Бежали к Еменке в прорубь, пар от тел розовых, трюх-трюх – плюх в воду черную, да с матерком. Визгу до самых казарм.
Еменка, река Невельская, зеленая, родная!
Засидишься в парной, прорубь ледком затянет, тут смотри, не зевай.
Худоба не в моде была, наголодались бабы. Говорили – мужики не собаки, на кости не бросаются. Я понимал так: советские солдаты боятся костей и обходят стороной или отдают собакам.
Наташку помыли уж, одевают, а меня башкой в шайку. Где мочалка? А хозмыла брусок?.. Давай, три! Да докрасна три, не жалей себя, сынок!
Сквозь пар – белые бедра, ноги.
Похожих женщин я видел потом в виде статуй со снопами, на высотках Москвы.
Черные треугольники внизу живота. Но меня-то больше изумляли груди с розовыми сосцами: как же с ними бежать неудобно, подпрыгивают, а ночью спать мешают.
Лида, послушай, куда это твой пацан зырит?.. Да пусть зырит, Галь. У него еще пиписька не выросла!.. Нет, нет, ты обрати внимание, он уже как-то не так зырит… Ты думаешь? Ладно, сынок, давай-ка марш отсюда!.. Ты же велела еще за ушами потереть, мам?.. Потри и ступай одеваться!.. Лида, ты его в следующую субботу с мужиками отправляй, хватит уж, нагляделся…
Меня мгновенно отлучили и от уютных тел, и от мягких ладоней, и от густых, до копчика, волос, и от сияющих глаз.
Пожаловался другу Лёньке во дворе. Он говорит: дурак. Если с офицерами, значит, ты уже сам как офицер. Тебе выдадут пистолет, фуражку и погоны. И может, пошлют в суворовское училище. А мне еще целых два года с девчонками! Эх! Два года! Хоть бы уж с солдатами пустили…
ЗЛАТЫЕ ГОРЫ
Под столом не самый почет, но куда деваться. Зато вокруг ноги в габардине или в капроновых чулках, подолы из крепдешина, креп-жоржета; скатерть светится желтым, и кажется, будто сидишь внутри абажура.
Звенят бокалы.
Хвалят закуски, аж слюнки текут. А холодец-то с чесночком!.. А винегрет!.. А утка с черносливом!.. Не утка, конфетка!.. Говорят, рубль пятьдесят отдали, а на другом берегу у кооператоров утка, поди, по рубль двадцать, вот в чем досада и огорчение! Хоть лопни, хоть тресни, хоть до ночи обторгуйся. Спасибо, хоронить наших приходят. Так ведь и кладбище на их берегу.
И все мы давно родня.
А снижение цен. Кто бы еще в прошлом году мог подумать? Ситцу набрать, пока снизили, а то ведь еще передумают? И мыла со спичками. Советская власть не передумает. Нет, ну, так, на всякий случай. До войны тоже всякое говорили, а потом…
Ну, вас! Песню, песню!.. Галь, давай!.. Про околицу, что ль?.. Или на побывку едет?.. Лучше про горы!.. Ну, про горы, это Федя, он и все слова знает!.. Ему не вермуту, ему лучше вон той, с белой головкой!
Грохают кулаком по столу так, что посуда звенит.
Это дядя Федор, его кулачище.
И сразу с таким отчаянием, с такою силою: «А имел ба я златыя горы и реки полныя вина…» И все вместе: «Все отдал ба за ласки, взоры, чтаб ты владела мной одна!»
Тетя Шура, Федорова жена, выводит сердечно: «Но как же, милый, я покину семью родную и страну?»
Можно, конечно, покинуть. Только покинет ли тебя река, и берег, где ты родился, и другой берег, куда ты так и не допрыгнул?
А там, через мосток, ближе к лесу, на Веселой горке, запутанные жимолостью голубые ограды.
БА
В углу веранды у нее висели Екатерина Великая и Ленин из «Огонька». Императрица нравилась ей кринолинами. А вождь взыскующим взором.
Ленин этим взором восемнадцатого года, месяца июля, взыскал, чтоб бабушка, такая-растакая, не забыла посолить суп.
Она чаевничала по-старомосковски, держа блюдце на изящных пальцах и окуная туда колотый сахар.
Я был зачарован.
Мне казалось, что все вокруг пылает червонным золотом: и самовар, и чай, и сахарница, и лоскутная Аринушка на заварном чайнике.
Она лечила меня от заикания желтками, которые заставляла пить на балконе и глядеть в гранитные дали. Пока советское солнце не садилось за министерство обороны по ту сторону Москва-реки.
Ба то и дело затевалась умирать.
Это продолжалось лет двадцать или больше.
Нам даже надоело.
Она срывала всех с работы, и я тащился к ней из редакции через весь город. Она хваталась за сердце на диване, говоря, что никто ее не жалеет.
Но скорая не находила у Ба ничего, кроме чувства юмора.
Когда опустели горбачевские прилавки, в ее голове странно сместились времена.
Что значит, нет мяса? Велела ехать к мяснику Крылову на Серпуховку. И скажите, пусть свесит фунта три постной телятины да запишет «на счет Анны».
Лет в девяносто она стала вдруг обращаться ко мне по-немецки, вспомнив гимназию, называла mein Master (мой хозяин).
Не веря в Бога, бормотала Отче наш.
Быстрее всех разбирала газовый пистолет – во время Гражданки у нее был браунинг.
Правда, Ба ни в кого не стреляла.
Вслед за эскадроном мужа она возила по селам граммофон с пластинками, книжную классику в золоченых корешках.
Над разоренным селом гремел Вагнер.
Бабушка одевалась барыней, читала с подводы крестьянам монолог леди Макбет, а детям Сервантеса.
Она свято верила, что Пролеткульт спасет мир.
Ба ушла в девяносто пять.
У меня осталась от нее шаль, траченная молью.
Это заколдованная шаль, говорила она. Вот ты мотаешься по стране, прихватит поясницу, не ленись, обвяжись.
Обвязываюсь и чувствую тепло, будто она руками обнимает. И говорит: мы с тобой, сыночка, везучие, все будет хорошо.
ТЕПЛЫЙ БОК
Там хорошо, где нас нет? Ну, не знаю. Мы жили на Арбате рядом с домом, что снимали Пушкины.
Из окна кухни был виден конюшенный двор.
Вокруг летала серпантинами и серебрилась жизнь.
Можно было, выйдя из подъезда, упереться в теплый бок лошади.
Предсказатели будущего тайком пили водку.
Играл скрипач.
Хорошо ли без меня квартире, где паркет скрипел и жаловался под ногами. Где от намоленности разливался покой.
Хорошо ли без меня Арбату?
И по кому теперь звонит Спас на Песках?
БЫВАЙ!
Не знаю уж, откуда дворянские замашки у сына вольных казаков и начитанных евреев?
И не то, чтоб усы ниточкой, не то чтоб – к «Яру», шампанское, вашблагродье, девки в чулках.
Ни сигар, ни ломберных столиков, ни взбитых сливок с черникой, ни пульку расписать.
А вот цыган подавай!
Например, пруд в ряске, скамья, запах сирени.
Никакая не михалковщина, – как будто до него не было Пушкина, хрена уж Никите со свеклой и чесночком! – Эт-мое!
Грузди хрумкие из Мурома, из Костромы ли, в хрустале, под серебряный штоф ледяной, булки, лососина!.. И вокруг странное племя, родом с небес, что придумало кибитки, и фламенко, и старух с трубками.
Эти гибкие, смоляные, ходят кругами, очи синие, очи черные, разбрызгивают свой талант, несут над головой фонари удачи. Оранжевые, как мандарины.
Пусть им нынче скажут: начинать с величальной: к нам приехал, к нам приехал Анатолий Эммануилович, мля, дорогой, собственной персоной, – сколько возьмут? Просим-просим!
Семиструнка, колониальный чай, шоколад, свечи, целую ночь соловей нам насвистывал… Какой театр «Ромен»?
Но на Павелецком другой театр – нырк из-за киоска: дарагой, пазалати… Опять? Да сколько же можно? Дай сам тебе погадаю?.. Пошел на хер!.. Нет, муж у тебя был, говорю, ох, строгий! Пил, дурил, бросил тебя, двое детей…
Замерла. Глаза!
Романэ, а ведь правда! Откуда он знает?
Да пошутил я, чавелы!
Сигаретку дай! Ты не из наших, парень.
Почему?
На лбу написано.
Пошептались. Приносят мальчонку лет пяти – потрогай ему лоб. Да, горит…
Сынок Сашко заболел, дай хоть сколько!
Отдал все, не считая.
Ну, и забыл думать: какой с них спрос?
Но через месяц открываю двери коммуналки – и вот они, шумною толпою: нас табор прислал.
Как адрес узнали?
Ржут. Цыганская почта! Не бойсь, мы ненадолго. За Сашко спасибо!..
С бутылками, с закусками!..
Соседи – шубейки да сапоги в комнату! – заперлись и ни гу-гу.
Женщины на кухню, мужики за гитары.
А нагулявшись, так же дружно встали, посуду перемыли, бутылки в мешок: мы пошли.
Можно с вами?.. О-о-о!.. Ну-у-у!.. Не знаешь, что просишь!
Скажите хоть, где-искать-то вас?..
Сами тебя найдем, брат! Бывай!
ЗНАТЬ БЫ
Сон.
Чертово колесо, кабинки, репродуктор орет про Арлекина, что ни звук, гвоздем в башку. Тянет болотом, на девушку с веслом глядят утки.
С кем ты вчера и за каким чертом?
Ладно, занимай за мужиками, тупица, терпи.
Кружек мало, но свои баночки и закусь, у Тамары сушки одни. Кружка, соленая сушка – ну, и пошел на хрен, не мешай людям, по две в руки мало, занимай с хвоста…
И голоса слышу: при Андропове гоняли как собак, при Черненке разбавляют… Да не звезди, утренний завоз, с Бадаевского!.. Ага, с одной кружки ничего, а с двух дристун!.. А мне пох… Тридцать копеек одолжите кто до среды? На заводе в среду дадут…
Так это же Никитин с «Красного пролетария». Эй, Коля, не уходи! Его схоронят в девяносто первом, до путча еще, сына убьют в Чечне, у жены заберут хату, пойдет бомжевать.
А вон Петр Федорович, с ним мы служили… Поднимется земеля на ремонтах, вылечит тубик, вставит зубы, а как жена уйдет, все спустит.
И как бы еще дяде Вите Белову шепнуть, чтобы после дембеля не просился в Сербию. Ранят, продырявят легкое, не доплатят. А в две тыщи четырнадцатом все равно убьют под Луганском, но уже свои.
А пока вот они, красавцы, как на подбор, брючата под ремешок, пиджак с лавсаном, куртец. Они и так в кураже, а примут еще по сто, сразу про баб.
Бегают отлить в кусты, шумят, матерятся, спорят.
А ты хоть кричи, хоть молись, хоть плачь, не изменишь ничего.
Светит советское солнце.
СПРОСИ У СЕРОГО
Арбатские бомжи особые, они патриоты Арбата. Так мне кажется.
Потому что не особые бомжи не станут гнать прочь гуляк от медного Окуджавы, шагающего через свой двор с гитарою. Или ругать тех, кто справляет нужду в арках, оставляет пивные банки и бычки у медных же ног четы Пушкиных.
Спросишь, кем были в прошлой жизни – один конструировал мосты, другой носился с идеей «дирижаблей скорой помощи», и все они поэты. А просят на выпивку так: не соизволите ли, сударь, вспомогнуть бывшим лирикам?
Ладно, еще у меня. Утверждают, что им сам Пушкин подает.
Если мне не веришь, Толь, у Серого спроси, он гнать не будет!
Значит, примерно полшестого утра, когда вы все дрыхните, а мы собираем бутылки, – вот, значит, в этот час Александр Сергеевич прям из Англицкого клуба возвращается…
В свой 53-й дом, что ли?.. Ну, да, где его Николавна ждет, в музей!
Стоит разлить и начинают: вот, слушай, какого стиха накропал… Нам, бомжам двора арбатского, /Камер-юнкер, дворянин, /То полушку даст на сладкое, /То займет – на магазин…
Ну, как?
Врешь ты все.
Я?! Толь!.. Да чтоб мне провалиться на этом месте!..
Серый, а ты, кстати, как раз на крышке канализации стоишь.
ПИРОЖКИ
Мой сосед по Беговой, Герман Д., философ, устав от Гегеля и тупых студентов, пропил заначку, заложил в ломбард ковер и теперь просил у жены.
Дело шло на кухне.
Она, толстушка, лет на 20 моложе, из бывших его студенток, лепила пирожки. С мужем на вы.
Дашь трешку, получка в среду?
Идите нах, профессор!
Не жмись, у тебя точно есть, я даже знаю где.
Из маминых, на стиралку? Ни за что!..
Сукой буду, верну, Нинель!
И век воли не видать, да? Ха-ха-ха!..
Ну, не будь жестокой, Нинель, душа горит!.. А потом мы могли бы… Ну, это…
А я говорю, уберите лапы! И у вас нос в муке!
Дай денег!
Может, на колени встанете?
И встану! А хули тут?
Вы серьезно?
Абсолютно!
Но костюм только из химчистки!
Погоди! Нет! С точки зрения науки, я не прав! Я ведь собрался встать суть не на колени, а на брюки! Чуть не обманул!
Герман ножницами вырезает дыры в брючинах и падает на колени.
Но это же английский твид! Я с вами разведусь, сволочь пузатая!
И БОЛЬШЕ НИКОГО
Есть места, непригодные к жизни, и мало кто станет жить добровольно. Тоже зона, да не тюрьма.
Есть дом, который пообещал предкам не продавать, не ломать и не покидать. И чтобы похоронили рядышком со своими.
Дядя Саша и остался.
Сюда не долетают новости с Большой земли.
Здесь когда-то советская беда стряслась, непомерная.
Зимой у него сдохла старая корова, косить сено уже нету сил…
Телевизор не работает, электричества нету.
По радио он знает, что на Украине война среди своих же братушек, – вот грех-то и горечь, не понять.
Молится в святом углу: церковь давно разграблена.
Чернобыльская зона. Дядь Саше 79. Коту 12.
У них никого нет больше.
Он ловит рыбу в пруду-охладителе, хотя гоняет охрана, кормит себя и кота.
МИШЕЛЬ
Лерыч упал с трапеции, ушел из цирка, вернулся в свой городок.
Там он встретил одну Тамару, напрягся и через год встал с кресла. А она сбежала с армянином.
Такие дела.
Он запил, всем говорил, нахрена ему теперь ноги?
Мать прятала деньги, потом махнула рукой.
Однажды Лерыч увидел в небе кота и подумал, что принял лишнего. Но кот реально парил с балкона девятиэтажки. Его оттуда сбросили на шарике добрые школьники.
Лерыч его спас, назвал Мишелем, в честь Монгольфье, придумавшего аэростат.
Стал дрессировать.
Но коту не нравился перегар, он кусался и убегал. Тогда Лерыч завязал.
Они выступали на рынке, на вокзале и даже у мэра.
Когда Тома вернулась и сказала, что все еще любит Лерыча, Мишель нассал ей в сумку, и она поставила ребром: либо я, либо чертов кот.
Вот так вот…
Кот уступил и ушел.
Тут умерла мама. Потом за Томой приехал законный армянин и повез ее рожать.
Лерыч сдал однушку за бухло.
Когда не давали в долг, показывал афишу, где он на трапеции.
Осенью он лежал в подвале и харкал кровью.
Вдруг появился его кот с кучей родни.
Кошки забрались под одеяло, коты легли в изголовье и в ногах, целебно мурча. Они не покидали его до весны, пока Лерыч не оклемался.
Тогда он усадил Мишеля на плечо и сказал: поплыли-ка отсюда к едрене фене. Ведь не может быть, чтобы повсюду котам и людям жилось в таком говне?
Кот согласился.
Может, тогда во Францию?
А что, в России мало места?
Они сели на пароходик и почухали вниз по Оке.
ВСЕГДА СО МНОЙ
Нохча, Нохча, слово-то какое, как сонная рыба на льду.
Дивно мне, что кто как задумает снимать о русском Севере, писать ли, ставить пьесу, – будто звук выключен. Или есть звук, и даже матерка припустят, а где живая речь?
Дарья на это сказала бы: а чё им! Разве они говорят по-русски? Так, бузяндают!
Руки в морщинах, прямая, повадка гордая, выговор поморский крепкий, и по матери послать тоже умеет, не хуже гребца.
Однако же, как я тоскую по речи ее! Как по живому роднику! Да больно душе, словно бы не в московской электричке сижу, прижав к животу сумку с чужими рукописями, а в Бруклине, и нет мне пути домой, проклятому.
Дарья Трифоновна, расскажите!.. Да, отстань ты, бёздна!.. Привязалси!.. Белой лучше-кы собе налей! А у меня сёдни шти. Не приучен? Кто богатый, в шти барабули (картофель) не ложить, одно мясо, а мы-от барабулю, не гордыя, и делаем на пахтанье (пахта). И то завтра алилюшки напеку. Раньше-то обыдельники пекли, их и щас пекут, на Нохче выблядками зовут. Делали их на кислом молоке. Или на кефире по-нонешнему. Но все лучше, чем в войну, из клевера алябанов наляпают, да на железину…
А вот еще такие пироги с рисом?
От-ты тупой валенок!.. Пироги!.. Башкеты!.. Эт делают очень сдобный башкет, россыкают пластину, кругом загибают, в середину ложат мясо и рис, варят, а потом это коркой закрывают и режут кусочками.
У нее внучка с подругой ночевали, утром автобус, и в путь.
Дарья глядела с остановки: денежку им все, денежку дай, а девки безгодки, молодые ишшо работать, не то што мы с четырнадцати годков. Ох, бёздны! Да што я в шешнадцать и вышла. Зазря тогда не цоловались. Приде жоних невесту цоловить – вот и белила. На белила тебе даё, приговариваё: за поцолуй-от! А девки, куда ж они в метель? Ахти мне с них!..
Держу я говор ее в тайниках души. Как сбережение.
В нем такая огромная сила, такая сердечная мощь и столько любви русской – такой простой, естественной, скромной, как камни на Поморье. Как берега и лес Нохчи.
Чужому не понять.
Это уж, извините, наше.
И всегда с нами.
ЕЩЕ ПОЗОВУТ К ЧАЮ
Онега, тоже лекарство для измордованного ложью человека.