Бездна - Виктор Иванович Сиротин 14 стр.


Пора, однако, внести большую ясность в моё понимание «деревенской прозы» или «почвенничества».

Вовсе не отрицая необходимость российской житницы, полагаю нужным умерить бесполезный и даже вредный «свято-покаянный» плач о ней, который лишь обессиливает дух народа. Отринув надуманные «вспоминания» и «лицезрения» никогда не существовавшего «бытия», куда важнее приступить к выстраиванию в сознании и реальной жизни не лубочной деревни, а той, которая могла бы оживить и духовную, и хозяйственную функцию народной жизни. И тогда, став субъектом социальной и исторической жизни Страны, «деревня» из статуса литературного мифа шагнёт в реальную жизнь. Она же, будучи органичной частью бытия Страны, станет функциональной структурой и в государстве.

Да, отечественная глубинка была и пока ещё остаётся наиболее реальным стихийным носителем национальной культуры в её бытийном диапазоне. И эти оставшиеся ещё кое-где очаги народной жизни, несомненно, следует охранять, как зеницу ока. Но нужно ли тратить силы на восстановление (и тем более – на распространение в качестве образца) того, что отмерло уже… давно?! Да и можно ли воссоздать те пласты стародавнего бытия, которые, столетиями существуя в ином информационном пространстве, питаясь иной (это тоже нужно учитывать) духовной пищей, в современной жизни являются деструктивным анахронизмом?!

Другое дело, изучение народных промыслов и создание заповедных зон русской народной культуры. Они важны и необходимы! Ибо через видение и ощущение народ осознаёт свои корневые начала как в историко-отечественной, так и в повседневно-бытийной форме. Поэтому исключительно важно беречь те благотворные живительные начала, без которых душа народа и в лучшие-то времена способна была усохнуть… По этой причине слова Сергея Есенина из произведения «Ключи Марии» видятся горьким предзнаменованием:

«Единственным расточительным и неряшливым, но всё же хранителем этой тайны была полуразбитая отхожим промыслом и заводами деревня. Мы не будем скрывать, что этот мир крестьянской жизни, который мы посещаем разумом сердца через образы, наши глаза застали, увы, вместе с расцветом на одре смерти. Он умирал, как выплеснутая волной на берег земли рыба…».

Но именно в целях сохранения феномена деревни разве не полезно было бы принять во внимание (но при этом держа в приоритете свои задачи) опыт существования и развития сельской жизни в других странах?! Не той «народной глубинки», где люди живут, как в хлеву; у которых «в одном кармане – вошь на аркане, а в другом – блоха на цепи», но тех регионов, где народ, с толком используя технические новшества, живёт, не бедствуя и не забывая свои традиции (фермерская Германия, Франция, Швейцария и др. страны).

V

Из сказанного сделаем промежуточный вывод: и в «литературной», и в «изобразительной деревне» вовсе не обязательно представлять русский народ в ложных образах и сомнительном убранстве. Он ничего не приобретёт от того, что в специально сочинённой для на- рода «литературе» облачится в неокрестьянские рубища «для сохи», в окладистую бороду, с соломой «в голове» и в домотканые порты. Такие идиллически-патриархальные картины не нужны ни России, ни тем более не знающему, куда деваться от своих рубищ, деревенскому люду. Искусственно взлохмаченная «старина» эта и есть тип того, вечно обездоленного и неприкаянного мужичка, характер которого тонко подметил сам народ: «Бедный часто озирается, хоть его и не кличут».

Столь же неуместным видится и городской всхлип по идеальной «деревне в косоворотке» (хорошо, хучь не в лыковых лаптях с онучами). Ведь крестьянина красят не «родные» атрибуты, а результаты труда. Если же их (результатов) нет, то и мужичонки будут выглядеть нарочитыми и подержанными, будто взятыми, как реквизит, на прокат. Это и есть те «мужики», у которых, по словам самого Распутина, «всё вроде на месте, а не мужик, одна затея мужичья». Должно быть ясно: реализованная в «бытии» псевдодеревенских мировоззрений – только псевдодеревня и может существовать.

Прошлогодний снег можно вспоминать и, умильно поёживаясь, восхищаться былыми снежными метелями, но не пристало печалиться из-за того, что сейчас – в иное время года – нет за окном ни снега, ни метелей. Потому что нынешняя «зима» – другая… Поэтому куда уместнее сетовать не на умирающую (в том числе и из-за нерадивых «мужичков») от нищеты деревню, а на общенародное обезволенное и опустошённое сознание, как раз и приведшее к её гибели.

Ибо «могильщики деревни» – Сталины, Хрущёвы и нынешняя власть – служат стрелкой общественной жизни, компасом же её был и остаётся сам народ, в лице оболваненных энтузиастов проникшийся уничтожением своего же «старого», а теперь «не нужного уже» прошлого.

Всё это есть рецидив внеэволюционных явлений, сметающих самые важные для Страны «центры жизни».

«Переход в социализм и, значит, в полный атеизм совершился у мужиков, у солдат до того легко, точно „в баню сходили и окатились новой водой“. Это – совершенно точно, это действительность, а не дикий кошмар», – писал В. Розанов в ноябре 1917 года в «Апокалипсисе».

Словом, переосмыслив причины, важно увидеть корни проблем в самих себе, а не одеваться в «ностальгию» в духе лубочно-«шкатулочной» деревни, тем самым уходя далеко в сторону от реальной народности. Укреплять и охранять должно деревню, имеющую, а значит, сохранившую в своём укладе русскую культуру – ту (православную) деревню, которая содержит в себе и внутренние и внешние составляющие «той ещё» России. Потому что истинно народным, традиционным может быть лишь то, что сумело охранить и отстоять своё исконное духовное и историческое бытие. Воля к этому лежит в основе всякого самовосстановления. Тогда как внешнее оживление народной жизни есть макияж воли, напоминающий стёртую и омертвелую историческую гримасу.

Однако непонятно всё это апологетам из века в век неизменной «патриархальной Руси»; и неймётся им. И сейчас видят они «святую Русь» по образу и подобию допетровской, «в идеале» – изолированную от остального мира. Причём воскрешение Страны видится им (и это примечательно!) не через углублённое внутреннее, очищение, не через веру в делах, а под звуки непрестанно-бравурного марша «государственной духовности» в духе церковно-феодальных торжеств. В «красной», по-площадному эпической оркестровке, с роскошными хоругвями и блеском золотых окладов, где, будто ненароком, но на равных, являют себя государственные штандарты.

Ясно, что «эпический» церемониал коллективно-торжественных хождений к символам церковной и присно живущей державной власти будет проходить при бдительном благословении последней. И всё это под несмолкаемо-задорный колокольный звон новодельных храмов, при молитвенном «слухании» которого «обновлённым» мужичкам в нынешних «зипунах и с посохами» и их жёнам «в епанчах» любо будет смиренно кланяться в пояс «боярам» из российского истеблишмента, при этом произнося слова как будто простые, но полные неизреченного смысла.

Нет нужды доказывать, что подобные инсценированные церемониалы и духовно порожние «богомолья» явятся следствием неустоявшегося духовного и политического сознания, которое по этой причине можно повернуть как и куда угодно, в том числе и во фрунт поставить… И всё это вполне реально, покуда о себе заявляют массовая духовная вялость и социальная инертность.

«Вольному – воля, ходячему – путь, а лежачему – кнут», – исстари определял народ своё понимание имеющейся, то есть исторически заявившей о себе, инициативы. Поскольку именно воля народа, ища выход, подобно воде в запруде, в конечном итоге находит возможность оживить свою жизнь, истинность которой меряется внутренней необходимостью.

Но уместно ли говорить о необходимости, если первые же плоды инициаторов возрождения деревни подчас уничтожает сам «местный народ» (это, увы, тоже часть российских реалий)? Разве не «наш люд», вместо того, чтобы с радостью поддержать инициативы возрождения земли, пропивает сельхозинвентарь и разворовывает продукцию, в том числе и сочувствующих России фермеров из-за рубежа (есть, оказывается, и такие)?! И разве сосед не сживает со свету соседа, порой пуская тому «красного петуха»? А если так, то о чём можно говорить! Когда мы наконец перестанем в других видеть одних только недругов и при этом не замечать собственной подлости?!

На фоне многолетнего уничтожения русской деревни и самого крестьянства эти слова могут показаться кощунственными. Но других слов нет, потому что кризис возрожденческой воли касается всех! Ведь в одночасье «став сознательными», и города, и сёла едва ли не безропотно исполняли волю главарей из ЦК.

Сопротивление, конечно же, было, [10] но ничего не решало из- за отсутствия протеста, объединявшего волю всего народа. По факту, «народ», наиболее изувеченный системой, сам препятствовал развитию хозяйствования, то есть не только «по приказу сверху», но и по собственной инициативе…

Но почему? Зачем?

А ни за чем. И всё тут!

И последнее: деревня это не чёрные избы; не сбитый (и годами не чиненный) забор; не исполненные народной лирики «плакучие ивы» и «белые берёзы»; не разваленная – вся в корнях, сорной траве и в берёзках на дырявых куполах церквушка, и не спившийся, непонятно уже какой люд при ней. Деревня – это состояние народного духа и состоявшейся души. Это уверенный в своём мировосприятии, бодрый и инициативный в труде народ, её населяющий. Именно такой народ – верящий в себя и уверенный в необходимости возрождения многофункциональной деревни – явит и дремлющую мощь свою, и волю по отношению к губящим и его самого, и его деревню властям. Именно так! Если же силы духа и воли к жизни нет, то пусты всякие, в том числе писательские (в этом контексте умственно-сочинительские), старания и помощь по возрождению нищей и не желающей быть другой деревни. Горючую смесь безволия и бесшабашности, бикфордовым шнуром к которой является состояние безысходности и прижившейся вороватости, и определил народ в сказе «Бедность не грех, а до греха доводит».

Помощь в налаживании крестьянской жизни, конечно же, нужна. Но смысл её в том, чтобы содействовать тем, кто хочет, кто делает и кто тянет ношу возрождения; кто, уходя от грехов бедности, выстраивает своё историческое существование, невзирая на «мильон терзаний» и препятствий, которые всегда были, есть и будут у всякой нации – не только у русской.

В изучении отечественной жизни непозволительна чрезмерная пристрастность. Недопустимо, погрязая в «переживаниях и размышлениях», избегать конструктивного, а порой и жёсткого анализа. Неприемлемо и рассматривание русской деревни вне исторической судьбы Страны и её духовных источников. Ибо судьба духовности – в усовершенствовании реалий мира, а не в улещении «чиновно-государственной духовности». И сколько можно, насыщая мозги иллюзиями, жевать, пережёвывать и затаскивать «в умах» деревенское нестроение, копаться в «философии» деревни, опираясь при этом лишь на патристику, которая в своей духовной аскетике отнюдь не тождественна реальной занятости деревни?!

Да и была ли старина именно такой? Может, мы обольщаемся насчёт её подлинного благолепия? Может, поддаёмся иллюзиям?

По всей видимости, да, поддаёмся. Причём эти неискоренимо-пристрастные «поддавки» (очевидно, по «духовному недоразумению») настойчиво реализуют себя в цитировании русских писателей, среди которых особым предпочтением пользуется всемирно значимое художественное и философское наследие Ф. М. Достоевского.

Но ведь нельзя же нескончаемо и столь откровенно – до неприличия! – жить за счёт духовной ренты великого писателя, неумеренно эксплуатируя (именно эксплуатируя, а не творчески развивая) его духовное и культурное наследие! И разве бесконечно далёкий от деревни писатель не озабочен был в первую очередь «городом», как перспективным средоточием (уже тогда активно изменяющихся) социальных форм?! Будучи русским мыслителем, а не философом по западному образцу, Достоевский не создавал догм и, отмахиваясь от неофитов и апологетов, не желал питать умозрений, но пытался вернуть сознание людей к духовному осмыслению бытия. Достоевский не мог и не претендовал на исчерпанность темы хотя бы потому, что стоял в начале «исчерпанности», основу которой, по Герцену, составляет «религия земная, безнебесная».

Гений Достоевского дал миру идеи предостережения и позитивного развития для того, чтобы, опасаясь ложных путей, следовать живым и истинным. Иначе говоря, идеи, мысли и предвидения писателя предполагают не зятянутое во времени умозрительное изучение, «научно-форумное» обсуждение. И уж никак не смакование, затаскивание и растаскивание идей по «философским углам», а развитие и реализацию наиболее важных из них. Став результатом нравственных страданий и мучительных исследований людского бытия, идеи Достоевского не только не потеряли своей актуальности, но с прежней силой вопиют о себе. Поэтому место им не только в патристике, философии или филологии, но и в ипостаси активной деятельности. Немалое число толковых исследований творчества писателя теряются среди полных цитатами «из Достоевского» множества остальных. [11] Привлечение цитат, исходя из идеологической уместности или желания «облагородить» свой текст, как раз неуместно и не благородно. Ведь не свои мысли, идя не от себя, ведут не туда или вовсе ни к чему… Вредность таких работ особенно заметна сейчас, когда всё подтверждает насущность тем, поднятых Достоевским.


Фёдор Достоевский


Возьмём его суждение о «телесной аскезе», трупно веющей с картины Ганса Гольбейна Младшего «Мёртвый Христос» (1521). Рассматривая шедевр, Достоевский приходит в глубокое волнение: от такого Христа можно потерять веру в Бога! Писатель знал, что художественный образ – это мощная, но ещё не заявившая о себе реальность. Может, идея живописца и подвела его к осознанию сокрушительной силы «материи» – к необходимости считаться и с нею?!

Наблюдая жизнь Европы, Достоевский не мог не видеть смущающую совесть всякого честного христианина внутреннюю связь между «телесной» апологетикой духовного аскетизма и стремлением к наживе. Долго размышляя над крайностью такой (телесно-немощной) подачи Христа, писатель, возможно, думал и об издержках душеспасения, которые, не приближая человека (к слову, всегда гражданина государства) к искомой цели, разрушают его материальное бытие. Не такого ли рода «любовь к Богу», обратив человека в «идею», привела к презрению «фактического человека» – человека как такового?! Но тогда, поверив в своё духовное и нравственное ничтожество, предсказуемо не став нищим духом, но обделённый «миром», человек этот обречён на безнадёжное и унизительное нищенство, не имеющее оправдания ни в духовном, ни в нравственном, ни в житейском отношении! Не по этому ли пути пошёл русский мирянин, в синодский (с 1721 г.) период православия ведомый назиданиями «другого мира» – мира монастырского бытия и «старчества», где аскетизм необходим, духовно обязателен и физически возможен?!

И такие мысли могли прийти в голову истово верующего, но беспощадного в поисках истины писателя, когда он глядел на Христа Гольбейна. И, кто знает, может, восхищение Достоевского духовно возделывающей (но бытийно не деятельной и всякое иное бытие не признающей) монастырской жизнью не было абсолютным и безоговорочным?! Ереси Льва Толстого тоже ведь появились не на пустом месте, как, впрочем, и пьяные попики Перова… Не отсюда ли выражающий сомнения автора «запах» почившего монаха Зосимы в «Братьях Карамазовых»?! Да и глубоко религиозный писатель не имел намерений постричься в монахи, как, скажем, это сделал Константин Леонтьев. Не потому ли, что Достоевский был и хотел оставаться деятелем в этой жизни?! [12] Ибо «дело» в его сознании вовсе не было чем-то отвлечённо-религиозным. Не страдая духовно-нравственным изоляционизмом, не было оно ни «чисто художественным», ни умозрительно-научным, а в исторической перспективе (это уж точно!) исключало «бумажные хоругви», под которыми всегда бодро шагают апологеты-филологи, литературоведы, пустые мечтатели и социальные утописты. А потому – как тогда, так и сейчас – смена политических и социальных реалий обязывает всякого уважающего себя человека воплощать духовность в дела, в том числе мирские. «При согласии – малые дела растут, при несогласии – великие дела рушатся», – говорил мудрец Саллюстий.

Назад Дальше