Музыка - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 5 стр.


– Нет. – Священник еле заметно улыбнулся. – Не запрещено. Живите и выживайте. Плодитесь и… размножайтесь…

Тут Галя уже не поняла.

Злата стояла поодаль, во тьме храма, и нюхала теплый ладанный воздух.

Они обе, напялив шубейки, выходили в круговерть метели. Звезды метели ослепляли и обжигали. Они шли сквозь метель рядом, не касаясь друг друга, а Гале казалось – они идут, взявшись за руки. Никогда Злата не будет ей подругой! Злата уже великая! А Галька кто? Деревенщина! Вам на автобус, Злата Павловна, вот остановка! Злата хитро косилась на Галю. А давай на ты! Ой, я не могу, Злата Павловна! Вы такая важная!

Обе мерзли на остановке. Топали ногами, чтобы согреться. Злата цедила: какая холоднющая зима, как военная. Автобус шуршал шинами возле, и лишь тогда Злата брала Галю за руку и пожимала ее руку в деревенской бабкиной колючей варежке. Пока-пока! Пока-пока, обезьяньи бормотала Галя, а Злата впрыгивала в автобус, и двери запахивались гармошкой, как меха баяна.

Автобус отплывал от сиротьей остановки, Галя все смотрела на Злату в разрисованном морозом окне. Знаменитая, а такая простая! Вот бы мне такой стать! Когда-нибудь!


От ректората надо было тщательно скрывать, что они поют в церкви. Им уже сделали предупреждение. Да еще и подчеркнули: второй раз не предупреждаем. Галину исключим, Злату выгоним.

Злата презрительно корчила рожи: пусть попробуют! У меня – в Кремле покровители!

Все знали, что она любовница Дергачева.

Однажды они обе явились в храм, а служба не шла; а народу было много, и все толпились, и жались друг к другу, и обнимались, и многие плакали. К ним вразвалку подошел диакон. Что тут происходит, спросила Злата холодными губами. Диакон закрыл лицо руками. Когда он отнял ладони от лица, обе девушки поразились: в его глазах, как в двух колодцах, стояла чернота. Отца Варсонофия убили, сказал он, и голос его ломался и растрескивался, как кусок слюды. Как? Галя утратила речь. Диакон тихо шептал, будто кто-то мог услышать: топором зарубили, в лесу, когда по грибы пошел. А потом пришли в дом, и всю семью зарубили, попадью и детишек. Они орали, в поселке слышали. Думали – радио громко включили, какой страшный спектакль по радио слушают. Потом прибежали – все в крови, даже на порог кровь пролилась. А потом и отца Варсонофия в лесу нашли. Неподалеку. Недалеко он за грибами ушел.

Галя слушала, а вроде как не слышала. Ее рот сам спросил, за нее:

– А детей-то за что?

Диакон взял ее за плечо и сжал ей плечо. Крепко, больно.

– За то, что это – ненависть. Ненавидящий должен убрать того, кто ненавидит, с лица земли.

– А как же…

Она хотела спросить: а как же Бог. Ведь Он говорил о любви.

Диакон понял.

– Бога тоже убили. Ты же видишь. Как человека. И всех мучеников убивают. Всех, кто носит в себе любовь. И они умирают, – он дернул кадыком и сглотнул, – во имя Христа.

Другой батюшка, Галя видела его здесь в первый раз, вышел в круг света посреди церкви. Люди утихли и смотрели на него.

Батюшка долго говорил, и опять все стали рыдать. Галя пыталась расслышать, и не слышала. Она слышала звуки и не понимала смысла. Слушала, как страшную музыку.

Злата стояла и молчала. Она тоже знала кое-что про смерть.

Она не крестилась: а вдруг в храме тут, рядом, стоят соглядатаи? Только подняла руку и прижала ладонь к своему уродскому шраму на щеке.


Обе вернулись домой: Галя – в тесную комнатенку общежития, Злата – в высотку на Котельнической набережной. И обе стали думать о Боге.


Злата думала: разве Бог – царь надо всеми? Говорят, что Он царь. Но как же так вышло, что этот царь, полный любви к миру и к людям, так страшно обустроил Свой мир? Зачем в мире войны? Зачем убийства? Пытки, издевательства? Ну ладно, это все творит человек человеку; а зачем чума, холера, оспа, сибирская язва, тиф? Хвори, напасти, от них гибнет пол-земли? Смерть, где твое жало, Ад, где твоя победа, так радостно кричал отец Варсонофий однажды в Пасху, после Пасхальной службы, и поднимал руки к церковному куполу, как к ясному звездному небу; значит, смерть главный враг? Тогда что же смотрит Великий Всеобщий Царь? Если Он всеобщий властелин, зачем Он разрешает быть на земле этому всему? И, главное, огромным смертям: болезням, войнам? Война! Вот была война. Была и сплыла. Да на какой же войне погиб бедный отец Варсонофий и все его бедное семейство! Да кто ж ее развязал! А никто. Явились злые люди и убили всех. Кто же такие злые люди? Кто плеснул ей в лицо кислотой? Злые люди, это воплощенное зло. Ну, ясно, а зло, зло-то откуда? Зло-то. Злата. А разве ты, Злата Павловна, не хотела бы стереть к едрене-фене, с лица земли, слепую Ванду, чудо-певицу?! А-а-а-а?! Давай честно! Честной будь перед собой!

И она отвечала себе, тихо, вслух, с ужасом: да, хотела бы.

Значит, Бог не такой уж всевластный Царь! Значит, зло сильнее Бога! И у Бога ничего нельзя вымолить! Ни жизни себе, ни радости близким! И ничего, вот ужас, ничего нельзя отмолить! Исповедь, покаяние, кайся, грешница, не согрешишь – не покаешься, над тобой батюшка шепчет умиротворенно, прикрыв тебе темечко епитрахилью. И что? Это оказываются всего лишь выдуманные, для обряда, человеческие слова. Жалкие слова. А лучше музыки ведь нет. Нет ее сильнее. Она без слов тебе все скажет. И без слов тебя простит. Мелодией, песней. Слезами! А тут ты что? Опять согрешишь – и опять на исповедь побежишь? И так бесконечно? Вечно – так?!

Кто найдет этих гадов, кто убил священника и его семью? Кто их накажет? Не верю, что найдут и накажут! Если за ними стоят большие деньги или большие люди – не найдут и не накажут! Вот жил-был один человек. Просто батюшка в церкви. В московском маленьком храме. Ездил на службы из пригорода. Где он жил? В Малаховке? В Болшево? В Купавне? А кому-то, видать, дорогу перешел. А может, за ним всю жизнь следили. И доследились. И убили. И это была смерть на войне. На его войне.

На войне Бога – с кем? С дьяволом?

Вот мой шрам на щеке, на скуле, поближе к виску. Он мне на всю жизнь. Я петь с ним буду. Пить с ним буду, гулять, любить. Спать и просыпаться. И детей рожать с ним буду. Если буду. И дети вырастут, и спросят меня, пальцем показывая: мама, а это что за отметина у тебя на щеке? И что я им скажу? Что Бог так отметил меня? Выделил из всех? Что я так пострадала за любовь свою? Что лучше наврать? А если правду сказать? Что ты, чтобы хорошо жить, закрутила шашни с министром, а его женка тебе в морду кислотой плеснула? Дети выслушают эту мою исповедь, и что? Головы опустят и будут так стоять? Плакать? Смеяться? Надо мной смеяться?! Презирать меня… Пальцами на меня показывать? А может, бросятся ко мне, обнимут меня, закричат: мамочка, мамочка, ты только не плачь! Это злые люди с тобой сделали!

Злые люди… злые люди…

Не слишком ли много злых людей на земле? Откуда они берутся?

Разве они, злые, тоже часть Бога?

Я стояла в церкви, пела, а иногда взглядывала вверх. На потолок. Под купол. Там на меня и на всех нас сверху глядело лицо. Крупное, с круглыми грозными, огромными, как планеты, глазами, лицо Бога. Круглая громадная голова. Тоже планета. И катится в небесах. А вокруг Него маленькие планетки, спутники: херувимы, серафимы. Летят! И Он летит. Парит. Царь надо всеми. Как это говорил убитый отец Варсонофий: Христос Пантократор. Пантократор, это значит Всемирный Владыка. Что ж Ты, Владыка, не уберег малого слугу Твоего, что так верно и преданно служил Тебе?

Или как это, ну, про мучеников… они почитаемы, любимы, и стать мучеником – это уже наверняка на небе оказаться, рядом с Богом… вот и смерть мученика священнику послали, чтобы он – к этим крылатым, под куполом летящим – приобщился?

Дорогую же цену человек платит за потустороннюю радость свою. Слишком дорогую!

Чума и холера, войны и пытки, обманы и ненависть, подлоги и убийства – все это, так выходит, наша постоянная плата за то, чтобы там, на небесах, сесть рядом с Богом?!

А ты, ты хочешь так?! Или ты хочешь жить… жить и только жить… и петь…


Галя думала: всемирной радости быть никогда не может. Освободиться от кандалов горя нельзя. Сбросишь одни кандалы – а тут подскочат, нацепят на тебя новые! Вот все говорят о войне. Ну вот она была, последняя война! С фашистом! И сколько лет прошло! Сколько бы ни прошло, а все военным людям мало. Они – новой хотят. А наша страна? Хочет ли наш народ войны? Да кого ни спроси – никто не желает! У них в деревне вон сколько народу на войне сгибло! Ее батька чудом жив остался. Гальку зародил. И вот Галька родилась. Галька-певица. О чем ты споешь, Галька, когда как следует выучишься петь? О друзьях батьки твоего, что там остались лежать, в родной земле, в чужой? А придут новые люди, на земле народятся. И опять будет война, и лягут в землю. Вот против этого бы песню спеть! Да такую, чтобы ненависть – навек остановила!

Нет. Несбыточная это мечта, Галька, в такие мечты и не суйся. Кто ты такая, чтобы о таких важных вещах думать? Ты думай о чем-нибудь простом. Вот о том, что здесь, в комнатенке, надо бы паркет подмести. А потом натереть вонючей мастикой. В «Военторге» купить. Там хорошую продают, оранжевую и сильно масленую.

А все же Бог, ну, как Его рисуют на иконах, красивый и добрый. У Него такое доброе и печальное лицо. Война, мир, да не все ли равно. Он-то все знает и про мир, и про войну, и на нас сверху смотрит, как на несмышленышей. Как на цыплят, на кур в сараюшке. А может, это только на нашей земле все вот так? Так ужасно? Может, там, на других планетах, на Луне, на Венере, все не так страшно? Вот на Марсе, говорят, есть жизнь. Да все равно, где она есть. Важно, что – есть. Нам, мне и Злате Павловне, батюшка говорил: вы думаете, что вы свою жизнь строите, а это вам все ведь Бог устрояет. Так смешно и говорил: устрояет. Значит, мы в нашей жизни, сами для себя, ничего не значим? Нас много, кур в курятнике, а Бог один. Нас вроде как множество, стадо такое необъятное, миллионы людей на земле, миллиарды, а Бог у нас один пастух. Трудно Ему! А может, Он и не за всеми наблюдает! Не успевает! Батюшка говорил: потеряли вы все, люди, страх Божий! Да, так прямо и говорил: страх потеряли! А я слушаю и думаю: ну зачем страх-то? Страх-то тут при чем? Бог – это любовь и радость, вроде бы, а не страх. Зачем тут страх-то приплетать? Только я его об этом не спрашивала, батюшку. А то рассердился бы. И наорал бы на меня. Я никогда не слышала, как он орал. Всегда тихо говорил. Но что-то такое я в нем чувствовала: если что обидное ему против Бога сказать, он может на тебя и собаку спустить. Такое в человеке всегда чувствуется, даже если он тихоня.

Неужели наш мир так низко пал, что мы уже не можем, не сможем без Бога? Сначала церкви взрывали, жгли и разбивали молотами и кувалдами, а теперь вот опять в них молиться разрешили. Я, когда вхожу в церковь, крещусь, а Злата Павловна не крестится. Просто переступит порог, и все. И глядит так мрачно. За полгода она еще больше похудела. Истощала вся, сделалась как швабра. Но ей слова не скажи. Так обрежет – всю жизнь помнить будешь.

Только к роялю встаю, рот разеваю, и еще мне между зубов щепку всовывают. Якобы какая-то итальянская школа. Так думаю, никакая это не Италия. А просто издевательство. Изгаляется человек над человеком. Ну мы ж привыкли друг друга пытать. Вот и пытаем, чем можем.


В той толпе, в храме, может, и правда кто толкался, ректорский шпион. Галю вызвали в ректорат. Она вышла из массивной, с лепниной, двери через час, краснее помидора, прислонилась лбом к стене и так стояла. Все шли и бежали мимо нее, кричали, гомонили, опаздывали: на лекции, на семинары. Она все стояла.

Потом тихо, медленно сползла по стене, подгибая колени, скользя ладонями по известке.

Сидела на корточках у стены. Лицом к стене.

Кто-то бросился: эй, тебе плохо?! Кто-то уже поднимал Галю под мышки. Кто-то кричал: в медпункт скорее, доктор на месте!

В медпункте сидела врач-фониатр, Тамара Степановна, необъятная, как грозовая туча. Ах, Галенька, связочки пришли исследовать?.. смыкаются ли?.. ах, сейчас, присаживайтесь… Студенты усадили Галю на табурет. Она послушно села и молча стала падать. Ее поймали. Она перестала видеть и слышать. Очнулась, когда ее били по щекам и вливали в рот из мензурки горькую гадость. Галя, Галя, что с тобой?!

Меня исключили, сказала она тихо и внятно.

За что?! За что, прости Господи?! Черт возьми! Тихоню такую! Мышку!

За батюшку, тихо сказала Галя. За церковь.

За какого батюшку?! За какую церковь?!

– Она в церкви поет, Тамара Степановна, денежку зарабатывает.

– Она бедная, деревенская. Ей деньги нужны.

– Ах, ну написала бы заявление на материальную помощь! Что, Консерватория не помогла бы? Помогла бы! У нас страна таким, из деревни, всегда помогает! И помогала!

Галя тихо сидела на врачебном, обтянутом белым дерматином табурете, всунув тесно сложенные ладони между коленей.

– Исключили! А где же ты теперь будешь жить?

– Не знаю.


Она хотела вернуться домой. Потом сказала себе: это поражение. А я хочу победы.

Я хочу сделать то, что хочу. Остаться в Москве.

Попроситься жить к кому-то? К пианистке Еве? Она в общаге. К слепой Ванде? Она в общаге. К Люське Рудовой? Она в общаге. Да все в общаге. Пол-Консерватории в общаге. К Славе Гайдуку? Он москвич, да, но какое семейство пустят в дом, где парень, девчонку жить? К Злате… Павловне? О, да, она в отдельной квартирке своей. На Котельнической. В роскошной высотке. Там члены правительства живут. Спросить ее, по крайней мере. За спрос денег не берут. А как она ответит? А пес ее знает. Может, и никак. Пожмет плечами, и все. За ней такое водится. Уйти от ответа.


Очень хотелось есть. По бульвару она выбрела на проспект. Июньская зелень нежно обнимала деревья. От проезжей части несся тусклый, тревожный гул, тремоло струнных. Облака в выси беззвучно звенели друг об дружку, фарфоровые, стеклянные. В облаках шел пир. Бог праздновал Свой праздник, неведомый людям. Лето, счастье. У кого счастье, а у нее горе. Ребята хлопали ее по плечу: ерунда, восстановят! Восстанавливают только церкви. И памятники. И разрушенные в войну заводы и фабрики. Судьбу не восстановишь.

Судьбу если сломали, то навсегда.

Она встала в очередь в кафе. Гигантская, сумасшедшая очередь. Люди в ней тосковали, переминались, читали книги, шуршали газетами; старухи вязали; дети играли, возились у ног взрослых на грязном асфальте – с куклами, с машинками. Сколько времени прошло? Час, два, больше? Время застыло и заледенело. Когда подошел Галин черед забрасывать ногу через порог, она зацепилась за порог ногой и упала.

Ее подняли сильные руки.

– Ах, девушка, ну нельзя же так.

Галя стукнулась головой о порог и разбила себе лоб. Вздувалась шишка.

Они вошли в кафе нога в ногу с человеком, поднявшим ее с полу; он поддерживал ее под локоть. Мужчина провел ее к свободному столику, усадил и сказал:

– Сидите, ждите, я сейчас платок в холодной воде намочу.

Принес мокрый платок. Прижимал к ее лбу. Галя улыбалась смущенно и благодарно.

– Спасибо, ну что вы, ну господи-боже-ты-мой, какие глупости, со мной возиться.

– Вы с юга? У вас выговор южный. Хосподи, хлупости.

– Я с Курска.

– Из Курска, так надо говорить.

Обед стоил рубль. Человек заказал два обеда, Галя попыталась что-то сказать возмущенное, он махнул на нее рукой, как на надоедливую муху.

– Бросьте! Это копейки. Какой у вас звучный голос!

– Я певица, – гордо сказала Галя.

– Певица? Какая прелесть! И где вы поете?

Официантка зло шлепала с подноса на стол щи, котлеты с картошкой, капустные салаты, чай в граненых стаканах.

Галя опустила голову. Голый пластмассовый стол блестел, как роскошная слоновая кость.

– Сейчас уже нигде.

– А где пели?


Они ели и пили, и Галя рассказывала, будто печальную арию пела. Слезы текли по ее щекам, и она неприлично, по-собачьи слизывала их языком. Мужчина слушал. Галя втихаря разглядывала его. Молодой, смазливый, до синевы выбрит, волос черный, глаза огонь, и голос красивый, приятный вкрадчивый баритон.

Назад Дальше