Оборотень - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 11 стр.


…ну а может зверь одинок и взыскует вечной любви

…может воет он сирота слипшись в грязный сугробный ком плачет за верстою верста под ракитовым тем кустом


***


…злоба – болезнь, зараза.

…я больна. Ничего не поделать. Больна.

Я заразилась злобой.

Оборотень, браво тебе, ты меня заразил.

Цапнул меня отравленным когтем.

Но не думай, что ты меня у света отвоевал.

Не утащишь меня, зубами за воротник, с собой во тьму.

Я еще поборюсь!

Я еще поживу!

Я… еще…

***


…упала. Кажется, я упала рядом со стулом. Напротив зеркала.

Я ничего не видела.

А в зеркале по избе, по некрашеным половицам медленно прошел волк со встопорщенной на загривке шерстью цвета паучьей кожи, с ледяными кружевами, длинными иглами заледенелой шерсти между торчащих чутких ушей, пересек избу, не торопясь вернулся к зеркалу и так же медленно, важно вошел в него.

Я лежала на холодном полу и крепко сжимала в руках карандаш. Из карандаша лилась кровь. Он был изгрызен до грифеля, как овечья кость. Я покрылась изнутри инеем, а в печи дотлевали красные угли, красные волчьи зрачки.


[ОБОРОТЕНЬ УХОДИТ В ЗАЗЕРКАЛЬЕ]


***


Друзья мои, в те погибшие времена поэты еще веселились, художники тоже любили и умели погулять, широта нашей родной, широкой холодной реки располагала к рыбной закуске, все вспоминали, как в прошлом, а может, в позапрошлом веке, а может, при самой Екатерине-царице, а может, при кровавом владыке Иоанне Грозном собирались, гудели застолья, вздымались бокалы, а может, братины, а может, чарки, видите, люди, какие старые я знаю слова. Ледяная рюмка, отменнейшая водка, закусь – осетр или там стерлядка, это было когда?.. слушайте, а вы помните, когда вы свежую речную рыбу ели?.. а морскую?.. не помните… и я не помню… никто не помнит…

О чем я? А, да, о застолье. Опять всемирный праздник, и музыка, и гром фанфар, и морские звезды слепящих душу картин, и безумные танцы, и хороводы кругами, и звонкие песни до упаду, то разбойничьи, то птичьи, и стихи по кругу в ярко освещенных гигантскими люстрами залах, люстры похожи на громадные горящие острова, а может, на золотые великие лодки в ночном океане, а может, они безумно далекие галактики, только страшно близко к людям висят, плывут, хрусталем хищно звенят. Ну вот, мы собрались, чтобы читать друг другу стихи и вежливо хлопать в ладоши. Так было заведено. Почитали, похлопали, а потом собрались в ресторане – праздник отметить. С размахом! Много денег раздобыли устроители на то знаменитое веселье, и то хорошо, думала я, голодные поэты и нищие художники хоть всласть поедят и попьют. Ну, надо сказать, и художники бывали в то время богатые, и поэты на жизнь не жаловались. Хорошо еще, вы помните, кто такие художники и поэты. И музыканты. Сейчас уже никто не помнит о том, что такие люди на земле водились. Они давно уже в Красной книге. Нет. В Черной.

Нет. Ни в какой. Книги все давно изорвали на розжиг. Истопили. И пепел тот свинцовый из печей давно выгребли.

Да, про что я? Про горькое то застолье. Толпились поэты, клубились, пели, гудели, шумели, художники на осетров копченых нажимали, виночерпии меж столов сновали и вино разносили, и водку щедро разливали, и торты на кусочки разрезали, а гости все это ели, ели, ели, пили, пили, пили, две недели… сыты были… Бокал повыше подними! За вдохновение! За радость жить! Ой, ребята, только бы не было войны! Да не будет никакой войны, дружище, не каркай! Ты, замолкни, я не ворона! Черный ворон, ты не вейся над моею головой! Старик, ну, будет тебе, выпьем и снова нальем!

Среди столов я увидела размалеванную мордочку Ветки Волковой. Она не пропускала ни одного званого вечера, ни одного знаменитого концерта, обмахивалась веером на новомодных спектаклях, выбегала на любую сцену, где ей предоставляли время и слово; она изо всех силенок хотела всюду вспыхнуть и воссиять, показать народу, что вот, мол, я, я первая поэтесса, а та, старая собака, – вторая! вторая! Люди в залах вежливо хлопали всяким стихотворцам и актерам, хлопали и Ветке. На том празднестве она тоже читала стихи, вышла к рампе в искристом парчовом наряде, надрывно заголосила на высокой ноте, но, в зале меня увидав, ни слова не прочитала из тех, где лила на меня липкую грязь; она читала тогда из разряда «чем красивей, тем лучше». Березки-слезки, поля-тополя! Кремлевские башни, овины и пашни! И все на меня опасливо косилась. А потом все повалили в ресторан, и она побежала, ну конечно, застолье на полмира, как это восхитительно, угостите шампанским яркую, как люстра у вас над головой, самую ослепительную, самую гениальную здешнюю поэтессу!

Мой муж был в тот вечер со мной. Он заприметил Волкову. «Гляди, – толкнул он меня локтем в бок, – Ветка тут. Мерзкая тварь». Его затрясло. Я зажала ему рот рукой. «Перестань, Павел. Будь терпеливее. И выше. Не вставай с ней на одну половицу. Мы сами по себе, она сама по себе. Ну куда мы от нее денемся в этом городе?» Он кивнул. Рядом стояли художники и поэты, наши друзья, и наливали нам в бокалы вина. Да, хорошее вино подавали тогда, на том вечере. Вот как это, ваше, сейчас. Как в Кане Галилейской: самолучшее. Еще по столам разнесли и разлили прислужники: после того, как все вдоволь угостились.

Ветка стреляла-стреляла глазами в меня, я не подавала виду, что вижу ее ужимки и прыжки, ей надоело издали со мною бестолково кокетничать, и она подбежала ближе, ближе, к моему столу. «Ах, Олечка! Котик! Изумрудная моя, алмазная! Ты сегодня неотразима! А я вот…» И припрыгнула еще ближе, и вдруг меня охватил, облапил приступ сильной тошноты, невиданного отвращения, я думала, меня сейчас вырвет прямо на этот пьяный, роскошный, уставленный яствами и выпивкой стол; Ветка схватила меня за руку, потом попыталась просунуть свою руку мне под локоть, как она не раз это делала: «Мы же сестры!» – я вырвалась и пошла, почти побежала вперед. Прочь.

Она – за мной. «Олечка, Олечка, постой, куда же ты!..» На пути Ветки вырос мой муж. «Стой! – сказал он Ветке жестко и прищурился. – Оставь мою жену в покое!»

«В покое?!»

«Уйди, Виолетта! Уйди! А то я за себя не ручаюсь!»

Ветка будто не слышала. Парчовые блестки пылали. Она пошла на моего мужа пухлой грудью. Протянула ко мне руки, пытаясь меня схватить, согнула пальцы, как когти, что-то верещала, пронзительное и призывное. Муж выставил ладонь вперед и твердо, жестко и властно отодвинул от меня пьяную Ветку: так трогают облаченный в холщовый чехол старый шкаф. Когда его рука коснулась Веткиного платья и пышного тела под платьем, Ветка дернулась, как обожженная, и отпрыгнула. Воздела руки. Потрясла ими в воздухе. Пробежала мимо меня и выбежала вон, в ресторанный вестибюль.

Потом опять вбежала в зал. Подскочила к моему мужу.

«Ты меня толкнул!»

Ей показалось, этого недостаточно.

«Ты меня ударил!»

Ей и этого показалось мало.

«Ты меня… избил в кровь!»

Ее уже несло, не остановить.

«Ты пьян! И все вы тут… пьяны! Преступники! Я сейчас вызову полицию!»

На эту мерзкую сцену изумленно глядели четыре наших приятеля: художник, фотограф и два писателя. Все известные в городе люди. Ветка быстро окинула их острым, ящерьим взглядом. Она поняла: есть свидетели. До полиции дело не дойдет. Мизансцену с избитой до крови бедной женщиной не сыграешь. Рожу себе ногтями не расцарапаешь. Нечего и стараться.

Повернулась.

Хлопнула дверью.

Передо мной гудел, хохотал и плакал зал, лилось темно-синее саперави, стыла белая ртуть водки в алмазно и больно сверкающих, иглистых рюмках, художники чокались, поэты подцепляли на вилки красную рыбу и слепую, немую мертвую ветчину, в зал весело заглянул юный, как пасхальный ангел, вышибала в камуфляже, бритые виски, чугунные берцы, яблочные щеки, кто-то пел в углу старые песни, кто-то уже целовался за дальними столами, кровавый Рим повторялся, гулящая Русь умирала и вновь рождалась, за окнами ресторана мерцала и стыла новая зима, за ней должна была явиться новая весна, и в ней опять я должна была жить под обстрелом, под красными безумными зрачками ночного оборотня, чужое вино пролилось красными слезами на грязную скатерть, я подняла лицо вверх, к сияющей северной люстре, и посмотрела на мужа, он весь дрожал и остановившимися глазами глядел на закрывшуюся за Веткой, украшенную пошлой тяжелой лепниной ресторанную дверь.


***


На другой день весь город гудел новой, небывалой сплетней. «А вы знаете?.. слышали?.. Павел-то Еремин – ну, живописец этот, маляр, мазила – поэтессу нашу знаменитую, Виолетту Волкову, в грудь ударил!» – «Да ну вас! Все врете вы! Он ее – до крови избил! Измолотил! Лицо ей в красную лепешку расквасил! Она мне сама вчера вечером звонила, вне себя! Он так ее дубасил, что у нее кровь горлом пошла! Все это в ресторане было! При всех! И ей официанты кричали, и гардеробщицы, и весь персонал: вы что, чего вы ждете, вас избили, вы вся в крови, вызывайте полицию!» – «А что она?» – «А она говорит: да, сейчас вызову! А потом как швырнет телефон на ковер, как зарыдает! Говорит: за меня никто не заступился в этом пьяном зале, ни один мой друг на мою защиту не встал, все трусы, все подлецы, так пусть лучше я кровью истеку, зальюсь кровью до ушей, но не надо мне полиции никакой! Они там все, в полиции, купленные! Они там людей пытают! Кто знает, что они со мной там, в полиции, сделают! И прочь бежать». – «Как – бежать?» – «Да на машине поехала, у нее машина такая мощная, джип!» – «Джип? А как же она за рулем… извиняюсь, выпимши?» – «Да как, как! Обыкновенно! Риск благородное дело! Тут избитой вусмерть или домой быстрей добраться, или в больницу загреметь! Тогда уж огласка на весь наш городень!»

Мне звонил старый друг, тот, помните, что на трамвайной остановке мне советовал перестать завидовать Ветке. Я знала, что он будет говорить. «Оля, ну ты это, ну я тут вообще рву на себе волосы, я не могу поверить, что Паша у тебя так с Веткой поступил, Паша же выглядит таким, ну, нормальным мужиком, ну как он мог позволить себе поднять руку на женщину, ну все пьяные-пьяные, я понимаю, гулянка, оторвались все, загудели, но себя в руках-то держать, короче, надо, ну если даже Ветка что-то там сморозила такое, ну простил бы ей, ну ведь она тоже там накачалась, козе понятно, но ведь Пашка мужик, а Ветка женщина, ну как это, слушай, избить до крови, у меня в башке не укладывается, она всю ночь харкала кровью, не могла кровь остановить, три раза скорую вызывала, ну это ведь, прикинь, подсудное дело, что ж это творится, ну, чтобы Ветка в суд не подала на Пашу твоего, а тут шлея ей под хвост, согласись, хорошая попала, пусть Паша извинится!» Старый друг замолк. Отпыхивался. Я слушала это пыхтение. Я могла нажать кнопку и закончить бесполезный разговор. Но я разжала рот. Старый друг должен был услышать эти слова.

«Федор. Все это ложь. Павел не бил Виолетту. И никто никого не избивал. Павел в жизни бил морду только мужикам. Которые, извини, разносили, как базарные бабы, гадкие сплетни по околотку».

И только после этих слов я разорвала связь.


***


Люди, знаете, после той чудовищной ресторанной сцены я поняла: сейчас у Ветки, как водится, проснется злобное вдохновенье, и она начирикает хренову тучу неистовых стишков о том, как ее избили в кровь, а никто не подоспел на помощь! Я как в воду глядела. Сеть запестрела Виолеттиными рифмами. «Хмельные барки» – так именовалась подборка свежих, с пылу с жару, Веткиных яростных виршей, а мне названивали заботливые подруги, и телефон дымился: Олечка, Оля, ты там держись, мы прочитали, это ужас что такое, там твой Паша так изображен, это просто черная магия, знаешь, нам кажется, Виолетка на досуге занимается вуду! Ну, или там каким-нибудь бабкиным колдовством! Такая в стихах чернота и темнота! Там, знаешь, у Паши, мужа твоего, когда он сидит перед холстом и рисует картину, будто бы сгорела рука! В пепел! Какая-то, черт, казнь египетская! Ты, Оля, знаешь, прежде чем эту ахинею читать, ты возьми и в рюмочку пустырника накапай! И глотни! Подстрахуйся! А лучше водочки тяпни! Это верней!

Я не стала пить ни водки, ни сердечных капель. Мне казалось, люди, что я уже закалилась. Так закалялась что, сталь? Так закалялся человек.

У меня была нежная живая душа. Теперь надо было сковать ей, наивной, в горячей кузнице мощные латы.

Непробиваемые.

Чтобы чужие мечи и ножи только бессильно звенели о них.

Я не хотела воевать. Но я понимала: если я не буду выходить на бой, меня проткнут грязным ножом и растопчут. Наступят мне на лицо сапогом и будут давить, давить. Пока лицо мое не превратится в кровавую кашу.

Нет. Не так. Ночью напрыгнут сзади и вонзят желтые клыки в сонную, доверчивую шею.

Закон войны. Ничего более. Вы сами знаете.

Вы сами теперь это слишком хорошо знаете.

Плавали, знаем, как в те стародавние времена говорили.


…художник! Да разве художник ты? Нет! Рука не к холсту, не к кистям прикасалась. А ржавые гвозди и острый стилет вонзала в ладони мне. Где твоя жалость? Где милость твоя?! Пахнут краски твои кроваво, солено, темно, ослепленно. А руки твои – разве могут в любви они обнимать, упоенно, влюбленно?! Ах, жесткие, жадные руки твои! Кирпично-немые, не храм на Крови! Не живописуют они: распинают! Ударил меня ты, до крови избил! Такую обиду несут до могил! Душа моя стала с тех пор ледяная! О, Бог! Отвернулся! Не зрит! Позабыл! Ослепни, о Боже! Сюда не смотри! Охранник, стоишь ты застыло, дубина! Рука словно сердце мое изнутри ударила! Спереди, сбоку и в спину! Горит Карфаген мой! Пылает мой Рим! Клокочет Везувий растленною лавой! Младенцы горят! И мы сами горим – под этой рукою, всей в краске, кровавой… Грохочет земля! И пылает вода! Безрукая плачет в пыли Афродита! Ребенок ее не воскрес никогда! И кровью лицо – не слезами залито! В руинах лежат и вопят города! Кострами ярится вселенское жито! Разбилось, старуха, навеки корыто! А я-то! Тебя я дождусь все равно! Покайся, художник! Ко мне припади! Не пей преисподнее с катом вино! Приникни к моей всепрощенской груди! О, пусть и пройдут и снега, и дожди! Ты руку – иконой неси впереди! Не хочешь?! Не можешь?! Святое – смешно?! А ты не меня, а себя ты спаси! Продажен и ты, и жена твоя, дрянь. По Ада кругам больше не колеси! О, ты из греха возродись и восстань! Но ты, горе-мастер, ты руку – в кулак! И снова ударить меня норовишь! За что?! Ни за что?! Низачем?! Просто так?! А, ясно: за то, что я пламя, я жизнь! А что мне? Я стану Голгофой твоей! Тебя там распнут! А быть может, сожгут!

…Рука, догори! Допылай! И дотлей!

Свернись в жуткий жгут!


Я, когда это читала, пыталась улыбаться. Не могла. Слезы сами лились, неостановимо, неисследимо. Я плакала кровью. Да, кровью, не слезами было залито мое лицо. Да, представьте, очень смешно, просто смех один, сидела за столом, ревела, безрукая баба, а может, и безногая, да что там, без мыслей, и сердце уже не билось. Трепетало крыльями бешеной бабочки. Трепетание предсердий, мерцательная аритмия. Мерцание звезд над головой в ночи. Мерцание углей в приоткрытой печке. Легче умереть, чем жить вот так. Неужели эта мука – мне на всю жизнь?

Знаете, друзья, уж вы простите, я тут всех вас… всех людей, у камина собравшихся, друзьями называю, это уж так заведено в наши времена было, а теперь, друзья, человек человеку волк, тс-с-с-с, об этом запрещено говорить, и думать запрещено, но как быть с тем, что все-все-все про это знают? Виолетта не дремала. Это мне стоило чуть задремать, расслабиться – и вся лукавая ловчая Сеть оказывалась напичкана ее стихами о том, какой я Каин и как я острым камнем убиваю ее, ягненка Авеля, и каменным острием дико распарываю ей грудь, чтобы вырвать оттуда сердце и насладиться его предсмертным биением.


…ты – в шкуре Каин! Я-то тихо жгу перед Богом жертву свою! У меня нет от Бога тайн, я камня в кулаке за спиной не таю! А ты сзади подкрался, ты, Каин в юбке, ты кат… а я же твой брат… А, так тебя Ольгой зовут! Бей лучше сразу, собака! Нет дороги назад!


Я читала злобные вирши поэтессы Волковой о Моцарте и Сальери, и, конечно же, я была чудовище Сальери, а Ветка лучезарный Моцарт, которого вонючий сучонок Сальери однажды со свету захотел сжить – и сжил.


…ах, Сальери! Ах ты, чудовище! Ты бездарность, а учишь меня! Боевую, смешливо-фартовую, чья улыбка – ярче огня! Я твоя жар-птица огнистая! Я – твой Моцарт, бери и ешь – звон-симфонью мою лучистую, да и сердца разверстую брешь! Ах, Сальери! Иссох, тем и мучишься! А водицей для всех хочешь стать! Ты напрасен, как солнце за тучею! Обошла тебя благодать! Ты играл мне свою бедную музыку, свою песенку нищую пел! Ни живого в тебе, ни ясномудрого – только пепел и беспредел! Рвутся струны! Златые трубки все свистят, играя любовь! Ах, Сальери! Я Моцарт в юбке – для твоих крокодильих зубов! Ненавижу тебя! Ненавижу! А быть может, немножко люблю! Поднеси свой бокал ко мне ближе – может, чокнемся во хмелю!

Назад Дальше