]. Работы Ларри оказались совсем не тем, чего можно было ожидать от столь эпатажного персонажа. Это был импрессионизм, и всё же, как отметили в своих рецензиях Элен и Клем, его картины оказались настолько оригинальными, что заново пробудили этот жанр[185]. Клем назвал Ларри «потрясающим новичком» и «во многих случаях мастером композиции лучше самого Боннара»[186].


В Провинстауне с его успокаивающим атлантическим бризом и ласковыми волнами, облизывавшими белый песок возле пляжного домика, Элен жила в довольно причудливой компании друзей, число которых с наступлением лета постоянно росло. Приехали Эрнестин и Ибрам Лассо с дочкой Дениз. И Йоп Сандерс. Приехал Руди Буркхардт, который к тому времени женился на Эдит Шлосс – «типичной девушке из Челси», подруге и коллеге Элен по журналу ArtNews. Буркхардт собирался снимать комедию «Кизиловая дева», в которой предложил Элен роль волшебницы[187]. На фоне всех этих личных проектов и грандиозных планов лето обещало стать во всех смыслах повторением 1948 года, только с еще более дикими кутежами. Художница Энн Табачник сказала: «Мы все были довольно наглыми, хоть и вполне невинными»[188].

В ознаменование начала сезона Ларри с подружкой по имени Тесс устроил вечеринку. Они жили в одной комнате и спали в одной кровати, а чтобы скрыть это, Тесс соврала мужу, что Ларри гей. (Позже Ларри довел эту уловку до логического завершения, предложив сделать минет приехавшему погостить мужу Энн. Тот сделал вид, что не услышал.) Элен явилась на этот ужин одна, «без Билла, похожая на эскапистку из фельетона Ринга Ларднера – щеки под толстым слоем румян, красные губы, короткая юбка вопреки модному макси, чрезвычайно разговорчива», – написал потом Ларри. Тут же была Джейн и живший уже отдельно ее муж Джек. «Они принесли записи Бэйси и помятые помидоры». Хотя это была вечеринка Ларри, еду для гостей готовил художник Джон Грилло. «Он приготовил для нас вкусный ужин, – рассказывал Ларри, – нечто среднее между курицей, свининой, лобстером и паштетом, который, как он позже объявил, был… из рыбы!.. На таких сабантуях ты чувствовал себя частью счастливого сообщества, осажденного врагами»[189].

Днем Элен посещала занятия в школе Ганса Гофмана. Она не сразу оценила старика, но вскоре назвала его «на редкость просвещающим»[190]. Тот, надо сказать, был в тот сезон особенно энергичен. Он только что вернулся из Парижа, куда съездил впервые с 1930 года. Он отправился на выставку своих работ и заодно встретился со старыми друзьями: Пикассо, Браком и Миро[191]. Все они были светилами современного искусства и революционерами времен Первой мировой войны, и Гофман считал себя одним из этой славной когорты. По возвращении в США он заявлял: «Этот визит в Париж чрезвычайно меня вдохновил; я опять почувствовал свои корни в большом мире искусства»[192]. Словом, тем летом ученикам посчастливилось иметь дело с обновленным, ожившим Гофманом.

Для Элен важным было не столько то, что этот человек говорил о живописи, сколько его мысли и идеи об искусстве вообще, в самом широком смысле[193]. Вместе с Ларри и Джейн она стала частью нового поколения, которое зацепили его слова; то же самое десятилетием ранее случилось с Ли, которая, впитывая представленную Гансом Гофманом художественную традицию, билась над расшифровкой истинной сути его идей и посланий. (Старик говорил с сильнейшим акцентом, например слово «фейс» (лицо) звучало у него как «файз»[194].) А когда он разбирал работы своих учеников, серьезность, с которой он подходил к их картинам, поднимала их до исторического уровня, о котором начинающий художник мог только мечтать. «Гофман делал искусство гламурным, – говорил Ларри, – упоминая фамилию Риверс в одном предложении с именами Микеланджело, Рубенса, Курбе и Матисса… ну и со своим собственным, конечно. Это не означало, что он равнял тебя с Микеланджело или Матиссом, но действительно указывало: проблемы, с которыми ты сталкиваешься, похожи на те, которые когда-то решали эти великие художники. Говоря с нами таким образом, он вдохновлял нас заниматься живописью»[195].

За предыдущее лето, проведенное в Северной Каролине, живопись Элен стала более абстрактной, но картины ее оставались на редкость упорядоченными, практически статичными. А к началу 1949 года в них появилась энергия. «Проходя мимо газетного киоска, я издалека часто замечала на страницах газет потрясающую композицию, – рассказывала она. – А потом, подойди ближе и посмотрев лучше, понимала, что почти всегда это была спортивная фотография». И Элен начала собирать такие фотографии и развешивать у себя на стене. «Я стала писать в таком роде, отталкиваясь от них чисто с точки зрения абстрактности форм»[196]. Эти новые работы Элен были насквозь пронизаны действием: энергичные удары кисти по холсту, вибрация разных цветов, которым позволено существовать без потребности определять что-либо конкретное, но в конкретных взаимоотношениях друг с другом. Потом под влиянием Гофмана Элен вновь разбавила эту бурную смесь небольшой дозой сдержанности. Гениальность этого мастера заключалась отчасти в том, что его месседж был достаточно широким, как у гадалки или священника, чтобы любой слушавший его художник мог взять то, что нужно именно ему. Элен, во всяком случае, сделала именно это. Учеба в школе Гофмана не сделала ее его подражателем. Она ушла оттуда чуть более уверенной в том, что должна быть самой собой.

Поскольку летом работы в ArtNews не было, Элен решила взяться за фриланс и в числе прочего написать статью для журнала Mademoiselle о художественных школах. В рамках этого проекта ей нужно было провести исследование роли женщин в истории искусства. И вот, вопреки тому, во что она верила с детства, Элен обнаружила, что хотя на протяжении веков многие очаровательные женщины писали картины и лепили скульптуры, признанных мастеров среди них было очень-очень мало. Даже в XX веке у женщины практически не было шанса стать «настоящим» художником[197]. Лично к Элен это не относилось, но, вглядевшись в проблему внимательнее, она увидела массу доказательств этому прискорбному факту даже тут, в прогрессивной летней художественной школе Хофмана: ее залы и балконы были буквально заполнены талантливыми женщинами, которые между тем никогда не посмели бы назваться профессиональными художниками. Исследование Элен подняло вопросы, уходившие корнями в суть положения женщины не только в искусстве, но и в обществе вообще. В итоге она отказалась от идеи написать статью на эту тему: она нашла так много «глубокой информации», что сочла ее не слишком подходящей для модного журнала. Вместо этого она решила выступить тем летом с докладом на «Форуме 1949», который организовывали сами художники. Свой материал она подала под названием «Женщины наполняют аудитории художественных школ, мужчины занимаются живописью»[198].


Билл до поры до времени оставался в Ист-Хэмптоне, но однажды приехал на машине с Бобом Мазервеллом «повидаться с женой Элен, причем мы оба были со страшного бодуна», – рассказывал потом Боб[199]. Помимо похмелья у Мазервелла были серьезные проблемы на личном фронте. Жена ушла от него к другому мужчине, объяснив это решение тем, что Боба «кроме работы ничего не интересует». А вскоре после этого Боб из-за страшной трехдневной метели оказался отрезанным от всех у себя в мастерской. «Это был единственный раз в моей жизни, когда я серьезно подумывал о самоубийстве», – признавался он. Но вместо этого он написал тогда первую картину из знаменитого цикла «Элегия об Испанской республике» под названием «В пять часов дня»; таким образом он отдал дань уважения поэту Гарсиа Лорке, убитому врагами[200]. Совершенно выбитый из колеи не только уходом жены, но и закрытием его художественной школы всего через девять месяцев работы, Боб с радостью принял приглашение выступить на собрании «Форума 1949» в Провинстауне[201]. Именно на прочитанной там лекции «Размышления о живописи сегодня» Мазервелл впервые произнес словосочетание, которое, возможно, удачнее всего описывало группу художников, объединявшую и его, и Билла, и Элен, – нью-йоркская школа[202].

Итак, по приезде в Провинстаун Мазервелл принялся готовиться к лекции, а Билл переехал к Элен, чтобы как следует влиться в летнюю культуру шалостей и бесчинств, вдохновляемых алкоголем. Йоп рассказывал, что именно тем летом он впервые увидел Билла напившимся до чертиков; однажды его даже посадили в тюрьму. В тот день Йоп, снимавший жилье неподалеку от коттеджа Элен, заглянул к ней и нашел ее страшно перепуганной, потому что Билл ушел к океану с другом, оба были пьяны, а теперь приближалась буря, Билл же не умел плавать. Йоп нашел обоих, и, по его словам, «оба были косыми в стельку и продолжали бухать».

В какой-то момент компаньон Билла просто упал и фактически потерял сознание. Я сказал Биллу: «Он такой громадный, мы его не дотащим. Надо положить его в воду, чтобы он протрезвел»… Вокруг ни души. У нас не было купальных костюмов, и мы с Биллом просто разделись догола. И вот мы затаскиваем его в воду, а он, немного протрезвев, первым делом заявляет: «Я намерен покончить жизнь самоубийством», – и идет прямо в волны. Я схватил его за шею, а Билл начал дурачиться рядом в воде. Я тащу парня обратно на берег, а Билл плюхается, и мы начинаем ржать. Я смотрю на него сверху вниз, а затем отвожу взгляд чуть в сторону и вижу военные ботинки. Это был полисмен. И он говорит: «Вы арестованы за оголение в месте, где вас могут увидеть женщины и дети». И этот парень, друг Билла, встает и начинает, как ему кажется, боксировать с полицейским. А мы с Биллом, утихомирив его, как могли, стали доказывать, что нас нельзя арестовывать за непристойное поведение[203].

Потом приехал Ибрам и выручил их: уплатил штраф по пять долларов за каждого, и Йопа с Биллом без лишних слов освободили. Однако с вялым боксером всё было не так просто. Его выпустили под залог – сорок долларов, которые дал Гофман, – и обязательство в указанный день явиться в суд[204].

Начиная с 3 июля 1949 года две сотни людей – многие из них художники, приехавшие на лето из Нью-Йорка и курсировавшие вокруг Новой Англии, – устремились в старый гараж «Форда», переделанный в галерею для серьезных дискуссий под эгидой «Форума 1949». Там также открылась выставка, в которой приняли участие пятьдесят художников. Одно из предоставленных полотен кисти Джексона Поллока называлось «Номер 17»; к началу августа оно прославится[205], Life опубликует статью о художнике с репродукцией этой работы[206]. Тем летом в Провинстауне обсуждалось много новых идей, в том числе, например, упомянутая выше лекция Элен о женщинах в искусстве, но к концу сезона в разговорах безраздельно царила одна тема: Поллок. Или, конкретнее, вопрос, который Life вынес в заголовок статьи о нем: «Джексон Поллок: величайший из ныне живущих художников США?»[207] Как покажет время, этот вопрос серьезно скажется не только на Поллоке и Ли. «В результате той статьи изменился баланс вещей в целом», – говорила Элен[208]. Благодаря ей родилось принципиально новое явление – художник как знаменитость.

Глава 23. Слава

Роден был одинок, перед тем как пришла к нему слава. И слава, может быть, лишь усугубила его одиночество. Ибо слава, в конце концов, – только совокупность всех недоразумений, скапливающихся вокруг нового имени.

Райнер Мария Рильке[209]

Художники Джеймс Брукс и Брэдли Уокер Томлин вошли в дом Ли и Джексона в Спрингсе со свежим номером журнала Life в руках. Джексон сразу отвернулся – он был слишком смущен, чтобы на это смотреть, но Ли нетерпеливо схватила журнал и лихорадочно пролистывала страницы, пока не увидела цветное фото своего мужа, похожего на Брандо на Бродвее: крепкий, сексуальный, неприступный, решительный, он стоял, вальяжно прислонившись к своей огромной картине. Фото было огромное, на весь разворот[210]. Подача материала получилась отличной – четкой и броской, а далее шли привычные для этого журнала десятки страниц черно-белых военных фотографий, забавная реклама и комикс «Лил Абнер». Сразу становилось ясно, что Джексон представляет собой что-то принципиально новое. Будущее. Об этом просто-таки кричал журнальный разворот с тем его фото. В статье описывались необычные методы работы Поллока и сообщались некоторые личные подробности: что художнику тридцать семь лет, что он родился в Коди, штат Вайоминг, и что еще пять лет назад о нем никто слыхом не слыхивал. Но с тех пор, писала Дороти Зайберлинг из Life, он «вспыхнул как новое ярчайшее явление в американском искусстве»; его работы висели в пяти музеях и сорока частных коллекциях, и он «наделал много шума» в Италии[211]. Однако, если не считать биографических сведений, в статье почти ничего не было из беседы Зайберлинг с Джексоном и Ли. Публикация скорее базировалась на тексте, написанном Поллоком в 1947 году для журнала Possibilities, где художник заявлял: «Когда я погружаюсь в свою живопись, я перестаю осознавать, что делаю». Осознание приходит уже позже, на этапе «знакомства» с новым полотном. И, наконец, Поллок утверждал, что все его картины «живут собственной жизнью»[212].

Любой художник, прочтя эти слова – а их прочли все еще во время публикации в Possibilities, – понял бы, что имел в виду Поллок. Однако большинство читателей Life, судя по их реакции на статью о Джексоне, ужаснуло то, что он делал и говорил. Одна дама прислала фотографию своего малыша-сына, который, копируя фото Джексона, стоял перед своим собственным полотном «а-ля Поллок». Другой читатель из Флориды утверждал, что картина Поллока похожа на гаражные ворота, которые он использует для чистки кистей. В журнале даже упоминался «Форум 1949»: в разделе «Письма» сообщалось, что на выставке в Провинстауне рядом с картиной Джексона стоял ящик, куда посетители бросали бюллетени с ответом на один вопрос: является ли он «величайшим американским художником современности». Результат голосования: тринадцать за, сто пятьдесят три против[213].

В апреле Life опубликовал фотографии знаменитостей, которых считали сторонниками коммунизма: Нормана Мейлера, Леонарда Бернштейна, Марлона Брандо, Артура Миллера, Чарли Чаплина, Альберта Эйнштейна и других[214]. Уже через неделю после появления статьи о Поллоке Джордж Дондеро, конгрессмен от штата Мичиган, добавил в этот печально известный список художников-авангардистов, попутно предупредив американцев: «эти бациллоносители от искусства» ведут свою вредоносную деятельность, чтобы разрушить художественные традиции и распространить свои работы, «вдохновленные коммунистами и связанные с коммунизмом»[215]. В действительности Дондеро и ему подобных пугало вовсе не то, что новые американские художники были коммунистами, а то, что их никто не мог контролировать. «Люди, которые умеют думать своей головой, считаются опасными, – говорила Элен. – Абстрактное искусство ничего не говорит об абсурдности бюрократии, и всё же власти боятся его в десять раз больше, чем художников левого толка, которых при желании можно купить за десять центов»[216]. И в искусстве, и в жизни абстракционисты решительно отвергали общество потребления, появившееся как результат войны, отвергали ради правды и свободы, отсутствовавших в этом новом мире. Ну разве это не ужасно, что молодежь Америки последует их примеру и тоже сделает такой выбор?

Надо сказать, что Ли, которая решительно боролась против реакционных сил и раньше, все эти события ничуть не напугали. По словам ее подруги Бетси Зогбаум, Ли была в восторге от внимания, свалившегося на Поллока. «Его слава ей чрезвычайно нравилась»[217]. Радость Ли была радостью коллеги-художника, чрезвычайно довольного тем, что кто-то настолько смелый, как Поллок, стал центром общенациональных дебатов, которые непременно приведут к новым дискуссиям об искусстве и прольют свет на творчество тех, кто был рядом с ним. Как жена она радовалась его известности, потому что знала: эта слава досталась мужу очень дорогой ценой. Но Ли была не только коллегой и женой художника. Она была еще и менеджером Поллока и в этой ипостаси могла с полным правом назвать его славу их общим успехом.

Назад Дальше