Литературные фантазии, эссе - Киктенко Вячеслав Вячеславович 3 стр.


Вот здесь-то, в мирное время, поколение наше и подверглось жесточайшей, быть может, из всех проверок человека на прочность. – А ну-ка, мол, посмотрим, насколько он реален и крепок, этот ваш стерженёк, который называют туманным и внешне неощутимым словом Совесть? Ведь больше-то нет – ни-че-го! – звучало нам

социально-общественным искушением не только с трибун, но и со школьных, университетских аудиторий. – А вот как вы-то сами по себе, а? Отвечайте, братцы!.. взялись за перо – отвечайте. Да, мол, знаем, и раньше бывали богоборцы… но народ-то в целом веровал, а поэт – глас народа. Что же провозгласите вы теперь народу, как вы ему откроете ваш символ веры под названием Совесть? Или, если хотите, нравственный закон? Или, если хотите, категорический императив? Очень уж мелковато у вас получается – всё я да я, а где же Мы, Народ?..

Но тут, когда так обнажена связь я – и мир, весь мир – и совесть (всеобщая весть), и всё это выпало на долю поколения, прямо скажем, в подобных масштабах – первого в мире, не стоит ли попытаться понять все сложности того поколения?..


Подлинная духовная работа всегда вершится медленно, трудно, подвергая себя ядовитым насмешкам скептиков и прагматиков, требующих ясный, сиюминутный результат сразу, вне оценки социального контекста. Что способно победить – изворотливая ложь, так или иначе проникающая в любого из нас, или же тот внутренний наш состав, именуемый Совестью, исторгающий из своих глубин сильнейшее противоядие всему безнравственному в мире, противопоставляющий ему – Слово? Попристальнее сопоставить его значимость значимости своей собственной, своей простоте и сложности – это ли не значит наиболее точно соизмерить координаты Нравственного Закона и – Слова? Не отсюда ли возникало учащенное использование в стихах религиозной символики? А она допускалась, что ни говори, тогдашней цензурой, хоть и была нередко лишь литературным приёмом – обозначением неизменных человеческих ценностей. – Скреп человека во времени…

Но не только же это!


Русским народом изначально вырабатывались свои духовные ценности. Христианство же, как государственная религия, сосуществовало с глубинным, языческим миротворчеством. Здесь, в древних корнях народных воззрений, в легендах и песнях заложена, на мой взгляд, та мощная традиция единения человека с космосом, со всеми его стихиями, которая так обидно бывала позабываема в светской литературе. Но до конца никогда традиция эта не прерывалась. Кроме того, что её продолжали великие писатели и поэты, она всегда жила в народном сознании, в народном творчестве. Да в каждом из нас подспудно живёт и поныне!

Но тут, в этом «поддоне», если быть до конца честным перед собою, перед своим внутренним, хтоническим Я, исчезает само понятие «совесть», исчезает порою и более древнее, более глубинное, «языческое» понятие – стыд. Остаются натяжения СИЛ – физики, красоты, ужаса, радости. Потому и кажется порою, что языческие, древние тексты – бесстыжи. Но если присмотреться получше, они не столько бесстыжи в современном понимании, сколько – непосредственны. Это мир в своей «варварской» целости, не прошедший шлифовки позднейшими «моральными ценностями»

Что значат хотя бы те же детские игры, считалки? Воспоминания о страхах и радостях детской души. Всмотрись в себя, – они же и доныне протянуты тоненькой ниточкой через всю жизнь! А игры словом и действием – это же ни что иное, как архетипы нашего поведения во всей последующей жизни, разворачивающей в объёмные полотна маленькие детские наброски.

Попытка через первообразы мира проследить историю взросления человеческой души, музыкально навсегда остающейся в детстве, мне представлялись и представляются одной из позтических задач в сегодняшнем продолжении древней традиции.


Кто-то из критиков задал Николаю Заболоцкому (позднему, «класическому» Заболоцкому, уже в 50-х годах, после ссылки) простой и странный вопрос: а почему в 19 веке всё было ясно – кто есть кто из поэтов, кто великий, а кто не очень, словно по полочкам они были разложены уже при жизни? А вот в 20 веке сплошная путаница и «смена вех», почему?

Заболоцкий ответил просто и ясно: ну как, мол, этого не понимать? В 19 веке был Канон. А в 20 веке каждый выбирает и меряет по себе… – свобода!

Да, свобода не терпит Авторитета. Да и где его взять? Уголовных авторитетов – хоть отбавляй, духовных – днём с огнём поискать.


И вот, помню, именно в отсутствии «авторитета», я по молодости решил сам для себя создать… ну если не Канон, то некую внутреннюю мерку, с помощью которой можно определять силу и значимость современных поэтов. (С классикой более-менее ясно). То есть попытаться хотя бы для себя самого выстроить иерархичекий ряд.

А стихи тогда издавались пышно, книжки были более чем доступны – по 5, по 10, по 15 копеек, тиражи – в сотни тысяч экземпляров. Прилавки были буквально завалены стихотворной продукцией, и любому было понятно – далеко не всё из предлагаемого можно отнести к поэтическому творчеству. Но как выбрать, как отличить настоящее от рифмованной подделки?

И вот мне, провинциальному юнцу, в отсутствии наставника и советчика, предстояла работа нешуточная: окунуться с головой в стихотворный океан, «прокачать» сквозь себя горько-солёную смесь, и при этом не отравиться. Тут нужен был метод быстрочтения стихов. Звучит диковато, но мне и вправду удалось его отыскать, – в себе самом – и теперь уже воспринимать стихи не столько разумом, сколько «позвоночником», спинным мозгом. Рюкзаками носил домой молодогвардейские сборнички, брал за 5 копеек, а сдавал обратно за 3 копейки – в букинистический. И снова набирал. Отсеивал большинство, но кое-что оставалось в «лотке». Золотые крупицы. (Горжусь и поныне тем, что абсолютно сам, без подсказки педагогов и критиков оценил ещё в 60-х годах Рубцова, Чухонцева, Соколова, Ахмадуллину, Передреева… и не только их. «Позвоночник» здесь не подводил, в отличие от…


Со временем я, даже ещё до внимательного прочтения, более по внешнему виду, по расположению строк и букв, стал воспринимать стихи в целости, «с листа», и еще до осознания их определять – здесь стоит углубляться, а здесь нет, – пустота.

Это здорово помогало и потом, в издательской работе, где перелопачивать приходилось пуды рукописей, где можно было сойти с ума при кропотливом предварительном изучении каждой пухлой папки.

Я позже не раз слышал подобные откровения от поэтов, работавших в отделах поэзии, – без такого навыка невозможно сидеть «на потоке». А весь-то навык состоял лишь в том, чтобы слушать себя – вспыхнуло, дрогнуло что-то там, в спинном столбе – заостряй немедленно внимание, здесь может залегать «жила». И, как правило, этот первичный «сигнал» не подводил. Сотни раз перепроверял себя, – где ничто не дрогнуло, там и не оказывалось ничего стоящего (речь не о профессиональном уровне написанного, разумеется). Где дрогнуло – могла состояться интересная книга. Или подборка.


Но в чём заключался собственно «мой метод» определения значимости того или иного поэта? Не только непосредственный, первичный, а поздний, на уровне осознания?

У каждого он, наверняка, свой. Мои методы корректировались не раз, обо всех нет смысла говорить, но вот два из них сослужили (и посейчас порою, но – попеременно – прибегаю к ним) добрую службу. А может, и кому-то ещё пригодятся. Тогда, значит, не зря о них рассказываю.

Поразил меня в одной научно-популярной книге рассказ о магнитных залежах. Оказывается, мощь и величина магнитной залежи определяется с поверхности земли приборами по принципу расположения, формы, «рисунка» этой залежи. Если только спонтанные, разрозненные колебания улавливает прибор, то залежь, даже очень протяжённая, скорее всего невелика. Подлинно мощная залежь действует на приборы ровным и постоянным импульсом, а главное, она всегда выстраивается в форме – подковы!

Вот что поразило меня.

Сразу вспомнился школьный – сине-красный – магнит в форме изящной подковки из физиокабинета, представились растяжения на «плюс-минус» магнитных силовых полей, и всё это странным образом спроецировалось на поэзию, на её силовые линии и поля. Вот чего мне не хватало!


Я стал мысленно «взвешивать», «прощупывать» того или иного, уже «освоенного» мною, поэта по принципу магнитной залежи. И многое (для себя, во всяком случае), прояснил. Вот почему у этого поэта (имярека) даже отличные стихи не складываются в Событие – да там для стяжания «подковы» внутренних, подземных, таинственных сил не хватило. А вот у этого – всё складывается. Один увенчан и многажды издан, и всё равно «не дотягивает» по большому счёту, а у другого – одна книжечка, но получается так, что она «томов премногих тяжелей».

Я был рад – «метод» найден, он практически безошибочен, и он уже проверен, он «работает», хотя бы для меня лично!..

Но со временем и в нём стали замечаться не то чтобы «недоработки», но… не всё им объяснялось. Очень многое объяснялось, и сейчас объясняется. Но вот как быть с некоторыми простенькими «мелочами», такими, как…


Ну вот, например, – великолепный, мощный поэт Ярослав Смеляков. Это уже без дураков, поэт. Но почему всю жизнь его снедала… если не зависть, то ревность к Александру Твардовскому? Почему сильному, с эпическим размахом поэту Илье Сельвинскому не давала покоя власть над читателями Бориса Пастернака?

(Хорошо знавший обоих современников старый поэт рассказал мне с горестным недоумением случай. Они шли с Сельвинским по улице, когда радиотарелка на столбе кратко объявила в конце новостей, что умер известный поэт Пастернак. – «Я взглянул на Сельвинского, и что бы, Вы думали, увидел на его лице? – с непреходящим недоумением вопросил меня старый поэт – Торжество!.. Да-да, он был по-настоящему, торжественно взволнован, и произнёс страшное: «Ну всё, теперь Я – первый поэт России!..».

Для Сельвинского Пастернак, видимо, заслонил в давно съедавшей его ревности всю современную поэзию. Ни Ахматовой, ни Твардовского, бывших тогда в настоящей поэтической силе, для него не существовало… никого не существовало. Пастернак стал для него бедствием жизни. А ведь Сельвинский не был обделён талантом, его эпос ещё предстоит «вспомнить» по-настоящему).


Да, не всё можно объяснить «магнитной подковой». Самая большая загадка здесь поджидала меня в сопоставлении дара Сергея Есенина и Павла Васильева. Дара такой мощи, как у Павла Васильева, не было в 20 веке, наверное, ни у кого. Это признавали крупнейшие поэты, писатели века – и тот же Пастернак, и Максим Горький, опасно «журивший» при всём том поэта в года нешутейные – за ухарство в быту. Но самому Васильеву не давала покоя слава Есенина!..

При всём своём невероятном даре он чувствовал – его, младогения, хотя и чрезвычайно высоко ценят, но всё же более «восхищаются», «восторгаются» им, а вот Есенина – любят. И будут любить всегда и все – от мала до велика, от работяги до академика. И тут уже ничего не поделаешь. Это свойство дара, онтологическое свойство. Пусть у Есенина не такой впечатляющий и очевидный размах, как у Васильева, но у него есть то, чего не превозмочь никакой силой – Простодушие. Глубина Памяти.


Тут надо объясниться подробнее. Поэтическая память сродни реликтовому излучению. Она незрима, но всегда ощущаема в Слове. Реликтовое излучение возникло при создании нашей вселенной, в момент так называемого Большого Взрыва, и по нему, незримому въяве, определяют возраст вселенной. Это излучение – поэтическая память мира, она незрима, её не пощупаешь, но она всегда ощутима в поэзии.

Ну не силой же берёт Есенин! Берёт, что называется, за душу, за самое что ни на есть живое, глубинно живущее в каждом человеке. В русском – особенно. И русскому поэту Есенину дано было это выразить в стихах. Словно тьмы молчаливых предков нашли, наконец, возможность выговориться через поэта. Их мало таких, всенародно, – сразу, изначально и до конца любимых поэтов.

Есенин из этой породы.


Он (может быть, даже помимо воли) несёт в себе генетическую, реликтовую память не только о всех предках, знаемых и незнаемых, но «луч» тот уходит сквозь тьму протопластов, сквозь Юру, Кембрий, Архей – к пламени или плазме Большого Взрыва. А скорее всего, тот луч вообще безначален и безвременен. И струился он, неся в себе память протовремен и протосуществ (родственных ведь нам, как и – всему живому), струился и струится… – откуда? Бог весть. Но, похоже, ещё до того, обозначаемого учёными, Большого Взрыва, то есть – До Всего.

Не нам судить о том. Нам можно только чувствовать, догадываться. Ибо «Тайна сия велика есть…»

Но вот чувствуется сразу, непосредственно – Есенин это Любовь, Боль, Память всех. У кого-то из поэтов память обрывается на третьем поколении, у кого-то на девятом, у кого-то она дотягивается подспудно до эпох архаических, образно говоря, до чешуекрылых и усоногих… а там – непонятно по каким причинам – обрывается.

Вот, например, Маяковский. Гениально одарённый поэт, безусловно. Гигант. Но что-то с долготою памяти у него случилось, где-то там, в неведомых глубинах она «не срослась». Это недоказуемо, разумеется. Это просто чувствуется.

И вовсе не вина того же Павла Васильева, что им восхищались и будут восхищаться, а вот с любовью… тут посложнее. Тут рок, а не вина.

И вот что ещё я стал замечать – каждый, воистину великий поэт обладает одним неизменным качеством. Он – Простодушен в основе своей. Это не значит, что каждый простодушный – гениален, нет. Но каждый гениальный – Простодушен.

Да, сила «магнитной залежи» здесь не срабатывает.

Здесь иной духовный уровень. Сила «подковы» более применительна к понятию таланта. Природа же гениальности, по-видимому, скрыта в совершенно иных – принципиально иных! – глубинах и высях. Самое точное слово здесь – Дар.

Дар со-чувствия, который даётся, по слову Тютчева, как Благодать.


Много было поэтических обольщений в 20 веке. И хотя не все «хрестоматийные корифеи» выдержали проверку временем, я хочу быть правильно понятым в моём отношении к русской поэзии 20 века. С постаментов сбрасывали многих кумиров. Пытались даже Маяковского скинуть – не вышло. Зубы обломали о советского «зубра».

Сейчас модно сбрасывать «шестидесятников». И поделом, вроде бы, – слишком много «революционной», слишком ликующей пены там было. Но зачем с пеной выплескивать добрый напиток? Многое потускнело, отпало само собой, и не стоит разговора. Но когда такие яркие (спорные – казалось в 50-60-х) имена, как Вознесенский, или Сулейменов пытаются «сдать в архив», поневоле растёт внутренний протест.

Да, и «Лонжюмо», и «Земля, поклонись человеку» были в полном смысле слова социальным заказом. Но они не были коньюнктурными сочинениями! Это принципиально разные вещи, тут нельзя путать. Эти поэмы и сейчас, если непредвзято их перечитать, несут в себе такой эмоциональный заряд, которому, уверен, пусть втайне, но завидуют многие нынешние, «продвинутые» ниспровергатели той, «простоватой» эпохи.

Главное, поэмы те – искренни. Во всяком случае, порыв изначальный был искренен, – уж тут не проведёшь. Искренность порыва счастливо совпала там

с социальным заказом времени. Если же кто-то из «романтиков» 60-х (мне это неизвестно) под напором «новых понятий» сейчас отрекается от той «одиозной» тематики, это уже факт личной биографии, но не поэзии. Лучшее, непосредственно воспринятое временем, остаётся надолго. Тем более, когда «клеммы» зачищены хорошо. А они у лучших поэтов той, «романтической» эпохи были зачищены неплохо. Они были чуткими. К токам времени – особенно. С вопросами «вечными» дело обстояло посложнее, но уж таково было время – «сразу и сейчас».

Назад Дальше