Женщины Девятой улицы. Том 2 - Медведь Оксана И. 7 стр.


Однако если Ли ликовала, то Джексон после публикации статьи чувствовал себя слишком уязвимым, как писал он сам, словно «моллюск без раковины»[218]. «Всё это дерьмо не для мужчины, – признался он своему соседу Джеффри Поттеру. – Люди уже не смотрят на тебя как прежде, они видят в тебе нечто большее, а может, и меньшее. Но, черт возьми, кем бы ты после этого ни был, ты перестаешь быть самим собой». Джеймс Брукс, один из художников, доставивших журнал в дом Поллоков, сказал: «Думаю, Джексон в ту же минуту понял, что это означает, и испугался до смерти»[219]. Приближался взрыв эмоций, и очень мощный. В скором времени местный почтальон стал возить Поллоку письма со всего мира. На подъездной дорожке их дома выстроились в очередь машины незнакомцев, которые хотели встретиться с художником или хотя бы увидеть его. Одна светская пара из Ист-Хэмптона снарядила целый грузовик с антикварной мебелью, чтобы достойно обставить дом великого Поллока[220]. Те, кого раньше считали местными чудаками, вдруг стали местными знаменитостями.

У тех немногочисленных ньюйоркцев, для которых «хорошо провести субботу» означало посетить галереи на 57-й улице, где выставлялись произведения современного искусства, после статьи в Life изменилось восприятие всех художников. Не то чтобы люди начали лучше понимать их работы – большинству по-прежнему не нравилось такое творчество, – но теперь многим хотелось быть частью происходящего. Отныне культурно продвинутый житель Нью-Йорка мог поднять свой статус, объявив знакомым, что в начале сентября посетил выставку «Интерсубъективы» в галерее Сэма Куца, где видел работы новых знаменитостей – Поллока, де Кунинга, Гофмана, Ротко, Мазервелла – и даже познакомился с некоторыми из этих невероятных художников. «Это была первая попытка галерей и музеев определить, кто потенциально является главным и лучшим абстрактным экспрессионистом», – сказал Куц о той выставке[221]. А еще посетителя могла заинтересовать статья, написанная для этой выставки Гарольдом Розенбергом, в которой говорилось следующее: «Современный художник вдохновляется не явным и видимым, а лишь тем, чего он еще не видел. В мире нет ни одного предмета, который был бы для него суперъярким… Объекты покинули его, в том числе объекты, существующие в головах других людей (одиссеи, распятия). Короче, он начинает с пустоты, с небытия. Это единственное, что он копирует с натуры. А всё остальное он изобретает и придумывает сам»[222].

Опытные посетители галерей читали обзоры критиков и с авторитетным видом повторяли их мысли и оценки. Теперь, примерив на себя ореол знатока и ценителя искусства, они, придя в галерею Сидни Джениса на октябрьскую выставку под красноречивым названием «Художники: мужчина и его жена», могли вместе с критиками надменно фыркать по поводу представленных там женских работ. Результаты творческого партнерства разных полов Дженис продемонстрировал на картинах Ли и Джексона, Элен и Билла, Макса Эрнста и Доротеи Таннинг, Пикассо и Франсуазы Жило[223]. Но критики не увидели на той выставке замечательных произведений талантливых творческих пар. Они видели там работы художников, которых можно было смело назвать звездами современного искусства, и их жен, которые также баловались живописью. В сущности, этот посыл был изначально встроен в название выставки. Она ведь называлась не «Художники: мужчина и женщина» и даже не «Художники: муж и жена», а «Художники: мужчина и его жена». Это была выставка работ креативных мужчин и их спутниц. Стоит ли удивляться, что New York Times объявила мужчин, участвовавших в той выставке, «авантюристами», которых мотивируют новые смелые идеи, а про женщин-участниц написала, что они сдержанны и внимательны к «композиции и цветовому решению». По словам рецензента газеты, этот контраст был особенно заметен в паре Джексона и Ли; впрочем, по его мнению, «то же самое можно сказать о Виллеме и Элен де Кунингах»[224]. А критик-искусствовед из ArtNews вообще обвинил Ли в желании причесать стиль Джексона. «Ли Краснер (миссис Джексон Поллок) берет краски и эмали своего мужа и заменяет его безудержные, широкие мазки жеманными квадратиками и треугольниками»[225]. Надо полагать, Ли впервые в жизни столкнулась с тем, чтобы для описания какого-либо аспекта ее личности или творчества использовался эпитет «жеманный». Она отреагировала на это с характерной для нее отнюдь не женственной и не жеманной яростью.

Без сомнения, для патриархального и одержимого идеями фрейдизма американского общества конца 1940-х годов критика, основанная на половой принадлежности художника, была совершенно естественной, даже неосознанной[226]. Жермен Грир писала, что в парах творческих личностей «мужчина всегда был главенствующей фигурой, новатором и инициатором, а женщина – его подражателем»[227]. Впрочем, это относилось не только к творческим парам. Так, например, Маргарет Мид писала в книге «Мужчина и женщина», опубликованной в том же 1949 году: мужчине на пути к успеху очень помогает то, что он всегда выходит победителем в соревновании как минимум с одним человеком – со своей женщиной. По мнению Мид, мужчина, оценивая свои жизненные успехи, всегда может заключить: даже если он не достиг всего, чего мог, он всё равно лучше своей жены[228].

Надо сказать, мужчин – участников выставки в галерее Джениса победа над своими женами ничуть не интересовала, но посетителям ничто не мешало использовать описанную Мид социальную формулу хотя бы для того, чтобы чувствовать себя увереннее в освоении современного искусства. Они, возможно, не слишком много знали о новой живописи, но в одном были уверены на все сто: работы мужчин, выставленных в галерее, лучше, чем произведения женщин. Считалось, что именно Сидни Дженис, автор идеи этой выставки, сделал «арт-бизнес бизнесом»[229]. Может, показав картины художников-мужчин бок о бок с работами женщин, которых в названии выставки обозначил как «их жен», он руководствовался лишь циничной целью повысить ценность этих работ? Впрочем, какими бы мотивами ни руководствовался галерист, эффект был вполне предсказуемым. Когда творчество Ли и Элен представили широкой публике, уже сам стиль этого представления предполагал, что они существа низшего порядка.

Ли сразу отнеслась к той выставке как к чему-то «пустому и бесполезному»[230]. Так же в конце концов поступила и Элен, которую поначалу воодушевила возможность показать свои работы в Даунтауне. «Изначально это казалось хорошей идеей, но позже я подумала, что это, по сути, унижение женщин, – вспоминала Элен. – Было в той выставке что-то, позволявшее предположить, что женщины – жены – прилагаются к настоящему художнику»[231]. И всё же ей оказалось легче проигнорировать это пренебрежительное отношение, чем Ли. Ли ожидала большего. Она была ветераном многих коллективных выставок, но никогда еще ее не принижали столь публично. Кроме того, она отлично знала, что ее творчество в тот период не имело ничего общего с творчеством Поллока. «Иначе и быть не могло, – говорила Ли. – Два человека, даже если они женаты, это всё равно два совершенно отдельных человека»[232]. На той выставке выставлялась одна из замечательных работ из ее цикла «Миниатюры»[233]. Как и многие другие ее произведения, цикл был результатом труднейшего творческого пути художницы вне классического искусства, вне Гофмана, вне Поллока, но ее картинам всё равно отказывали в индивидуальности.

Ли отреагировала на незаслуженную критику очередным радикальным изменением курса. В том году она создаст последнее полотно из цикла «Миниатюры» и двинется в новом направлении[234]. «Для Джексона 1949 год был удачным; для Ли с творческой точки зрения он был менее успешным: она писала похожие на Матисса абстракции в стиле школы цветовых полей… все эти работы, кроме двух, она вскоре уничтожила, – рассказал Джеффри Поттер. – А вот для их брака это был самый лучший год – благодаря победе Джексона над алкоголем»[235]. Ли была на редкость прагматичной личностью. Она переживет очередные творческие трудности, утешившись жизнью, в которой не было пьяных домашних бесчинств мужа, причинявших ей так много горя.


Приехав с Джексоном в Нью-Йорк на выставку «Мужчина и его жена», Ли совершенно случайно столкнулась на улице с Грейс. Женщины встретились впервые с прошлого февраля, когда Грейс и Гарри уехали в Мексику, и Ли жаждала новостей об их экзотической поездке.

– Ну что, как Гарри? – спросила она загорелую и заметно изменившуюся Грейс.

– А кто это «Гарри»? – презрительно сказала в ответ девушка[236].

В творческом плане та поездка стала для Грейс истинным прорывом. Она ехала в Мексику для учебы в художественной школе, но не нашла там ни одного курса, достаточно интересного, чтобы привлечь и удержать ее внимание. И она, как и раньше, когда только приехала в Нью-Йорк, пошла учиться на улицы. Грейс искала вдохновения в архитектуре барокко и колониального стиля, со временем ставшей историческим фоном Сан-Мигеля; в приходящем в упадок декоративном богатстве, заметно контрастирующем с простой красотой индейских промыслов и с бытовой утварью, которую в великом множестве предлагали местные торговцы. Художница искала новые цветовые комбинации, новые формы, новые текстуры, которые можно было бы применить в живописи. Она даже стала ценить отсутствие формального художественного образования, ведь это избавляло ее от необходимости нарушать правила. По счастью, она не знала ни одного такого правила.

В такой среде творческий стиль Грейс, хоть и нерешительно, постепенно стал смещаться в сторону более богатой, более полной абстракции. Ее мазки становились всё более широкими, краски – более густыми, формы – более чувственными, без четкого контура; на холстах всё реже можно было найти распознаваемые образы. «Только в 1949 году мои картины начали вселять надежду на то, что я когда-нибудь достигну чистого экспрессионизма», – признавалась она[237]. Изменился и масштаб ее работ. Большие полотна всегда привлекали Грейс, и в Мексике она наконец нашла то, что искала. Ярче всего это изменение отражала привезенная из той поездки картина под названием Secuda Esa Bruja («Держите ведьму»). Живопись смутно напоминала по стилю вдохновленного сюрреалистами Поллока, впечатляющий холст почти двухметровой высоты был покрыт ярко-желтым кадмием и оранжевым.

Однако в личном плане та поездка стала полной катастрофой[238]. Здоровье Гарри в Мексике сильно ухудшилось, и Грейс впервые поняла, сколь глубокую проблему он от нее скрывал. Он перенес несколько приступов эпилепсии; кульминацией стал случай, когда Грейс нашла Гарри лежащим без сознания на полу в его мастерской. На следующий день он пережил целую серию судорог, во время которых он периодически терял сознание. А когда наконец пришел в себя, истощенный физически и психологически, несколько дней пребывал в состоянии «полной летаргии»[239]. Словом, Грейс оказалась в чужой стране с беспомощным мужем на руках, который отлично знал о своем скверном здоровье, но не счел нужным предупредить ее перед поездкой[240]. Примерно в то же время правительство США урезало государственную аккредитацию для школы в Сан-Мигеле, так как тамошние студенты постоянно требовали улучшения условий. «И мы оказались там без льгот для ветеранов», – рассказывала Грейс. По сути, у них не было выбора – надо было возвращаться в Нью-Йорк. Но в связи с этим возникала еще одна серьезная проблема: здоровье Гарри не позволяло ему вести автомобиль, а у Грейс не было прав, да еще и машина барахлила. «В проклятом авто не работали некоторые механизмы, но они начали выбираться из Мексики, – рассказывал Рекс Стивенс. – Передняя передача в машине не работала… И денег совсем не было»[241].

Из-за мексиканской жары, пыли и кустарников они сбились с пути и блуждали до тех пор, пока не встретились с друзьями; тогда они починили машину и продолжили путешествие на восток, причем большую часть пути за рулем сидела Грейс. В Нью-Йорк они прибыли 1 октября как муж и жена, но их брак уже был полной фикцией[242]. Ответ Грейс на вопрос Ли четко продемонстрировал: художница окончательно решила отказаться от мужа номер два. Она больше не подписывала свои картины ни «Грейс Джейхенс», ни «Грейс Джексон». Она опять стала Грейс Хартиган и останется ею до конца своих дней. Дело было за малым – найти собственное жилье и официально оформить развод.

Надо сказать, это решение вполне устраивало Грейс, равно как и закончившаяся поездка. Она вернулась в Нью-Йорк, став намного сильнее. На фоне неожиданных невзгод и за тысячи миль от любого, кто мог бы ее утешить и успокоить, она продолжала писать. Но чтобы и дальше заниматься любимым делом, Грейс нужны были деньги. Она пошла в школу Гофмана и предложила свои услуги в качестве натурщицы; ее тут же взяли. В итоге Грейс обустроилась как художник и муза в самом центре вечно бурлящей атмосферы Восьмой улицы[243].


Гринвич-Виллидж, куда она вернулась, бурлил и нервно пульсировал в предчувствии перемен после статьи о Поллоке в Life. Дело было не только в том, что Джексон стал знаменитостью или что его творчество было революционно новым. Фотография Поллока в журнале вызвала огромный ажиотаж, особенно среди ветеранов войны и других молодых людей по всей стране, мечтавших о жизни художника. К немалому удивлению многих, оказалось, что Джексон Поллок выглядит примерно так же, как они, – как обычный мужик, как американский рабочий. Его лицо в морщинах и грубые руки были такими же, как у мужчин, работающих на фермах, в автомастерских, даже на рыбацких лодках в самых разных уголках Америки, где тяжелый физический труд считался привычным образом жизни. Словом, Поллок сделал для художников то же самое, что Марлон Брандо в своей грязной майке армейского образца сделал для актеров[244]. Он разрушил традиционный образ художника в Америке, вырвал его из элитарного контекста и весьма убедительно показал всем, что живопись – подходящее занятие для «настоящего мужчины». И молодежь, узнав себя в его образе, с облегчением и благодарностью отреагировала на его призыв и толпами повалила в Нью-Йорк.

Некоторые искали свой путь в творчество на Восьмой улице, там, где прежде находилась школа Мазервелла. Дело в том, что друг Поллока Тони Смит и двое других преподавателей отделения искусств Нью-Йоркского университета сняли освободившийся чердак и отдали его часть под студенческие мастерские[245]. Грейс быстро влилась в этот круг и зажила, по ее собственным словам, «двойной жизнью – и со своими сверстниками, и с художниками постарше». Молодые художники часто собирались вместе, вместе ели и пили, но самое главное – смотрели работы друг друга, предлагая помощь и поддержку. Голые стены чердака, который вскоре прославится как «Студия 35», Грейс с друзьями использовали для устройства выставок, на которых самые разные представители мира искусства могли увидеть их работы[246]. По словам художника Эла Лесли, это новое поколение представляло собой микс из идеалистов, мужчин и женщин. Их цель заключалась в том, чтобы писать так хорошо и создавать что-то настолько новое, чтобы «вернуть долг» коллегам старшего поколения, которые своим примером продемонстрировали моральное величие иного подхода к жизни и творчеству. Эл писал, что, когда он вернулся с войны домой, США были «воплощением морального убожества. Там не было места смелости. Я считаю, что они [художники первого поколения] нашли смелость, возможность проявить достоинство, нашли новые возможности для людей, возрождавшихся после пережитой миром ужасной катастрофы, после этого Холокоста… Как молодой художник, я могу сказать только одно: это было захватывающе»[247].

Назад Дальше