Большая литература - Михаил Липскеров 5 стр.


Через три месяца Билл Голубые Яйца из хилой лодчонки вылез на берег Тиатумоку, верхнего притока реки Амазонки.

Невдалеке стояли местные люди, никогда не видевшие белого человека. Они посмотрели, как белый человек вошел в реку, вышел из нее, а потом снова вошел…

И Билл Голубые Яйца понял, что жизнь для него кончена. Раз на всей огромной Земле перестал действовать Закон природы о двойном невхождении в одну и ту же реку, то скоро перестанут действовать и другие. И Земле придет конец.

Билл Голубые Яйца пал у ног вождя племени, прошептав:

– В одну реку нельзя войти дважды…

Вождь (находящийся на дауншифтинге бывший филолог Серега Змей, Приплывший С Востока) спросил:

– Кто сказал?

– Гераклит.

– Так это он сказал, когда Земля была плоская. Давай выпьем.

И они выпили. И заглянули за край плоской Земли.

И один из слонов, на которых стояла Земля, сказал им:

– Здрасьте.

На углу Каланчевки и Орликова

Как-то под утро мы вышли из «Эрмитажа». Что на углу Трубной и Петровского бульвара. Раскланялись с князем Ухтомским и его прелестницей Надин и сели на лихача, дабы я смог проводить Вас. И в целости и сохранности сдать Вашему папеньке Ардальону Игнатьевичу на Воздвиженку. Я знал, что он будет гневаться на нас за позднее возвращение, и надеялся смягчить его гнев сообщением о нашей скорой помолвке. Я дышал запахом Ваших волос, ощущал покорность чуть влажной Вашей руки в моей… Мимо нас медленно проехали дроги, с запряженной парой гнедых. Что-то в них было смутно знакомое. А!.. Только что услышанный в «Эрмитаже» трогательный романс на стихи г-на Беранже… Кольнуло в сердце…

…В пору моей гимназической юности, когда я роскошно цвел огненными прыщами-хотенчиками, батюшка мой Филипп Тимофеевич отвели меня в заведение мадам Мармеладовой на углу Каланчевки и Орликова, дабы я мог приобщиться к тайнам интимной жизни, чтобы восстановить былую гладкость щек и лба. А также приобрести некие житейские навыки, которые в будущей взрослой жизни избавят меня от конфуза. Ведь рано или поздно мужчины вступают в брак и к этому моменту своей жизни должны, помимо гимназического, а лучше – университетского, знания, доставить радость юной супруге своей знаниями другого рода…

Ее звали Жаклин (Фросей). Она недавно была в профессии, но уже в совершенстве владела всем Женским. Сейчас, будучи в возрасте, я уже понимаю, что оно было заложено в ней из самого начала ея бытия, это была ее сущность, ее единственное достояние и ее не надо было ничему учить. Она была рождена учительницей. Для таких недорослей, как я.

Много раз я приходил к ней. И каждый раз она встречала меня дрожаще-покорной и отдавалась, как в первый раз в жизни. Так что я чувствовал себя учителем. Сначала дрожа НЕПРИТВОРНЫМ страхом юной девы, а в конце была уже взрослой женщиной, вкусившей все прелести единения двух тел, а иногда и душ…

Я был влюблен в нее и пару раз даже помышлял о женитьбе на ней, чтобы извлечь ее из этого гнезда порока (а кто из нас не мечтал в юности об сем, что так блистательно описал г-н Куприн) и жить где-нибудь в деревне и растить детей. И жить, жить, жить…

Но батюшка мой Филипп Тимофеевич понятливо посмеялся, так что желание жениться на Жаклин (Фросе) невидимым дымком ушло из моей головы, и мы с ней просто мило проводили время.

Прошли годы… Я закончил гимназию, университет, поступил в службу по Департаменту… впрочем, не важно, и забыл о Жаклин (Фросе)

И вот эти дроги… Запряженные парой гнедых… Я остановил кучера. Нет, господа, это была не она. Не моя Жаклин (Фрося). Это был скончавшийся в белой горячке мещанин по сапожной части Фроим Грач…

На лихаче я доставил Вас к папеньке Вашему Ардальону Игнатьевичу на Воздвиженку. С тем чтобы встретиться уже на помолвке.

…Жаклин (Фрося) сильно сдала, но меня узнала…

Сначала она дрожала НЕПРИТВОРНЫМ страхом юной девы, а в конце была уже взрослой женщиной, вкусившей все прелести единения двух тел, а иногда и душ…

Какие все-таки мужчины – козлы!

Я искал вас…

Из ночи в ночь Я выхожу на улицы моего Города. Колесницы, кареты, авто везут меня по ресторациям, кабаре, портовым кабакам.

Где-то приветливо машут рукой, где-то подносят бокал «Клико», где-то призывно обнажается бедро, а где-то и 12-дюймовый клинок. Но наглеца быстро успокаивают, и вскорости его тело принимает река, а затем и море, чтобы наглец навсегда растворился в его водах.

Я всюду искал Вас.

Я искал Вас в заведении постаревшего Одиссея в Итаке. И не нашел.

Я искал Вас в аветинских лупанариях Рима. И не нашел.

Я искал Вас в портовых тавернах Марселя. И не нашел.

Я искал Вас в творчески-похотливой «Ротонде» ночного Парижа. И не нашел.

Я искал Вас в потных трактирах Охотного Ряда старушки Москвы. И не нашел.

Я искал Вас в хард-боповых клубах Нью-Йорка. И не нашел.

Я искал Вас в каждом притоне, каждого Города этого Мира. И не нашел.

Я буду искать вечно.

Кому-то ж надо…

Я – Талисман, Хранитель, Оберег моего Города. Как бы Он ни назывался.

Город, как бы Он ни назывался, знает, что пока Я брожу по Его притонам, все будет неизменно.

Потому что пока в этом Мире Мужчина ищет свою Женщину, все будет.

Притоны, Город, Мир…

Бессонница

Когда дни становятся длиннее, а жизнь – короче, бессонница поднимает меня с постели и гонит на полумертвую улицу. Рассвет еще размышляет, начинаться или нет, Солнце морщится от собственных лучей, одинокий дворник не местной национальности сметает в кучу два неопознанных окурка…

Я бреду по промзоне своей неродной Черкизовщины, где первая часть слова «промзона» отдает архаикой, а вторая не имеет ничего общего с общерусским значением этого слова. Справа – линия Окружной железной дороги, по которой ползет тепловоз неопознанного назначения. Он гудит. Я на всякий случай гужу в ответ.

Тепловоз останавливается. Из окна высовывается беспричинно улыбчивое лицо Машиниста.

– Сколько время, мужик? – интересуется он.

– А кто его знает, – доброжелательно отвечаю я.

– А-а, – прикидывает он в уме, – я думал – больше. А магазин, когда открывается?

– В восемь.

– А-а, – прикидывает он в уме, – я думал – раньше.

– А чего тебе – магазин с утра пораньше? – спрашиваю для поддержания разговора.

– А сам-то, что, не знаешь? – как-то обиженно спрашивает Машинист.

– Сам-то, что, знаю, – ничуть не обидевшись в ответ, отвечаю я, – только вот впервые вижу, чтобы за сам-то знаешь что – на тепловозе.

– А кроме него, никакого транспорта не было. Был один КамАЗ, но у меня шоферских прав нету.

Я понимающе кивнул головой.

Я поднялся по откосу к путям и вскочил на подножку тепловоза.

– Сворачивай налево, – сказал я Машинисту, – сейчас все сообразим.

– Понял, – кивнул он, – победно гуднул гудком и съехал с откоса…

– Сейчас куда?

– Дуй прямиком, – показал я на прямиком.

– Понял, – кивнул он, пересек Окружной проезд и уткнулся в бетонный забор вокруг чего-то сносимого.

– А щас куда? – взглядом спросил он.

Взглядом я ему и ответил.

– Понял, – кивнул он.

Мы напрямик миновали бетонный забор, снесли чего-то сносимое, пересекли Лечебную через 9-й корпус 36-й больницы, им все равно скоро утреннюю температуру мерять, и выехали на Мироновскую. Там в «охранницкой» ресторанчика «Восточный дворик» отоварились по стакану паленой чачи и захорошели.

– А теперь, мужик, – сказал захорошевший Машинист, – мне бы цветов прикупить. Тут у вас есть, где сейчас цветов прикупить?..

Я посмотрел на него…

– Понял, – и, повинуясь указаниям моей руки, чесанул через нулевой цикл 5-го корпуса дома 14 по Борисовской, вывернулся к Ткацкой и проломил дверь новенького цветочного ларька…

– Она розы не любит, – сказал Машинист.

– Понял, – ответил я и вытащил из развалин цветочного ларька оставшуюся в живых хризантему.

– Ну, что, – спросил я, – теперь на 5-ю Соколиной Горки к роддому?

– А ты как догадался? – удивился Машинист.

Я посмотрел на него долгим взглядом сильно пожившего человека.

– Понял, – извинительно пробормотал Машинист. Но по его счастливым глазам было видно, что он ничего не понял. Но это ему было абсолютно все равно.

Откуда ему было знать, что позавчерашним предрассветным часом, гонимый бессонницей, я поил паленой чачей, обеспечивал хризантемой и сопровождал к роддому на 5-й Соколиной Горки вертолет КА-50 «Черная акула».

Когда мы подъехали к роддому, то на месте «Универсама» стояла ракета Союз-М 126. Привалившись к ней спиной, сидел незнакомый мне Пожилой Джентльмен в парусиновом плаще…

– Бессонница? – спросил Пожилой Джентльмен.

– Бессонница, – кивнул я.

– Хорошо? – спросил Пожилой Джентльмен.

– Хорошо, – ответил я.

И мы хрипло закурили.

Ну, да вы знаете…

Когда я был мальчишкой (лет 15–25),

Носил я брюки-клеш (Совершенно потрясающие брюки от Израиля Соломоновича Каца, вся Молдаванка с них завидовала. После меня тротуары уже не надо было подметать.),

Соломенную шляпу (У нас в Одессе соломенные шляпы называются исключительно «канотье». Это по-французски. Ну, да вы знаете.),

А какой у меня в кармане был финский нож!!! (Шведы плакали! Золингеновской стали, грек дядя Загидес его из сабли Буденного скроил.)

Я мать свою Фиру Яковлевну зарезал. (Надо же было попробовать нож! Да я от ее груди уже года три как отпал.)

Отца свово Менделя Шмульевича прибил. Уж очень он без мамы шумно страдал. (Ребята даже решили, что опять погром начался и под шумок почистили меховой салон Тартаковского. У нас как погром, так сразу чистят меховой салон Тартаковского. Что вы хочите – такая традиция.) Так папа так страдал, так страдал, что Тартаковский практически разорился. Вот я его и пожалел. Ну, и папу. Ну, да вы знаете.

Сестренку-гимназистку Мурку (Ай, какая красивая девочка была. До того, как стала гимназисткой! После чего перестала быть девочкой.)

В фонтане утопил. (Да и не родная она мне сестренка была, да и не в фонтане, да и не утопил. А в темном переулке встретили мы ее… Ну, да вы знаете…)


Отец лежит в больнице (Между прочим, больших грошей стоит. Нет, конечно, не таких, как за бесплатно! Держите меня… Но больше, чем за пристрелить. Ну, вот его… Не знаете?.. Ваше счастье. У нас, знаете ли, лишних пуль нет.),

Мать спит в сырой земле. (Ну, не очень, думаю, спит. Так, ворочается с боку на бок, когда ее на Привозе тамошняя шпана на каждом шагу неприлично вспоминает. Ну, никакого уважения к матерям!)

Сестренка-гимназистка (Ну, да об том, что не сестренка, вы знаете)

Купается в… (Живет в памяти народной.)


Таким образом, я остался сиротой. Без мамы Фиры Яковлевны, без папы Менделя Шмульевича, без сестренки моей гимназистки Мурки. Ну, да вы знаете.

И дом мой на Дерибасовской, что в городе Одесе, стал пустым. И одиноко стало мне…

И вот я уже стал свой финский нож и так и сяк… Ну, вы меня понимаете… Чтобы поэлегантней… Как рояль… И камень у Кноповича заказал. Вверху – звезда Давида. А под ней – стих того же Кноповича:

Одеся, Одеся, родная сторона.

Сгубила ты мальчишку, сгубила навсегда.

На идиш.

И тут от почти обнищавшего мехового Тартаковского поступило интересное предложение…

А через месяц в моем доме на Дерибасовской открылася пивная…

Есть девочки: Маруся, Роза, Рая… (По два рубли – штука.)

И с ними спутник жизни – Васька Шмаровоз…

Потому что такие шалавы и без конвоя…

Ну, да вы знаете…

Очень сентиментальное…

Катрина была едва-едва знакомы с юным поручиком Мишелем Мещерским. Сначала они слегка раскланивались при прогулках на Вокзале, а потом, уже знакомыми, повстречались в любительском дивертисменте в павильоне Мамонтова на Акуловой даче. Тогда их любительский концерт, в коем Катрина под гитару местного телеграфиста Сергея Александровича Мартинсона исполняла романс г-на Юрьева «Ах, эти черные глаза», почтили своим участием Федор Иванович и удостоили Катрину своим недвусмысленным вниманием. Милая девочка отвергла его поползновения, чем страшно удивила русского гения и одновременно растрогала. Но пожилой ловелас все понял, когда увидел закрасневшийся взор Катрин, брошенный на юного поручика, который в дивертисменте прямого участия не принимал, разве что обволакивал Катрину волнами тихого восторженного обожания…

У Катрины уже было назначено свидание с ним, но…

Мутная пора в Москве. Все как будто живут последний день. С озабоченными лицами мчат по городу сорок тысяч одних курьеров. За окнами квартиры слышны какие-то заполошные крики. Какая-то суета… В улицах, домах, присутственных заведениях… Но мне как-то не до них. Сегодня я должен просить руки моей обожаемой Катрины у папеньки ея Ганса Христиановича. Я готов. И тут в комнаты входит посыльный с конвертом. Распечатываю его…

«Мишель, батюшка мой срочно увозит меня из Москвы. Тут сейчас неспокойно. С завтрева дня Ваш Император объявит войну Его Императорскому Величию Кайзеру Вильгельму. И как Вы знаете, мы…» И тут письмо оборвалось.

Утром завтрева дня поручик Мишель Мещерский срочно уехал, и вскорости в глупой штыковой атаке его закололи под Брестом…

Сентябрем восемнадцатого года Катрина по настоянию папеньки Ганса Христиановича вышла замуж за графа Отто Штауфенбурга. С коим вскорости разошлась еще до родов.

Июлем сорок первого года ее сына, лейтенанта вермахта Штауфенбурга, закололи в глупой штыковой атаке русских под Брестом. Его одного.

В нагрудном кармане мундира нашли письмо, начинавшееся словами: «Мein lieber Michael!»

Из романтического

Дрожки мягко катились по хрестоматийно-мягкой дорожной пыли. Сквозь ветви корабельных сосен, мечты Петра Первого, пробивались отдельные отчаянные лучи утопающего в уже загнивающем Западе Солнца. А где-то там, пока еще за горизонтом, уже подтягивал ремень на гимнастерке зарождающийся молодой месяц…

Я ехал в поместье отставного корнета Николая Семеновича Забобруйского, дабы попросить у него руки его дочери Антонины Николаевны, вдовы отставного поручика Семена Михайловича Забубенного, по ошибке затравленного на охоте собственными собаками вместо кабана. Дама она была весьма привлекательной, к тому же со средствами, способными поправить дела в моих пошатнувшихся делах. Любовь?.. Не знаю… По-моему – это выдумки праздного ума столичных поэтов и скучный морок для неискушенных душ провинциальных девиц. А я…

И тут из-за поворота на вороном, практически белоснежном, коне выскочила всадница с персиком, обдала меня легким запахом восьмимартовской мимозы и легкой, ничего не значащей, улыбкой слегка поюневшей Моны Лизы (Джоконды)…

И я развернул дрожки…

И вот уже много лет я мчусь за этим легким запахом мимозы и легкой, ничего не значащей, улыбкой…

На хрена, спрашивается…

Если я терпеть не могу персики…

Воспоминание

Хочу рассказать о своей дружбе с Владимиром Высоцким, с которым не был знаком, и о своем вкладе в его творчество, благодаря которому (я имею в виду вклад) он стал Владимиром Семеновичем.

В конце пятидесятых Вовка написал свои первые несовершенные стихи. Я понял, что должен помочь ему как художник – художнику. Чтобы быть объективным, стихов я не читал, но жестоко раскритиковал их в газете «Литературный листок». «Нет, господин Высоцкий» называлась рецензия. Меня приняли в Союз писателей.

Когда Володя записал свою первую песню на магнитофонную ленту, я в газете «Культура в жизни» сравнил его с Окуджавой. Что по тем временам приравнивалось к грабежу со взломом. Эта моя дружеская поддержка оставила Володю практически без работы и без куска хлеба. Что необходимо каждому художнику. Ибо сытое брюхо к творенью глухо. Поэтому, и только поэтому, я наступил на горло Володиной песне.

Назад Дальше