Тот Город - Кромер Ольга 6 стр.


3

Яник был старше Оси на пять лет, выше её на голову и талантливее, как ей казалось, раз в двести. Он пришёл к Филонову на год раньше, ходил к нему нечасто, но регулярно и был одним из немногих, кто не боялся открыто спорить с мастером. Он вообще ничего не боялся. В восемнадцатом году, когда его семья вместе со всей польской общиной Белостока бежала в Польшу, он отстал от поезда и три года скитался беспризорником по Украине, пытался перейти польскую границу, бродил с цыганским табором, бил чечётку в борделе в Минске, рисовал фальшивые деньги для воровской банды в Смоленске. В двадцать первом году добрался до Петрограда, жил в детской коммуне в Царском Селе, торговал на толкучке сахарином и папиросами поштучно. Там-то его и приметил хорошо одетый вежливый человек, постоянный посетитель толкучки, скупавший по случаю картины, скульптуры и прочую роскошь. Человек этот часто останавливался рядом, внимательно Яника разглядывал, а однажды сказал своему спутнику по-французски, видимо, не хотел, чтобы Яник понял:

– Смотри, какие умные глаза. Жаль мальчишку, из него мог бы выйти толк.

– О каком именно толке вы говорите? – по-французски же поинтересовался Яник, мать которого преподавала французский язык в Белостокском институте благородных девиц.

С толкучки они ушли вместе, новый знакомый оказался архитектором, ценным спецом, проектировщиком заводских зданий для ГОЭЛРО[23]. Кроме того, он был профессором ВХУТЕМАСа[24] и – поляком. За четыре года, проведённых в семье профессора, Яник откормился, сдал экстерном экзамены за школьный курс и поступил во ВХУТЕМАС на архитектурный факультет, деканом которого оказался его неожиданный покровитель. В двадцать четвёртом году профессор с женой отправился в Лондон на конференцию и обратно не вернулся. Янику он не сказал ни слова. Яника вызвали в НКВД, допрашивали, даже арестовали на несколько дней, но потом отпустили. Оставшись один, он без особой грусти распрощался с реквизированной профессорской квартирой, переехал жить к приятелю-студенту, перевёлся с архитектуры на живопись и начал ходить к Филонову. Имея возможность сочинить себе с нуля выгодную пролетарскую биографию, он тем не менее сохранил откровенно польские имя и фамилию и не скрывал своей шляхетской родословной, напротив, ею гордился. Впрочем, скрывать было бесполезно, всё в нём: походка, манера держаться, поднимать глаза, поворачивать голову, говорить – выдавало неправильное происхождение. Именно это поначалу и отметила Ося – нескрываемый, даже подчёркнутый аристократизм, редкая смелость оставаться собой.


За первый год знакомства они не сказали друг другу и трёх слов. Они и виделись-то нечасто – Яник бывал на Карповке редко и по утрам, работал по ночам сторожем в кожевенном кооперативе. Ося приходила, как правило, вечерами, на занятия по идеологии. Однако Ося была уверена, что он её заметил, что она ему нравится. К концу первого года эта уверенность начала исчезать – в те редкие случаи, когда они пересекались, кроме вежливого «добрый день», он так и не сказал ей ни слова. Но часто, резко повернув голову или неожиданно подняв глаза, она замечала, что он на неё смотрит цепким, оценивающим, очень мужским взглядом. Заметила она и то, что в обсуждении её рисунков и картин он никогда не участвовал, хотя о других высказывался очень активно. Ося набралась смелости, подошла к нему после занятий, когда студийцы толпой высыпали в узкий коридор и на лестнице образовалась пробка, спросила:

– Почему вы никогда ничего не говорите о моих работах? Не считаете их достойными?

– Я не считаю достойным критиковать женщину, – улыбаясь, ответил он. – Я старомодно воспитан.

С упавшим сердцем Ося осознала, что он прав: он не обсуждал не только её работы, но и работы всех девушек-студийцев.

– Это не старомодность, – сердито выпалила она. – Это – поощрение неравноправия. Вы не верите, что женщина может быть настоящим художником?

Он помолчал, явно выжидая, пока очередь на лестнице рассеется и они выйдут на улицу, потом ответил неожиданно серьёзно:

– Я верю в то, что настоящего художника нельзя сделать, им можно только родиться.

– Так зачем же вы ходите к Филонову? – удивилась Ося.

– Я верю в то, что настоящий художник не имеет ни пола, ни возраста, ни национальности. Он не позволяет себе опускаться до таких мелочей. Это очень трудно, но Филонов это сумел.

Несколько минут они шли молча, Ося размышляла над его словами, потом вдруг спохватилась, поняла, что он идёт рядом, совсем не в ту сторону, в какую ему нужно идти. Он поймал её взгляд, сказал, улыбаясь:

– Захотелось составить вам компанию.

– Зачем?

– Ну вот уж сразу и зачем. Просто так, для удовольствия поболтать с девушкой своего круга.

– Какого круга?

– Doskonale rozumiesz, co mam na myśli[25], – по-польски ответил он.

С этого дня они начали встречаться. Хотя правильнее было бы сказать – провожаться. Дважды в неделю Яник провожал её от Карповки до дома, доводил до подъездной двери, вежливо прощался и уходил, а Ося долго стояла в подъезде, следя сквозь неплотно прикрытую дверь, как он неторопливо пересекает двор и скрывается за углом. Иногда она загадывала: если обернётся, то всё будет хорошо. Он никогда не оборачивался.

Кроме польских корней, у них нашлось ещё много общего: они любили те же книги, ту же музыку, те же картины, их раздражали похожие вещи и похожие вещи радовали, даже детские воспоминания у них были похожи. С ним было легко и интересно, с ним она не боялась своего прошлого, не стеснялась своей биографии. Даже сдержанность его поначалу ей льстила, но спустя пару месяцев начала раздражать, а через полгода она решила со вздохом, что они просто друзья. Было грустно, но она утешала себя тем, что друзьями можно оставаться всю жизнь, а любовь ни к чему хорошему не приводит, достаточно она насмотрелась на подружек и на их роковые романы. Да и замуж она не собиралась, она привыкла быть одна, сама решать, когда и куда пойти, чем заняться и на что потратить деньги.


Летом среди филоновцев случился раскол. Ссоры и споры бывали и раньше: слишком много молодых, талантливых, энергичных людей набивалось в филоновскую келью, даже его непререкаемый авторитет не мог удержать всех в одних и тех же жёстких рамках. Но такой серьёзный раскол случился впервые. Началось всё, как часто бывает, с пустяка. Появилась новая ученица, вздорная немолодая дама, Филонов сделал ей постановку, она ходила на занятия. Выставка в Академии художеств всё ещё шла, филоновцы по очереди дежурили у картин, объясняли всем желающим, что такое принцип сделанности и аналитическое искусство. Новенькая тоже пыталась объяснять, очень неуклюже и неправильно. Филонов запретил ей появляться на выставке, она покаялась и согласилась, но приходить и говорить не перестала. Ученики называли это профанацией, требовали её прогнать, запретить ей называть себя членом МАИ. Тогда взбунтовался Филонов, сказал, что не позволит никого изгонять, что любому можно объяснить, нужно только терпение и время. С ним не согласились, были сказаны резкие, неприятные слова; все прежние, подавляемые его авторитетом несогласия вылезли наружу. У Филонова кончилось терпение, он сказал сухо:

– Если нам больше не по пути, те, кто со мной, – отойдите налево. Те, кто против, – направо.

Ося отошла влево. Не потому, что была за новую ученицу, а потому, что метод был филоновский, и мастерская – филоновская, и нельзя было так его предавать. Но многие, не меньше двух третей, отошли вправо. Яника не было, и от Филонова Ося побежала на Васильевский остров, где он по-прежнему жил вдвоём с приятелем. Подняться к ним она не решилась, вызвала Яника на улицу, рассказала ему, что произошло. Он слушал невнимательно, думал о чём-то своём. Ося даже обиделась, спросила:

– Тебе всё равно?

– Я хожу общаться с Павлом Николаевичем, а не с его учениками, – пожав плечами, ответил Яник.

– А если всё развалится, и он перестанет учить?

– Рано или поздно это должно произойти.

– Тогда до свидания, – рассердилась Ося. – Тогда нам не о чём говорить.

Она повернулась, собираясь уходить, но не успела: он взял её за руку, с силой развернул к себе и сказал:

– Вот тут ты ошибаешься. Как раз сейчас нам есть о чём поговорить.

– О чём? – робко спросила Ося, радуясь, что темно и не видно, как она покраснела.

– О нас, – жёстко выговорил он. – О нас с тобой.

Ося молчала, боялась, что голос выдаст её, он тоже помолчал, потом заговорил, вначале медленно и чётко, чем дальше – тем быстрее, спотыкаясь и глотая слова, словно боялся не успеть сказать всё, что хочется.

– Я непростой человек с непростой биографией, я привык делать только то, во что верю, и говорить только то, что думаю. Притворяться я не умею и не считаю нужным, так что вряд ли меня ждёт светлое будущее. За себя я не боюсь, но если… Если у нас… Если ты… Если мы будем вместе, моё неясное будущее коснётся и тебя.

– У меня тоже не очень ясное будущее, – тихо ответила Ося.

– Я знаю. Но пойми, то, что я никогда не сделаю для собственного спасения, я могу не выдержать и сделать ради другого, ради близкого, любимого человека…

– Ты боишься найти из-за страха потерять, – всё так же тихо, не глядя на него, сказала Ося.

– Не потерять – стать зависимым, уязвимым.

– Любой человек уязвим. Тот, кто захочет прижать тебя посильнее, всё равно найдёт как. И потом, этого может никогда не случиться.

Он не ответил, Ося тоже молчала, разглядывала пуговицы на его куртке, и так стояли они довольно долго, всё ещё держась за руки, потом он спросил быстро:

– А ты? Ты не боишься найти и потерять?

– Конечно, боюсь.

– Тогда как же ты можешь?

– Jakoś to będzie[26], – вспомнила Ося любимую материну поговорку.

Он засмеялся, взял её лицо в ладони, спросил:

– Значит, ты согласна?

– На что?

– Стать моей женой.

– Женой? – изумлённо переспросила Ося.

– А как же иначе? – удивился он. – Я же предупреждал тебя, я старомодно воспитан.


Поженились они только через год. Ося хотела окончить техникум, Яник искал работу, а когда получил наконец заказ от Детгиза, сроки были такие сумасшедшие, что три месяца они почти не виделись. Рисунки его понравились, ему предложили иллюстрировать целую серию, и он сказал Осе, что откладывать больше нет смысла. Свадьбу не устраивали, просто расписались в районном загсе, и Яник переехал жить к ней. Утром на третий день совместной жизни Коля Аржанов остановил её на кухне, потянул за собой в угол, подальше от любопытной соседки, спросил:

– Нарушаем, Ярмошевская? Пускаем к себе постояльцев без прописки? Нехорошо, неправильно.

– Это не постоялец, – объяснила Ося. – Это мой муж.

– Какой ещё муж? – хрипло спросил Коля.

– Обыкновенный. Позавчера расписались.

– Ну и дура! – крикнул Аржанов и вышел с кухни, так сильно хлопнув дверью, что штукатурка посыпалась.

– И вправду дура, – сказала молчавшая до сих пор соседка. – Круглая. Он нынче в гору идёт, Коля-то. Вышла бы за него, пошла бы на Путиловский работать, и была бы ты пролетариат, гегемон. От всех бед он бы тебя прикрыл. А теперь ты кто? Никто, социально чуждая, вот ты кто. Смотри, он тебе ещё припомнит.

Ося не испугалась, в её нынешнем настроении она вообще ничего не боялась: жизнь была прекрасна, интересна, удивительна, и она наслаждалась каждым мгновением. Им было очень хорошо и очень просто друг с другом: оба не боялись работы, оба привыкли обходиться малым, оба знали цену словам. На разговоры о профессиональной деятельности, единственную тему, которая неизбежно приводила к спорам, с первого же дня наложили негласный запрет. Яник работал на жилой половине, Ося – на спальной, работы друг другу показывали только завершённые и советы давали чисто технические. Ося продолжала ходить к Филонову, Яник перестал, но рассказы её слушал с интересом.


Филонову предложили иллюстрировать «Калевалу» – финские и карельские сказания. Как всегда, он выговорил право работать всей студией. Осе досталось несколько заставок, она очень нервничала, думала, что предложили ей не за заслуги, а просто потому, что рабочих рук не хватало. Времени было мало, бросать работу на фарфоровом заводе не хотелось, это был небольшой, скучный и утомительный, но всё же стабильный заработок. Рисовала она по ночам, садилась у окна, за которым сначала сужалась, а потом опять расширялась, так и не исчезнув до конца, розовая полоса на горизонте, и думала, что это, наверное, и есть счастье – сидеть белой ночью у окна, смотреть на чёткий профиль спящего Яника и рисовать.

«Калевала» заняла у филоновцев почти год. Работу сделали быстро, но разрешения сменялись запрещениями, одобрение – недовольством, их упрекали в склонности к архаизму, формализму и десятку прочих «измов», даже Горькому, курировавшему издание, не всегда удавалось отстоять их идеи. Всё-таки книга вышла, десятитысячный тираж разошёлся очень быстро, и, когда Ося впервые взяла в руки увесистый томик, когда увидела своё имя в списке иллюстраторов, ей даже сделалось немного страшно – неужели она и вправду настоящий художник?

Яник пролистал книгу, вздохнул, сказал, что надо отметить, что он сходит в магазин, схватил кепку и вышел, почти выбежал из комнаты. Он продолжал работать в Детгизе, говорил, что это разумный компромисс, единственное место, где можно не кривить душой, но Ося видела, как тяготят его бесконечные пионеры, заводы и аэропланы. Свои работы он забросил, сказал, что нет смысла, он не Ван Гог и на посмертную славу не надеется. Ося пыталась спорить, приводила в пример приятелей-художников, он оборвал её вежливо, но твёрдо:

– В своей профессиональной жизни решения я принимаю сам.

– А если ты ошибаешься?

– Я готов платить за ошибки.


Вернулся он через два часа, поставил на стол бутылку дешёвого вина, положил белую булку, пучок редиски, два свежих огурчика. Ося нарезала хлеб и овощи тонкими ломтиками, сложила на красивую тарелку, разлила по бокалам вино. Выпили молча.

– Почему мы не можем быть как все? – вздохнула Ося. – Живём как все, работаем как все, выглядим как все.

– А думаем? – язвительно поинтересовался Яник. – Думаем мы тоже как все?

– Но почему мы думаем по-другому?

– Каждый думает по-другому. Все думают по-другому. Думать – это личное занятие, нельзя думать коллективно. Или думаешь сам по себе, или не думаешь вовсе.

– Ты хочешь сказать, что они не… – начала Ося и не докончила, испугалась того, что просилось на язык.

Яник усмехнулся невесело, налил себе ещё вина.

– Может быть, нам лучше уехать? – спросила Ося после паузы.

– Как? – отозвался Яник, и по тому, как быстро он её понял, с какой готовностью ответил, Осе стало ясно, что он и сам об этом думает.

– Уезжают же люди. Профессор твой уехал.

– Во-первых, я не профессор. Во-вторых, тогда были совсем другие времена.

– Времена были другие, – печально согласилась Ося.

Ночью Яник долго не мог заснуть, ворочался, вздыхал, то вставал покурить в форточку, то шёл на жилую половину попить воды, ложился и опять вставал.

– Что ты? – сонно спросила Ося, когда он снова, то ли в третий, то ли в пятый раз, улёгся рядом.

– Не спится, – небрежно сказал он. – Бывает. Ты спи, спи.

Утром, когда Ося проснулась, Яника дома не было. Подавляя неприятное сосущее предчувствие грядущих бед, Ося подмела пепел с пола под форточкой, убрала со стола четыре пустых стакана из-под воды и отправилась на работу.


Всю оставшуюся жизнь, все сорок с лишним лет, что предстояло ей прожить на свете без Яника, Ося не могла простить себе этого разговора. Знала, понимала, что не в разговоре дело, что не разговором всё началось, а простить не могла. Только в сорок восьмом, когда рассказали ей, что органы заприметили Яника задолго до разговора, стало немного легче. Ненадолго.

Назад Дальше