Оборотень - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 12 стр.



И опять я плакала, и опять смеялась, а потом, рассердившись уже по-настоящему – или развеселившись, не знаю! – нервной рукой набрасывала в толстой тетради стишок о Сальери и Моцарте, пытаясь в нем, в стихе, а может, и наяву весело улыбаться, шутить и взаправду пить вино: я, Моцартиха, веселилась наропалую, надо было с ходу простить Ветку-Сальерку, я ее и прощала – за нахально перевранную комедию дель арте, за сдернутые с потных голов парики, а надо бы сдернуть маски. И маски – я сдергивала! И во весь голос хохотала!

Пока еще у меня были силы хохотать.


…история мне эта надоела. Я, Моцарт, закрываю эту тему минорную, ужасней Dies irae. Так закрывают крышку клавесина иль гроба. Гробовая тишина. Сальери, друг!.. Парик сорви кудрявый, забрось подале жалкое перо гусиное. С него струится мрак. Забудь ты сеять ложь и клевету, оставь ты месть. Ужель она за то, что за руку тебя схватил однажды, когда украл симфонию мою и на нее – «Тарара» сочинил? Кончай строчить ты мадригалы злобы! Кончай друзьям канцоны рассылать, где Моцарт твой – ничтожество пустое, и у тебя, великого Сальери, священной музыки царя царей, небесные, божественные звуки, смеясь, хитрец, охапками крадет! Ах, как ты ловко все перевернул!

Да Бог с тобой! Натура такова твоя. Я думал, братец, ты мужчина, а ты на деле оказался схож с коровницей из венского предместья, что на ухо товаркам шепчет сплетни… Кончай варить на кухне черный яд! По виду он – служанкина стряпня. Я знаю, для меня его готовишь. Да только я над этим хохочу. Смешна мне эта ненависть твоя. Я вымазан в грязи? Вот летний дождь! Он – истина. Он все наветы смоет. Откупори шампанского бутылку и позови слепого скрипача – старик пусть нам из Моцарта сыграет! И зависть ты убей в себе, как змея, и мне «Виденье Рая» наиграй! Ты пыжишься, ты надуваешь щеки? Да, мой Сальери, жалко мне тебя! Видать, тебя волную я стократ, и музыка моя все лезет в уши тебе, и наполняет сердце, душу, как сладкое вино – пустой бокал… Ах, мой дружок! Я славы не искал и не ищу. Я полон весь музыкой. Не разымаю я ее, как труп, а обнимаю – губы лишь у губ!.. – и поцелуи – нотами – по лику великому и нежному ее… Сальери, знаю, завтра я умру. А впрочем, может быть, уже сегодня. А впрочем… разве говорят об этом? Никто не знает часа своего. Давай же веселиться, друг Сальери! Когда придет безносая, с косой – не знаем мы; а на столе вино, и ветчина, и штрудель, и корица, и вижу я, как ты в бокал вливаешь мне яд. А все же выпью я с тобой! Я в музыку уйду. А ты – во тьму. Бокал хрустальный выше подниму. За нас с тобой. Твое здоровье. Prosit!


О, странно, странно было чувствовать себя Моцартом, еще не отравленным. Макбетом, еще не убитым. Еще не застреленным на снегу Черной речки Пушкиным бедным. Но уже летела пуля Дантеса, и падал поэт, раскинув руки, и валялась на белом снегу я, бродячая поэтесса, злобой раненная в живот, ах, никто никогда не умрет, а вот умираешь ты, в расцвете сил-красоты, ненавистная ты, неуемная ты! Не подведешь черты! Ну что, наконец унялась?! Лежи! Люди твои муляжи! Рядом снег, кровь и грязь! Глазами небеса обмани! Рот в молитву мою ошалело воткни! Я молилась сто жизней, до дна и дотла, чтобы ты – Лелька-дрянь – наконец – умерла!


А однажды на меня, на мой бедный телефон обрушился уже целый наш бедный город на широкой холодной реке. Воздух вокруг меня горел и дымился. «Леличка! Леличка! Ты слышишь?!.. слушай, только в обморок не падай… Война ваша с Веткой продолжается!.. Оль, проклятье, мы думали, что вы помирились… Вы же помирились!.. Кто из вас опять это все начинает?! Девочки, ну так же невозможно! Нельзя так! Лелик, ты только там держись, с ума не сходи! Крепись! Может, она еще что-нибудь эдакое вскорости отмочит! К гадостям надо быть готовым! Во всеоружии!» Да что там такое случилось, какое еще к чертям всеоружие, кричала я в трубку, кто-нибудь из вас может хоть что-нибудь связное сказать?! Объяснить мне, в чем дело?! Что, Ветка мне в подъезде мину подложила?! Взрывчатку?! Гексоген?! «Хуже, Лелька, хуже! Она… знаешь… в столичном знаменитом журнале, с миллионным, прикинь, тиражом, журнальчик по всей стране разлетается, в Сети на видном месте торчит… статью о тебе пропечатала! Да такую! С матюгами!» С какими матюгами, очумело бормотала я, с матюгами, с какими… «Ну, там фамилии твоей, конечно, нет! Но имечко – красуется! А поскольку все давно в теме, Лель, ну и злорадствует же народ! И столица, главное, столица! На эту хрень любуется! На эту о тебе писанину! Читают взахлеб, друг дружке на ухо шепчут: а что, Ольга Еремина, она того, ну, это самое, и правда? Стыдоба! А кому, непонятно, ей или тебе! Да вам обеим, выходит так! Н-да, серьезно баба за тебя взялась! Не даешь ты ей покоя, ё-моё! Какой горчичник, а! Банный лист! Не отлепишь! Но, Оль, ты виду не подавай! Плюнь просто в ее сторону! Плюнь и разотри! А каков оборотень, а!»

Чужие люди впервые произнесли это слово: ОБОРОТЕНЬ. Я вздрогнула. Мне казалось, только я одна знаю это тайное имя Ветки и могу им распоряжаться сама, одна, ночами.

Я отыскала в лабиринтах Сети Веткину статью. Я читала ее, да, но на самом деле за меня читала ее другая Ольга: с капроновыми волосами, со стеклянными глазами. Такая Ольга, мертвая, не могла ни стонать, ни кричать, ни рыдать, ни обниматься, ни драться, ни желать, ни прощать. Она могла только мертво смотреть и мертво, совсем не больно железными зубами закусывать ватную губу и прокусывать ее. До свекольной крови. До кукольного клюквенного сока. И не чувствовать ничего. Ну ничего совсем.


***


Глаза, читайте. Веки, не склеивайтесь от соли. Хватит плакать. То ли еще будет. Надо жить и видеть это. Ты счастлива, говорила я себе, глотая слезы, ты очень счастлива, что Бог дает тебе видеть, наблюдать, слышать, осознавать все это, все вот это, это. Люди жизнь проживают, а не знают, что это такое. Читай, Оля, шептала я себе. Это твоя перевернутая Псалтырь. Четьи-Минеи наизнанку. Это твоя Божественная Комедия кверху ногами – спускайся в свой Ад по широким кругам, глубже, глубже, закрывай лицо ладонями от подземного лютого пламени, все хорошенько запоминай, потом запечатлеешь все, в назидание людям. Успеешь еще их предупредить.

О чем?

О том, что страшнее всего на земле ненависть. И ее дочерь – месть. И ее внучка – война.


…ах, Цветаева! Ах, Ахматова! Ах, великие блудницы! И не стыдно вам, люди? А? Не стыдно! Интересно ведь в дверную щелку заглянуть! В скважину замочную! Лучше мокрой тряпкой каракули со стен подъезда сотрите! А вы, вы все прекрасно знаете, что на стенах в подъездах пишут! И я тоже знаю! Вот у нас в подъезде, например, красовалась целый век надпись, аршинными буквами, во всю стену: ЛЕЛЬКА – ДРЯНЬ! И стрелочка такая красная, на подлую, развратную дверь указывает. И все, и соседи и гости, ну, мужики, понятно, отлично знали, в какую квартиру идти, если приспичит. Надпись закрашивали, а она появлялась снова и снова! И все поняли, и жильцы и домоуправы: бесполезно замазывать! Пусть красуется, на радость нам! Понятно, времечко пролетело-прокатилось, к позорной надписи все привыкли, все Лельки, в том числе и Лелька-дрянь, стали обычными, приличными бабенками и замуж повыскочили, да вот беда, намертво в Лельку въелось это грязное, гадкое клеймо: ДРЯНЬ. Отмыть его, оттереть никак не получается! Хоть тресни! Хоть лопни! Все мочалки об эту ДРЯНЬ сотри до дыр! Стой под душем до исступления! Парься в бане, веником хлещись до умопомраченья, горы шампуня на себя выливай! В снегу валяйся! Под дождем голая бегай! А клеймо-то на плече горит! Плачь навзрыд! Хоть в реку с обрыва бросься, рыбой притворись! На дно пойдешь топором, а клеймо не сведешь! С кожи?! С жизни! Хоть весь подъезд белой краской закрась! А оно кровью из-под белизны проступит! В гроб тебя заколотят – и там, под землей, сквозь крышку гроба надпись эта проклятая вылезет!

Люди, мы же все разрублены. Разрознены! У нас нет общества! У нас каждый – сам по себе! Раньше мы были целым, и под крестом, и под красной звездой, а сейчас мы под чем?! Под этим клятым клеймом: ЛЕЛЬКА – ДРЯНЬ?! Ага, ты против власти? А ты – за нее?! А ты, за что воюешь?! Все воюют! Все дерутся! Одно знамя черное, другое белое? Ах, красное?! Самое прекрасное?! Давай, под него вставай, бейся с врагом! А враг-то – на твоем языке говорит! На родном! Все разрушено! Все в руинах. Искусство! Еда! Голоса! Картины! Сама жизнь только притворяется жизнью! А мы в ней кто такие? Притворщики?! Книжка у тебя есть – так ты писатель, а книжки нет – так, собачонка площадная?!

А Лелька-то эта, стервь, дрянь, мразь, блудь, подворотная шваль, гляди-ка, росла-росла – и в благородную поэтессу выросла! Да пластмассова она! Картонна! Продажна! Ничтожна! Как была дрянью, так дрянью и осталась! Сребреники свои втихаря с обдуренных людишек собирает! А нам что же делать прикажете? Как нам спасаться? Богу молиться? Или скандалить, драться, в дым напиваться?! Ах, вы спрашиваете меня, что делать? А почему не спросили: а кто виноват?!

Я знаю, что делать!

Ребята, давайте купим огромный красный транспарант, раскатаем его на снегу и громадными белыми буквами, чтобы издалека видно было, напишем на этом кровавом сатине: МЫ – НЕ ЛЕЛЬКА!

Назад