Выгон - Агеева Мария 2 стр.


«Чувствуешь что-нибудь?» – спрашивает папа и начинает рассказывать мне о толчках, хотя я о них и так знаю. Эта земля, с ее утесами и пляжами, где, говорят, впервые заявил о себе Сторский змей, где влачили жалкое существование жители острова Скара-Брей, где затонул «Хэмпшир», хранит немало тайн.

Некоторые жители западного побережья Оркни, включая папу, заявляют, что иногда ощущают толчки или слышат гул – низкое эхо, которое, кажется, способно сотрясти весь остров, оставаясь при этом настолько тихим, что сомневаешься, слышал ты что-то или тебе померещилось. «Его почти не слышишь, скорее чувствуешь, – говорит папа. – Это негромкий гул, как гром где-то вдалеке. И всё же земля дрожит так, что окна и полки трясутся. Толчки однократные, но часто они повторяются несколько раз в течение пары часов».

Местные говорят, что уже много лет ощущают эти толчки, но не могут выявить никакой закономерности. Им любопытно, природное это явление, дело рук человека или нечто сверхъестественное – да и происходит ли это вообще на самом деле.

Чтобы разобраться, нужен экскурс в топографию Оркни. И начнем мы с геологии западного побережья Мейнленда с его высокими отвесными скалами Маруик, Йеснаби и Хой, морскими утесами, крутыми обрывами и коварными течениями, на совести которых немало кораблекрушений. Возможно, причиной гула и толчков является волновая активность в пещерах, лежащих глубоко под полями. Когда большая волна попадает в тупиковую пещеру, она не дает воздуху выйти и сжимает его, создавая высокое давление. А когда волна отступает, пузырьки воздуха взрываются, – так и рождается гул.

Некоторые говорят, что звуковые удары производят военные самолеты. Километрах в ста от Оркни, на материке, на мысе Рат, находится полигон министерства обороны, и военные учения проходят и на берегу, и в открытом море. Эта редконаселенная территория – одно из немногих в Великобритании мест, где можно взрывать тяжелые снаряды. Только они могли бы сгенерировать настолько мощный звуковой удар, чтобы тот сумел достичь Оркни – и то лишь если ветер поможет. Высокоскоростные самолеты тоже могут посылать звуковую волну, ведь они опускаются в более плотные слои воздуха, практикуясь в бомбометании с пикирования. Однако, хотя папа иногда видит и слышит самолеты, их появление, по его словам, с толчками не совпадает. А может, это дело рук куда более таинственных или даже призрачных островных духов? Как гласит легенда об Ассипатле и Сторском змее, жил-был огромный морской монстр – такой большой, что мог оборачиваться вокруг земного шара и уничтожать города одним движением языка. Местный бездельник по имени Ассипатл мечтал спасти мир, и ему выпал этот шанс: он убил Сторского змея, засунув ему в печень кусок горящего торфа и медленно поджарив чудовище изнутри. Сторский змей извивался в предсмертной агонии, тряс головой, и изо рта у него выпали сотни зубов, которые и стали Оркнейскими, Шетландскими и Фарерскими островами. Доползя до края земли, змей свернулся калачиком и умер, а его тлеющее тело стало Исландией – страной, полной горячих источников, гейзеров и вулканов. Но печень всё еще горит, так что, может, Сторский змей и не умер. Возможно, он щекочет побережье своим щупальцем, и толчки – это отголоски его предсмертной агонии.


Когда мы с папой разговариваем о толчках, я немного волнуюсь. Обычно мы ограничиваемся обсуждениями фермы: какие работы надо выполнить или в каком состоянии овцы и земля, и теперь, когда он говорит о труднообъяснимых ощущениях или странностях геологии, у меня закрадывается подозрение, что он входит в маниакальную фазу. Мама научила меня распознавать признаки. Сначала с папой может быть очень интересно: он становится разговорчивым, оптимистичным и энергичным, но затем начинает совершать импульсивные покупки, вроде дорогих подъемников или оборудования для фермы, гулять всю ночь, а потом внезапно перегонять скот в четыре утра; в голову ему приходят самые невероятные идеи, и он думает, что способен управлять временем и погодой.

На полу в трейлере стоит табурет, который раньше, как я помню, был в доме. Папа его смастерил в больнице, когда был еще подростком. В пятнадцать ему впервые диагностировали маниакально-депрессивный психоз – то, что сейчас называют биполярным расстройством, – и склонность к шизофрении. С тех пор папа периодически переживает взлеты и падения разной амплитуды. Нашу семью резко швыряло то вверх, то вниз на волнах жизни в зависимости от цикла маниакально-депрессивного психоза. Было дело, его насильно клали в психиатрическую больницу, обрядив в смирительную рубашку, а бывало, он месяцами лежал в постели, не произнося ни слова. Сегодня отец активный и жизнерадостный, но, когда он ведет себя тихо, я беспокоюсь: а не начало ли это депрессивного периода – очередной долгой бездеятельной зимы?

Однажды, когда мне было лет одиннадцать, отцу стало так плохо, что он просто ходил по дому, разбивая окна одно за другим. В комнату ворвался ветер, сметая тетради с моего стола. Когда подоспел врач с транквилизаторами, а за ним полиция и скорая, я закричала на них, пытаясь прогнать. Отцом овладела какая-то внешняя сила, неподвластная его контролю. Когда седативные уже начали действовать, мы уселись вместе на полу в углу моей комнаты, и я угостила его бананом. «Ты моя девочка», – сказал он.

Наравне с психическим заболеванием отца мою жизнь определили невероятная религиозность матери и родные пейзажи с монотонным биением морских волн о скалы. Я читала о так называемом процессе обмеления, когда волны становятся выше, а потом обрушиваются, достигая прибрежного мелководья. Но энергия никогда не истощается. Энергия волн, пройдя сквозь океан, превращается в шум, тепло и вибрации, которые земля поглощает, а люди чувствуют из поколения в поколение.

С подросткового возраста папа проходил электросудорожную терапию пятьдесят шесть раз. Этот метод используется для лечения самых тяжелых психических заболеваний. В мозг подается импульс электрического тока, чтобы вызвать судорогу. Никто толком не знает, как и почему это работает, но пациенты часто сообщают об улучшении состояния, по крайней мере временном.

В день моего рождения на воде поднялась рябь, и, хотя я и уехала далеко из родных краев, во время припадков, которые начались, когда я стала больше пить, ощущение бывало такое, словно гул островов настиг меня. В одиноких лондонских спальнях и туалетах ночных клубов у меня схватывало судорогой запястья и челюсти и немели конечности. Вливание в себя алкоголя на протяжении многих лет чем-то походило на постоянное биение волн о скалы – и тоже начало причинять физический ущерб. Где-то в глубине моей нервной системы что-то рушилось и сотрясало мое тело столь мощными толчками, что я не могла пошевелиться и исходила слюной, пока толчки не затихали, давая мне возможность выпить еще или вернуться к общему веселью.


Глава 3

Флотта

Даже в самый ясный день на Оркнейских островах дует прохладный ветерок с моря, напоминая нам о том, что мы находимся на острове, хотя мы-то привыкли самый большой остров архипелага называть материком, а всё остальное – просто югом. Как только в начале августа завершается сезон сельскохозяйственных выставок, к концу подходит и лето, а дальше только дуют постоянные ветра. Осень короткая, деревьев мало, и зима добирается до нас быстро.

Десять лет назад в ветреный день осеннего равноденствия я приехала домой на несколько месяцев, потому что мне после выпуска не удавалось найти работу в городе. В тот год мои родители расстались, как происходит со многими, а я, как бывает почти всегда, и не думала, что это случится с ними, хотя, пожалуй, даже удивительно, что маниакально-депрессивный тип и ревностная христианка протянули вместе так долго.

Я работала уборщицей на нефтяном терминале на острове Флотта и каждый день добиралась туда на рабочем пароме, который на рассвете отправлялся с Хоутонского пирса. С начала семидесятых годов трубопроводы и танкеры доставляют на терминал из Северного моря сырую нефть – темную энергию дна морского. Нефтяная промышленность стала для Оркни спасением: работа в этой сфере – одна из самых высокооплачиваемых на наших островах, но уборщики остаются на низшей ступени социальной лестницы.

Поездки были лучшей частью рабочего дня. Каждый день я проезжала весь остров на рассвете, а домой возвращалась на закате. Паром разгонялся, устремляясь за линию горизонта, мелькали туманные пастели, обрамляющие острова и отражающиеся в водах Скапа-Флоу, а я слушала Radio Orkney или драм-н-бэйс. Вечерами пейзаж окрашивался в электрические оттенки красного и оранжевого – такие же, как пламя газового факела, где сжигают попутный газ, на терминале, как огоньки на нефтяных танкерах в море.

Дома я снимала рабочую одежду (однако легкий запах отбеливателя всё равно оставался) и коротала ночи одна в фермерском доме, где прошло мое детство: мама недавно съехала, а папы вечно не было. Я сидела одна в доме на краю утеса, пила и курила за обеденным столом, где мы когда-то ели все вместе, занималась нелюбимой работой, звонила в полночь находящимся далеко друзьям, попивая алкоголь папиного изготовления, а наша семья разваливалась у меня на глазах. Иногда, прикончив одну бутылку, я ехала за новой в ближайший открытый магазин, находящийся в восьми километрах от дома. Наутро я садилась на паром с похмелья, в наушниках, злая и измученная болью.

На нефтяном терминале я убирала спальни рабочих, драила санузлы, подметала коридоры и заправляла кровати. Я познакомилась с разными видами грязи: от невидимого, но остро пахнущего пота на простынях до высохших грязных следов, с которыми пылесос справляется довольно неплохо. Пятна пасты на зеркалах выдавали любителей усердно чистить зубы, а пепел – тех, кто курит из окна в зоне для некурящих. Засохшее и жидкое дерьмо, что так умело различала моя начальница, надо было убирать совершенно по-разному. На сиденьях унитаза оставались лобковые волосы, в большинстве комнат, которые я убирала, обнаруживались недопитые бутылки Irn-Bru, а в некоторых на коврах валялись обрезки ногтей с рук и ног.

Таскаясь со шваброй по безымянным коридорам с мигающим освещением, я чувствовала себя призраком. Во внешнем мире, там, на юге, про меня совсем забыли, а я застряла на острове с мешками для мусора, силясь самостоятельно протащить тележку для белья через вращающиеся двери. Я была одной из тех стен, у которых есть уши: я знала, в своих ли кроватях спали рабочие прошлой ночью. Я была загадочной невидимкой, которая поспешно удаляется, заслышав шаги. Возвращение на Оркни было крушением всех надежд, и работу уборщицы я считала лишь способом заработать денег, чтобы уехать опять.


Тогда, в восемнадцать, я не могла дождаться, когда уеду. Жизнь на ферме казалась мне грязной, тяжелой и нищей. Я мечтала о комфорте и гламуре, хотела быть в центре событий. Я не понимала тех, кто заявлял, что хочет жить в деревне и наблюдать за дикой природой. Люди были мне интереснее животных. Зимой мне приходилось носить уродливую верхнюю одежду и вычищать стойла, а я мечтала о горячем пульсе города.

Но в своей студенческой квартире я, бывало, мысленно сопоставляла площадь города и нашей фермы, думая о том, что на одних и тех же шестидесяти гектарах тут живут тысячи людей, а там – лишь моя семья и животные. Меня сводило с ума осознание того, что в многоквартирном доме лишь несколько метров отделяет меня от людей, с которыми мы даже не знакомы. Соседи окружали меня и слева, и справа, и сверху, и снизу, и разделяли нас лишь тонкие стены. Я мало говорила об Оркни с новыми друзьями, но, лежа в кровати и слушая ветер за окном, мысленно переносилась на ферму и думала о наших животных, которые мерзнут сейчас на улице.

Там, на юге, я обычно называла себя шотландкой или говорила, что «приехала с Оркни», но настоящему оркнейцу так представляться не стала бы. Хоть я и родилась на Оркни и прожила там до восемнадцати лет, оркнейского акцента у меня нет, да и родители мои из Англии. Родители познакомились, когда им было по восемнадцать, в манчестерском колледже. Папа заново готовился к выпускным экзаменам, которые пропустил из-за первых приступов болезни, а мама изучала экономику. Мама выросла на ферме в Сомерсете, а папа, сын учителей из Ланкашира, – в пригороде Манчестера. Именно поездки к маме на ферму вдохновили его поступать в сельскохозяйственный колледж. И пусть родители прожили на островах тридцать с лишним лет – больше половины своей жизни, их всё еще воспринимают как англичан, «южан».

Англичане обычно думают, что у меня шотландский акцент, а шотландцы принимают меня за англичанку. На Оркнейских островах раньше было принято говорить не «Откуда ты?», а «Ты чей?». Родителям часто задавали этот вопрос, когда они переехали. Я хоть и с Оркни, но далеко не всегда чувствовала себя там своей. В младших классах слово «англичанин» было у нас оскорблением.

Когда я была маленькой, пропал единственный чернокожий мальчик из средних классов. Он жил возле утесов Йеснаби. Помню, его младший брат зашел в наш школьный автобус, а взрослые что-то серьезно обсуждали на остановке. Примерно через неделю волны вынесли тело пропавшего на пляж. Мой опыт общения с другими детьми подсказывал, что это расизм привел его на вершину утеса.

В подростковом возрасте мне стало казаться, что все нарочно сговорились выдавать Оркни за райский уголок, и я не хотела в этом участвовать. В буклетах для туристов напирали на красоту и историю, бесконечно печатая одни и те же фотографии менгиров и красивых извивающихся улиц Стромнесса, а я видела вокруг лишь скучные здания и серое небо. Но, несмотря на свое вечное недовольство, я была готова дать отпор любому, кто усомнится в очаровании Оркни.

И эта двойственность знакома многим молодым людям с островов. Мы снова и снова возвращаемся туда: нас несет неизбежным приливом. Я выросла под огромным небом, на просторе, и всё же мое жизненное пространство ограничивалось островом и фермой. Как-то в выходной я отдыхала на пристани в Керкуолле. В моих волосах играл ветер, пахло рыбой и бензином, а вдалеке, на море, на низких холмах северных островов – Шапинсея, Сандея и лежащего на горизонте Папа-Уэстрея – мерцали огоньки. Пожив в Лондоне, я начала выделяться среди жителей этого маленького городка и не хотела оставаться тут.

Подростками мы потешались над туристами. Для нас этот объект мирового наследия был родным домом, а не местом, куда покупаешь билеты и едешь в отпуск. Вечерами, когда автобусы с туристами разъезжались, мы с братом и друзьями забирались в каменные дома и склепы эпохи неолита в перчатках без пальцев и с одноразовыми пленочными фотоаппаратами. Наутро смотрители находили там догоревшие маленькие свечки и пустые бутылки от вина.

Я была безрассудным ребенком. Я забиралась на каменные ограды и на односкатные крыши. Я прыгала с высоких стропил в сено или на мешки с шерстью. Потом я начала тусоваться – алкоголь, наркотики, отношения, секс, – в погоне за сильными чувствами мечтая испытать всё, не заботясь о последствиях и яростно сопротивляясь попыткам вернуть меня на путь истинный. Я жила суровой, ветреной, запутанной жизнью.

Люди, выросшие на ветру, сильные, закаленные и умеют найти убежище. Я была далеко, когда продали наш дом. Вырученные деньги родители поделили. Папе осталась ферма, и он поставил вместо дома трейлер, чтобы ночевать там, если не остался у подружки, а мама купила дом в городе и на ферму наведывалась редко.

Назад Дальше