Шкафа, в котором висела моя одежда, нет. Как нет в нем и моей одежды. И зачем шкаф, если в нем нет одежды…
Венские стулья (шесть штук) вынесли. Вместе с раздвижным столом. Если придут гости…
Пишмашинка «Corona» исчезла, потому что моя жена Фира, секретарь помощника присяжного поверенного Соломона Григорьевича Липкина, исчезла на час раньше. Я долго слышал ее крики со двора, а потом крики исчезли, а значит, исчезла и моя жена. И пишмашинка «Corona» отправилась на поиски другой секретарши…
Интересно, найдут ли другую мать двое моих детей, Сонечка и Шмулик, исчезнувших вместе с плачем. Но их плач я почему-то слышу до сих пор…
И еще я слышу песенку одесского куплетиста Лейбы Марковича Зингерталя, которая истекала из граммофона фирмы «Граммофон». Пластинку заело на словах «Что сказать насчет спир…». Я никогда не узнаю, чем она закончится. Потому что на этих словах завод граммофона кончился. Как и граммофон. А завести его некому. Потому что и меня в комнате нет. Или есть?.. Я не знаю, где я точно есть. Как не знаю, где меня точно нет. Как не знаю, где моя жена Фира, двое моих детей…
Да, я забыл вам сказать, что я не знаю, и где мои папа с мамой Мария Яковлевна и Яков Ароныч. Я даже не помню, они сами ушли до того или и их… Не помню. Не знаю. Не хочу знать. Ничего не хочу знать. Ничего.
Извините.
«Будет ласковый дождь».
Над вымыслом слезами обольюсь
Ты хорошо слышишь?
– Ты хорошо слышишь? – спросил он меня.
– Хорошо, – ответил я, – а почему ты спрашиваешь?
– Да просто так, – сказал он и ушел.
«Странно, – подумал я, – с чего бы ему спрашивать, хорошо ли я слышу…»
Правда, он сказал, что просто так…
Но разве просто так что-нибудь бывает…
Наверное, он что-то заметил…
А что он мог заметить?..
Ведь я же всегда прекрасно слышал…
Даже лучше, чем прекрасно…
Я слышал малейшее дуновение ветра…
Я слышал, как в километре от меня пролетает муха…
Я слышал, как растет трава…
Я слышал, как смеются рыбы…
Я слышал чужие мысли…
– Мне не совсем понятна ваша мысль… Не пойму, что вы от меня хотите… Подойдите лучше в другой раз… Другого раза не будет?.. Извините, ничего не могу поделать…
Все-таки почему он спросил? Мы с ним проговорили целый час, и я не пропустил ни одного слова.
– Извините, пожалуйста, я задумался и не слышал… Да, собственно говоря, мне и некогда…
И глаза у него были какие-то странные…
Как будто он что-то знает и не хочет говорить…
А что он может знать?..
Все-таки он что-то знает…
Иначе в его глазах не было бы…
Может быть, он вспомнил тот случай…
Но ведь я же просто сделал вид, что не слышу…
На самом деле я все великолепно слышал…
Просто мне не хотелось…
Я же не враг себе…
– Что, что я обещал?.. У вас такая дикция, что я не понимаю, что я обещал… Хорошая дикция?.. Тогда голос глуховат… Некоторые слова выпадают… Ничего, не волнуйтесь, это бывает…
А с чего ему волноваться?..
Подумаешь, голос глуховат…
Его же никто не спрашивал, хорошо ли он слышит…
Тут, действительно, задумаешься…
Что я так нервничаю…
Ну и что, что спросил, хорошо ли я слышу…
Сердце покалывает…
В ушах звенит..
Ах, это трамвай звонит…
И водитель что-то кричит…
Тихо так кричит…
Так тихо, что я почти ничего не слышу…
И вообще в мире стало как-то невообразимо тихо… Безмолвно, как в сне без сновидений… Как в космосе…
Конечно, он был прав, усомнившись в моем хорошем слухе…
Так что я просто не слышал, что я обещал.
Как я могу слышать, если я не то что недостаточно хорошо слышу, я просто ничего не слышу…
Я не слышу, как взлетают самолеты…
Я не слышу, как гудят поезда…
Я не слышу, как кричат птицы…
Я не слышу, как плачут дети…
Я не слышу…
Я не слышу…
Я не слышу…
Я не слышу НИЧЕГО.
…Вчера он снова подошел ко мне. Его губы шевелились в немом для меня вопросе. Я сказал ему, что ничего не слышу. Он взял лист бумаги, написал на нем несколько слов и передал листок мне. Я развернул его и прочел:
ТЫ ХОРОШО ВИДИШЬ?
Я люблю смотреть на часы
Я люблю смотреть на часы. Секундная стрелка меня не интересует, чересчур быстро она крутится. Минутная значительно интереснее. Ее ход как бы и не заметен, но все-таки ощущается. Я начинаю за ней наблюдать в 8 утра за утренним кофе. Я пью кофе лежа на диване. У меня хороший двуспальный диван. Некоторые за утренним кофе читают газеты, а я смотрю на часы. Я не тороплюсь, я кончаю пить кофе, когда минутная стрелка пересекает цифру 6. В кружке у меня помещается 400 граммов кофе, так что в 1 минуту я выпиваю 13,3 (3) грамма. Возможно, это и медленно, но ведь и минутная стрелка тоже движется достаточно медленно.
Потом я иду на кухню, мою кружку, кофейник и убираю хлеб. Хлеб я держу в кастрюле. Так он дольше не сохнет. В это время я смотрю на настенные часы, которые висят у меня над раковиной. Так как они больше моего комнатного будильника, минутная стрелка на них движется быстрее, и поэтому на мытье кружки и кофейника у меня уходит всего 6 минут. Когда минутная стрелка отсчитает еще 24 деления, а часовая – число 9, я приступаю к работе.
Я работаю дома, я клею конверты. В минуту я клею 3 конверта. Меня эта работа устраивает. Руки движутся автоматически, и мне не надо смотреть на конверты. Я смотрю на часы.
Когда часовая стрелка сдвинется на 1 большое деление, а минутная сделает один круг, у меня готово 180 конвертов.
Через 4 часа, или 240 минут, или 720 конвертов, я обедаю.
Еще через 720 конвертов, или 240 минут, или 4 часа, я кончаю работать.
После этого я лежу на диване. У меня хороший двуспальный диван. И смотрю на часы до тех пор, пока часовая стрелка вплотную не приблизится к числу 11. В это время я завожу часы и ложусь спать.
Главное, никогда не забывать заводить часы.
Когда я просыпаюсь, на часах стоит уже другое число. Я снова начинаю клеить конверты и смотреть на часы.
Раз в 3 дня, или 72 часа, или 4320 минут, я должен отнести готовые 12 960 конвертов. Это время я не люблю. Часы на улицах не всегда точны, это меня сбивает. И я начинаю нервничать.
Раз в 7 суток, или в 168 часов, или в 10 080 минут, ко мне приходит Женщина. Она старше меня и некрасива, но это неважно. Она приносит с собой бутылку портвейна и пачку лимонных вафель. Она выпивает портвейн, я съедаю лимонные вафли. Я люблю лимонные вафли. Через 2 часа, или 120 минут, она уходит. Иногда мы с ней разговариваем.
Я никогда не пропускаю момент, когда на часах меняется месяц. В этот день я ложусь на 1 час, или 60 минут, позже. Это большое удовольствие смотреть на часы на 1 час, или 60 минут, дольше.
В день смены года я выпиваю бутылку пива. Эту традицию я завел в 32 года. Когда… Впрочем, это не важно. И с тех пор выпил 34 бутылки пива.
Я думаю, у меня впереди еще достаточно лет, часов, минут, чтобы клеить конверты и смотреть на часы.
Главное, не забывать вовремя заводить часы…
Господи, а когда я заво…
Кепка набок и зуб золотой
«Газон» выехал из ворот Гастронома на углу Петровского и Трубы и двинул по правой стороне Неглинного бульвара в сторону Госбанка. Из двора Булочной, что на углу Неглинки и Рахмановского, внезапно (как же!) выскочила телега с мертво пьяным (как же!) Одноглазым. «Газон» врезался в телегу прямо напротив арки двора, соединяющего Неглинку, Петровку, Крапивенский переулок и Петровский бульвар. Шофер «Газона» был убит первой же пулей «протрезвевшего» Одноглазого. Его напарник был прошит очередью из ППШ Кривым.
Инкассатор в кузове поднял руки, но это ему мало помогло. Я выступил из арки, сдвинул кепку набок, улыбнулся золотым зубом, одним махом перемахнул через борт, чиркнул пиской по его яремной жиле и исчез в темноте двора. Через 5 минут я вышел из арки двадцать шестого дома на Петровку с двумя мешками «капусты» и передал их Косому. Вечером в Сокольниках мы встретимся с Одноглазым, Кривым и Косым, чтобы поделить лавондос. И никто из нас не видел, как в телефоне-автомате около Оптики девица с беломориной в зубах сняла трубку.
Вечером в Сокольниках в «Ландыше», в комнатке за кухней, мы разделили все по-честному. Косой было попытался возбухнуть против Одноглазового, но я сдвинул кепку набок, улыбнулся золотым зубом и чиркнул пиской по яремной жиле…
А когда Одноглазый поднял из-за Зинки хипиш на Кривого, я во второй раз улыбнулся золотым зубом, а если считать инкассатора, то – в третий, и чиркнул пиской по яремной жиле… Негоже тянуть на кореша из-за биксы, которая жила со всей Ордынкой.
Я всегда сдвигаю кепку набок и улыбаюсь золотым зубом, прежде чем чиркнуть пиской по яремной жиле. Все деловые знают этот мой рабочий почерк.
Поэтому когда я в четвертый раз сдвинул кепку набок и улыбнулся золотым зубом, то Кривой без понуждения подставил яремную жилу.
Заведущий «Ландышем» Валико за две косых спустил жмуров в подвал, а я перешел в общий зал. Народа было немного. Два фраера за столиком в углу терли за что-то свое, да какая-то симпатишная за столиком в центре зала смолила беломорину.
– Лелька…
– Мишка…
Ночь прошла так спокойно и тихо… Недалеко от «Ландыша», под березой, под шепот листьев да отдаленные гудки тачек на Стромынке… А когда у «Красного богатыря» прозвенел первый трамвай, Лелька ушла домой.
А через минуту меня повязали мусора. Сам Кондратьев, начальник Угро, брал… В Сокольниках, недалеко от «Ландыша», под березой… Отгулял мальчишечка… Сто восьмая… Двести девятая… Для тех, кто сечет…
Лелька зашла ко мне в семнадцатую камеру и потянула из кобуры наган…
Я сдвинул кепку набок и улыбнулся ей золотым зубом.
Все деловые знают…
В городском саду
Много лет тому назад я играл в шахматы с одним человеком. Это было в Прибалтике, во дворе гостиницы «Майори». Мимо нас прошла махонькая девочка с мамой. Человек посмотрел на нее и сказал: «Вот тут твое будущее». Я засмеялся: «Матвей Исаакович, мама для меня – слишком стара, а девочка – слишком юна». Человек посмотрел им вслед. Твое будущее родится из этой девочки. Его будут звать Катей. Фамилия Матвея Исааковича была Блантер. Партию я проиграл. А вот Катю…
В том саду, где мы с Вами встретились (между Парнавас, Ата и Я. Асара), ветки деревьев, посеченные осколками снарядов, не успели зарасти свежей корой… На дорожках валялись стаканчики из-под фруктового мороженого, окурки «Севера» и одинокой упавшей звездой поблескивал осколок бутылки. Вот-вот на танцплощадке заиграет оркестр инвалидов, и через секунду Ваши маленькие груди со сладким ужасом прижмутся к моей груди…
И вот в городском саду играет духовой оркестр.
– Как тебя зовут, девочка?
– Катя…
Ваши пальцы пахнут… Я даже не могу сказать чем… И запах сосновой смолы, и моря, о котором я Вам уже говорил, и запах парного молока, который почти неуловимо, но явственно отличает девушку от женщины. Эта дрожащая грань, которую так страшно и так не терпится перешагнуть. Мне даже не хочется целовать эти пальцы… Мне плакать хочется…
И вот в городском саду играет духовой оркестр.
– Как тебя зовут, девочка?
– Катя…
Где-то там, в узких улочках Риги, мы идем с Вами…
В наших лирических отношениях…
Грозящих неконтролируемой ядерной реакцией…
Когда ядерный чемоданчик еще не открыт…
А нейтроны уже набрали скорость…
И вот-вот…
Хотя как это…
Когда Вы – там…
А я…
Где я…
Чуть-чуть поуспокоиться…
Это я – о себе.
И вот, в городском саду играет духовой оркестр…
– Как тебя зовут, девочка?
– Катя…
Вот тут мне легко дышится. Не знаю почему. «Ерш» из морского воздуха и уже остывших дюн загоняет хрип обратно в прорванные временем легкие. (Тянет на неплохой литературный штамп.) Сколько мне лет? Не помню. На тыльной стороне слегка вибрирующих рук – пигментные пятна. Значит, много. На мне желтый пиджак букле, узкие голубые брюки, туфли баттен-даун, красная рубашка со снап-тапчиком и галстук, горящий даже в ночи. Молодой? Но в карманах нет ни пачки сигарет, ни спичек. Вспоминаю, что уже много лет не курю. Значит, старый. Тогда почему к моему плечу прижалась девочка в блузке с оборками и юбке колоколом. Почему и куда мы идем сквозь дюны? Кто – она, что – она?
Мне нельзя, нельзя, нельзя так волноваться.
И вот, в городском саду играет духовой оркестр…
– Как тебя зовут, девочка?
– Катя…
Я лежу в операционной. Там чисто и слегка прохладно. Я помню эту операционную. Не первый раз. Милая девочка вводит в маленькую артерию около запястья иглу. Я уже знаю, что ее зовут Катей…
Или мне так кажется.
Или – хочется?..
Много-много лет тому назад Матвей Исаакович Блантер был прав…
И вот в городском саду играет духовой оркестр.
«Расцветали яблони и груши, поплыли…»
Давным-давно
Давным-давно, когда нас с Вами, моя удушающая любовь, не было, я был взводным в первом эскадроне, а Вы, моя немыслимая нежность, – милосердной сестричкой во втором. И за всю долгую войну, да и потом, мое великое счастье, так ни разу не встретились, не познакомились, не узнали друг друга. А как узнать, если нас еще не было…
В одну реку
«Нельзя дважды войти в одну реку». Как сказал один древний Гераклит. Не знаю. Сколько раз я ни входил в Москва-реку, и каждый раз это была все та же Москва-река. Сама невинность – в истоке и пользованная-перепользованная у впадения в Оку. Меня даже три раза бросали в нее с ресторана-поплавок около «Ударника», и все равно я выныривал все в той же родной московской речной глади. Весь в объедках шашлыков по-карски, лобио и соусе сациви, но в Москве-реке. А не в Куре какой-нибудь, судя по меню воды. Но – Москва-река¸ пацаны, она – Москва-река и есть. И, может быть, с другими реками все обстоит совсем по-другому.
И один упертый охламон с Петровского бульвара по местному имени Билл Голубые Яйца, тайна которого (имени) покрыта мраком, потому что ни в ближней родне и ни в дальней, о которой ничего не было известно, не было ни одного индивида с яйцами такой расцветки, однажды решил, что Москва-река – это нерепрезентативно. Москва – это еще, блядь, не вся Россия, и, возможно, в другие реки дважды войти невозможно. Потому как Гераклит.
С этой целью Билл Голубые Яйца поступил на геофак Института цветных металлов и золота, чтобы за государственный счет подтвердить Закон природы о невозможности вхождении дважды в одну и ту же реку вне пределов Москвы. Во всей России.
И по окончании института был отправлен на пару лет в город Саратов, где тут же вошел в Волгу, вышел и снова вошел. И у него это получилось! Билл Голубые Яйца был потрясен. Потом он решил, что ошибся в подсчетах и вошел в Волгу не дважды, а одиножды. И вошел снова. И у него опять получилось! Мир для Билла Голубые Яйца рухнул. В тоске он закурил, а окурок вдавил в пляж. И ему, наверное, местные экологи закатали в лоб. Пошерстили по карманам, нашли паспорт с московской пропиской и повторно закатали в лоб. Со словами: «Все москвичи засрали!» А после третьего закатывания на Билла Голубые Яйца снизошло озарение. Москва-река – приток Оки, которая, в свою очередь, приток Волги. И принесла в Волгу московское извращение Закона природы о невхождении!
Так что, пацаны, Билл Голубые Яйца перераспределился за Урал, в поселок Кия, что на берегу реки Кия, притоке Енисея. На которую уж точно тлетворное влияние Москвы-реки никак не распространяется. И по прибытии в поселок Кия он отправился на берег речки Кии, вошел в нее, вышел… Ну, вы сами знаете… И он решил повеситься. А потом у него это решение каким-то образом опроверглось, и он по-простому, по-русски напился на берегу речки Кии. И на него вторично снизошло озарение. Россия! Понятие метафизическое, мистическое, со своим особым путем! И у рек путь – тоже особый! И в русские реки запросто можно войти два раза! И в России, пацаны, законы природы, нихуя не работают! Так что, свободное многоразовое шастание туда-сюда в одну и ту же реку в России в других странах, скорее всего, даже и не канает.
Короче говоря, с Рейном он опять фраернулся. После двенадцатой бутылки «Хайнекена» в прирейнском пивняке он научился понимать немецкий язык и на свое печалование местному бюргеру о двойном вхождении в Рейн услышал: «Чо делать, старичок. Рука Москвы, доннер, бля, веттер».