И ещё много других деревенских слов вбивалось в мой лексикон, пока жил в Сергиевке. Всех сейчас уже и не вспомню. А когда вышел «тамбовский» фильм Андрея Смирнова «Жила-была одна баба», я вдруг окунулся в моё детство: эта «неграмотная» провинциальная речь, эти тамбовские словечки, эта интонация! Вот именно интонация, произношение даже обычных русских слов, вызвала всплеск фонетических воспоминаний! Этот фильм про горькую крестьянскую долю, про антоновщину и её разгром, снимался на Тамбовщине, не так уж и далеко от Сергиевки. В массовых сценах были задействованы местные жители, да и исполнители главных ролей, профессиональные актёры старались говорить по-тамбовски. Не только за художественные достоинства этой ленты, но и чтобы снова окунуться в звуки степного детства, я готов её пересматривать снова и снова.
Позже, листая словарь Владимира Даля, я понял, что не только «щикатурка», «беремя», но и многие другие деревенские вообще и бабушкины в частности слова – это региональная и устаревшая общеславянская лексика, законсервированная в деревенской глубинке. Так что дело вовсе не в безграмотности.
И интонационно у сергиевских селян ощущался особый говорок. Как есть окающий нижегородский, окающе-цокающий вологодский и т. д. Даже сейчас, в век сплошной коммуникации и стирания географических, лингвистических и прочих иных рамок благодаря телевидению и кино, я, например, улавливаю сибирский или южный говорок. А меня, во время поездок в отдалённые российские города и веси, вычисляли как акающего москвича.
Как и все сельские жители, бабушка считала себя верующей. Над столом в углу висела икона Божьей матери с лампадкой. Садясь за еду и поев, она непременно крестилась. Делала это молча. И я повторял вслед за ней. В Москве у нас иконы не было и креститься, благодарить бога за пищу – такого правила не было. Заставила бабушка меня это делать, или я просто перенял процедуру, не помню. Никаким молитвам меня не учила. А религиозных книжек в избе не было. Знала церковные праздники, но соблюдала не все причитающиеся обряды. Пасху отмечала, готовила сладкое угощение. Не кулич, он был под запретом. К тому же негде было его освятить. На «родительский день» мы ходили на кладбище. На Троицу отправляла меня нарвать веток, чтобы украсить избу. Как мы отмечали Рождество, не помню. Да и отмечали ли: за окном стужа, в избе, когда печь остынет, холодновато. На Крещение рассказала про иордань. Слово запомнилось своим нерусским звучанием. Это – прорубь для крещения. Вырубали её во льду речки, недалеко от горы, где стояла церковь. Но не простой прямоугольник для купания, а в виде креста.
Бабушка не заставляла меня носить крестик. И вообще никак не принуждала к религиозности. И, когда после первых же дней моей учёбы в школе я твёрдо заявил, что бога нет, она не стала спорить со мной, переубеждать. Время было такое – большевистско-безбожное. А идти против большевистской власти было опасно.
Не будучи сильно обременённой религиозными догмами, бабушка была по-деревенски суеверна. Религия и суеверие – это две стороны одной медали. Они проистекают из страха людей перед всесильной природой и перед слепым случаем. В самом деле, почему на всём огромном пространстве молния ударит именно в твой дом, в твою корову, в тебя самого, наконец? Почему именно твой урожай погиб, пала корова, потерялись овцы?.. Почему именно тебя ограбили разбойники, именно у тебя увели корову? Грешен перед богом? Боишься его суда – помолись. Веришь в суеверия – соблюдай устоявшиеся правила.
А правил было много. В общем-то, они общеизвестны, потому что практически все мы, россияне, вышли из деревни. При этом какие-то суеверия строже соблюдаются, какие-то – не очень. Зависит то семейных традиций.
Крошки со стола нельзя смахивать в ладонь – будешь побираться, милостыню просить, учила бабушка.
Отправляясь в путь, нельзя возвращаться. А если всё же вынужден вернуться – посмотрись в зеркало и скажи про себя плохие слова. Или плюнь три раза через левое плечо.
Не ешь перед зеркалом – красоту проглотишь.
На вопрос «Куда пошёл?» резко отрежут: «На кудыкину гору!» Это чтобы не сглазили.
Встретилась баба с пустым ведром или кошка пересекла тебе дорогу – удачи не будет. Того же ожидай, если надел рубаху, носки или портки наизнанку.
При этом, как и в религиозных делах, бабушка не была уж очень категоричной в суеверии. Это было вроде как дань традиции. Я так и воспринимал – как данность сельской жизни, как солнце днём и дождь летом.
Но один бабушкин суеверный поступок меня озадачил. В начале лета на песчаном берегу реки нашёл жёлудь, уже пустивший корень. Он непременно там засох бы, так как уровень воды в межень неизменно падал. Я пересадил его в наш сад. Но бабушка вдруг резко возразила: если посадим дуб – кто-то из близких умрёт. При всём моём уважении к мнению старших, тем более к бабушкиному, я не мог поверить в эту взаимосвязь: молодой дубок и смерть. Но пришлось от давшего росток жёлудя избавиться. Даже не посмел предложить его кому-либо из соседей. Хотя в Сергиевке, после уничтожения Чичеринской рощи, дуб был редкостью.
В моём нынешнем представлении дуб – это, напротив, олицетворение прочности жизни, дома, семьи. Занимаясь историей садово-парковых комплексов Подмосковья, я видел, что дуб, как и кедр, – непременный элемент усадьбы. Он живёт сотни лет. В Москве и Подмосковье есть экземпляры, которые росли ещё в эпоху Петра Первого. Их мог видеть Александр Пушкин, а они – его. Так почему же возле своего жилья не сажать этот символ прочности?
За что любят бабушек
Я любил бабушку. А за что – сам не знаю. Ни за что конкретно. За многое. За то, что она была такой: заботливой, но ненавязчивой; строгой, но доброй, неграмотной, но культурной в быту – никогда не употребляла крепких выражений, никогда не кричала; была чистоплотной – насколько это возможно в деревенской избе безо всяких удобств, с земляным полом, без бани, порой и без мыла, да при таком обширном хозяйстве; никогда не видел с растрёпанными волосами – всегда причёсана и всегда в платке… Я никогда не слышал от неё упрёка, как это бывает в семьях, за то, что сижу на её шее, что ей приходится слишком много внимания уделять малолетке.
Она, в отличие от многих нынешних бабушек, не пыталась меня подкупить какими-то подарками. Да и что она могла тогда подарить? Очень редко, в соответствии с сельскими традициями, готовила что-то праздничное. Не знаю, к какому, – пекла фигурки птиц и зверушек. И в одну из них вкладывала монетку. На счастье. Разумеется, «счастье» всегда доставалась мне. К тому же бабушке было опасно нечаянно куснуть монетку – лишилась бы одного из немногих оставшихся зубов.
О её трудолюбии и говорить излишне: без этого она не выходила бы свору малых ребят, не держала бы такое разностороннее хозяйство. Просто не выжила бы.
И что особенно было ценным у неё – это отсутствие каких-либо встречных требований и жалоб при потрясающей, захватившей всю её жизнь заботе о внуках и правнуках. Я ни разу не слышал от неё жалобы, даже намёка на усталость, на чрезмерную занятость. До последнего вздоха она возилась с детишками, не щадя себя и не ожидая благодарности.
Возможно, в этом и сказалось её воспитание, точнее влияние на меня, что не «воспитывала» криком и кнутом, что не унижала будущего мужчину мелочной ежеминутной опекой и понуканием, что, несмотря на свою занятость, заботилась обо мне, что трудилась с утра до ночи не жалуясь, и своим примером меня к этому приучала…
Так сложилось в её и моей жизни: я несколько лет и зим прожил с ней в Сергиевке. Сначала – втроём, а после отъезда её младшего сына Миши в Москву, и вовсе вдвоём.
Стар и млад поддерживали друг друга в военное и послевоенное лихолетье. Трудностей было много. То не хватало топлива, то – корма для скотины, то – пропитания для нас. Иногда, чтобы продержаться до урожая, переходили на «подножный корм» – лебеду, крапиву. Ели жмых… Хотя, конечно, наше деревенское житьё не сравнить было с городским: всё-таки огород и животные спасали от голодухи.
Были и сезонные сложности. Мы вместе выживали в зимнюю стужу, когда неистовые степные ветры пронзали стены и окна своими холодными струями, пытались сорвать нашу избу с насиженного места, засыпали нас снегом так, что порой еле открывали наружную дверь. Село становилось безлюдным, собаки, налаявшись ночью, замирали, на дороге – ни следа, ни санного, ни человечьего, ни звериного, и, казалось, наша изба на окраине – одна в этом белом безмолвии.
Мы настолько привыкли к пустоте сельского пространства, что однажды я чуть не попал… под колёса грузовика.
Зимой, когда лёд на Вяжле крепчал, я часто ходил в школу прямо по реке. Так короче. И в тот изумительный зимний день – с крепким морозом и очень ярким солнцем – я отправился на занятия по этому более короткому пути. Правда, накануне выпал густой снег, и валенки вязли в пушистом ковре. Но настроение было приподнятое: вокруг всё искрилось, сверкало.
Увлечённый борьбой со снежным месивом и слепящим солнцем, я не услышал накатившего на меня сзади грузовика. Да откуда он мог взяться в нашей глуши в такую пору?
В те годы даже летом автомобиль – редкость. Скорее самолёт можно было увидеть: до Кирсанова недалеко, там была лётная часть. И, кстати, первый в жизни реактивный самолёт я увидел именно в Сергиевке. А однажды небольшой самолёт сел прямо возле деревни, на лугу. Он прилетал за больным парнем. Тогда до нас было легче добраться по воздуху, чем по земле. Так что, когда в Сергиевку впервые заехал сверкающий «Москвич», мальчишки со всего села бегали за ним, стараясь рассмотреть, а то и пощупать. Трактора видели, а легковушку – нет. Но то явление произошло сухим летом, а тут – зимой! Грузовик!
Бабушка сказала потом, что, выйдя из избы, смотрела, как я плетусь по заснеженной реке. Видела, как неожиданно мне вдогонку из-за крутого поворота выскочила тёмная громадина. По пушистой гладкой дороге автомобиль двигался почти бесшумно, к тому же мои уши были плотно закрыты шапкой, завязанной под подбородком. Я действительно не слышал грузовика, я «услышал» бабушкин сигнал об опасности. Она не кричала. Да я бы и не услышал с такого расстояния. Это был её неслышимый зов отчаяния, была мольба к небу. Я до сих пор уверен, что этот беззвучный позыв дошёл до моего сознания и заставил меня оглянуться. Вот и не верь во флюиды…
Я тут же нырнул в сторону, в снег. Машина промчалась, даже не притормозив. То ли шофёр, ослеплённый встречным солнцем, не заметил единственное тёмное пятнышко в белом речном коридоре, то ли было уже поздно, а резкое торможение могло развернуть грузовик, и он бы точно меня задел. Что пережил водитель, конечно, не знаю, он так и не остановился. Машину-призрак я больше не видел, промчалась мимо нашего села куда-то дальше. У бабушки, полагаю, прибавилось седых волос. Я же отряхнулся, вытер лицо от растаявшего на нём снега и поплёлся в школу…
К зиме бабушка готовилась тщательно. Наглухо закрывала дверь в горницу. В оставшейся жилой части дома – на три четверти закладывала два и без того маленьких окошка досками, а между досок и стёклами насыпала мякину. Не менее трети площади занимала русская печь с лежанкой. Рядом – кочерга, ухваты… Пола в этой части не было. То есть он, конечно, был, но земляной. На этой утрамбованной за десятилетия жизни земле (возможно, это был специально подобранный грунт: чёрного цвета, как тамбовский чернозём, но плотный – возможно, добавили глину, песок, что-то ещё) стояли дощатый стол на восемь едоков, две лавки возле него, ещё одна лавка возле печки. На стене напротив печки висела примитивная полка для посуды. Керосиновая лампа на столе. В углу над столом – икона богоматери, бабушкиной тёзки. Лампадки. По углам под потолком – ладанки, вырезанные из бумаги крестики; так бабушка защищала дом от нечистой силы. Вот и весь интерьер.
Пространство небольшое, но для двоих-троих достаточно. К тому же чем меньше кубатура, тем легче поддерживать тепло. А это была очень серьёзная проблема для безлесного степного села – дефицит топлива. Угля у нас не было, дров – тоже. Использовали кизяки – коровий помёт, а в основном – солому. Надо было очень расчётливо её тратить, чтобы на весь сезон хватило – и дом отапливать, и еду готовить, и даже в корм скоту добавлять, на одном сене до лета не проживёшь.
Экономно надо было тратить и керосин. Об электричестве тогда и не мечтали. Правда, в начале 1950-х годов:
Вдоль деревни от избы и до избыЗашагали торопливые столбы,Загудели, заиграли провода, —Мы такого не видали никогда.Эти слова Михаила Исаковского, ставшие песней, вспомнились мне как нельзя кстати. Действительно, «мы такого не видали никогда».
Помню, восстановили разрушенную половодьем плотину. Народу собрали много. Наверно, и из соседних деревень привлекли мужиков. Кормили всех здесь же: варили, насколько я помню, кулеш. В огромном котле. И кипятили воду – на чай. Вбивали сваи с помощью бабы. Это – старинное копровое сооружение. Один конец каната привязывается к бабе (металлической болванке), а другой перехлёстывается через колесо и за него тянут мужички, поднимая бабу над сваей. «Эй, ухнем! Сама пойдёт…» Баба в свободном падении ударяла по свае, и та послушно поддавалась, помаленьку углубляясь в дно. Мы останавливались, наблюдали. Сваю заколотят – перекур. Нас кулешом угощали…
Для монтажа и наладки энергооборудования прибыл инженер. Его поселили в какой-то временно пустующей избе. Мы были рады, что появились городские дети, почти наши ровесники, – сын Рудик и дочь Светка. Культурные, чистенькие, по-городскому одетые (я этим никогда не отличался, я был свой, такой же «деревенский»). Наступили каникулы, делать было нечего, и мы крутились возле их избы. Однако инженеровы отпрыски нас не баловали своим вниманием. То ли отец дал такой наказ, боясь, что мы их вовлечём во что-то нехорошее, то ли сами детки видели, что мы им не ровня и относились к нам свысока…
Поставили столбы, в каждый дом протянули провода, и в избах загорелись «лампочки Ильича». Это так большевики, в пропагандистских целях, поименовали лампочку накаливания, изобретённую, как известно всем школьникам, русским инженером Александром Лодыгиным ещё тогда, когда Ильич только на дневном свете появился.
Возле мини-ГЭС повесили репродуктор, который было слышен даже в бабушкином дворе, на противоположном конце села. Особенно хорошо звук распространялся по руслу реки.
Радость была недолгой. Воды не хватало. Её забирали для орошения колхозных полей во время засухи. Жара на Тамбовщине была постоянной спутницей лета. Зимой тем более попуски не делали. Так что вся надежда оставалась на керосин.
Но и его не хватало. Да и дорог он был для безденежных сельских обитателей. Керогазом или керосинкой практически не пользовались. Но я уже начал учиться, домашние уроки делал, книжки читал – требовался свет. А зимой темнеет рано. К такой трате керосина бабушка относилась терпимо. Не корила, не говорила, что зря его сжигаю. Иногда зажигали лучины, но их приходилось часто менять, а сухих дров для хороших лучин не хватало.
Была проблема и со спичками. Фабричных спичек обычного, ныне традиционного размера, не хватало. В деревне это было дефицитом. Бабушка делала спички из лучин, обволакивая головки серой. Зажигались они с трудом. И коробок городских спичек всегда был желанным подарком. Когда мои родители присылали из столицы посылку, в ящичке вместе с сахаром, сушками, нитками и прочим дефицитом всегда лежал коробок спичек.