После окончания «Трубадура» и концертного тура по городам Италии, я пела «Медею» Керубини во Флоренции. Как обычно, мне пришлось выучить партию за неделю, но эта роль требовала и высочайшего артистического мастерства. Восторг, с которым меня принимали – это был поистине незабываемый вечер – поразил меня и наполнил гордостью. В июне я отправилась в очередную поездку в Лондон, где проходили официальные церемонии коронации Елизаветы II. Я пела «Аиду», «Норму» и «Трубадура». Вернувшись в Италию, я позволила себе немного передохнуть в промежутке между «Аидой» на «Арене ди Верона» и «Нормой» в Триесте. Но и пока шла «Норма» я была вынуждена снова мотаться между Миланом и Триестом, – приближался новый оперный сезон в Ла Скала, и дирекция неожиданно заменила «Митридата» (премьера планировалась между «Валли», которой открывался сезон, и «Риголетто») на «Медею» Керубини. Дирижировать должен был маэстро [Леонард] Бернстайн, но он, к моему изумлению, с большой неохотой на это согласился. В конце концов мне стало известно – и я уже, разумеется, перестала так удивляться – что он прислушался к советам группы «друзей», которые, пытаясь его запугать, долго расписывали ему мой вздорный характер, истерики и тому подобное.
Как бы то ни было, дирекция Ла Скала назначила мне встречу с Бернстайном, и стоило ему меня услышать, как все его сомнения рассеялись.
В то время газеты начали писать, или скорее прозрачно намекать, на наше пресловутое соперничество с Тебальди, и я помню, что именно по случаю «Валли» на страницах «Europeo»[42] появились мудрые советы моего дорого друга, писателя и музыкального критика Эмилио Радиуса. Почему бы, – писал Радиус, этим певицам не пожать публично друг другу руки, красноречиво доказав, что забыты все обиды, и таким образом заткнуть рот сплетникам? Со времен Рио-де-Жанейро у меня не было случая повидаться с Ренатой, и прочтя Радиуса, я решила пойти послушать ее в «Валли», которую она пела в те дни, и поприветствовать ее с бельэтажа. Так я надеялась отдать ей дань уважения, и была уверена, что на следующий день, на моей «Медее», Тебальди последует моему примеру. В общем, я поехала в Ла Скала и горячо ей аплодировала, чего моя дорогая коллега действительно заслуживала. Я все время улыбалась, надеясь, что она поймет мои намерения, и ждала от нее дружеского знака, что позволило бы мне зайти потом к ней в гримёрную. Но ни знака, ни приветствия я так и не дождалась; на премьеру «Медеи» Рената тоже не пришла. Зато появилась на третьем (или четвертом) спектакле, войдя в ложу бельэтажа, где уже сидел мой муж, в тот самый момент, когда поднялся занавес. Баттиста любезно поздоровался, взял у нее пальто и спросил, как поживает ее мать. Титта получил вежливый ответ, но он до сих пор убежден, что она его не узнала. И действительно, как он мне рассказал, вскоре после того, как я вышла на сцену, Тебальди встала, нервная и раздраженная и, поспешно надев пальто и ни с кем не попрощавшись, вышла из ложи, хлопнув дверью.
В том сезоне в Ла Скала состоялись два моих самых памятных триумфа – в «Медее» и потом в «Лючии». Кстати, о Лючии, я помню, что после секстета я сделала так, чтобы тенор Джузеппе ди Стефано смог один выйти на аплодисменты зрителей (он все еще был в депрессии после не слишком удачной постановки «Риголетто» и нуждался в инъекциях успеха). Я говорю это не для того, чтобы упомянуть свои заслуги, просто, как вы знаете, меня постоянно упрекают, что я никогда не позволяю коллегам разделить со мной радость оваций.
В октябре, спев «Мефистофеля» в Вероне, я отправилась в Чикаго, куда меня пригласили на «Норму», «Травиату» и «Лючию», и по возвращении пела на открытии сезона Ла Скала 1954-1955 гг. «Весталку», впервые вверив себя режиссуре Лукино Висконти.
Сразу после «Весталки» у меня в программе стоял «Трубадур», но тенор Дель Монако внезапно отказался от этой роли потому, что – по его словам – у него только что случился приступ аппендицита. Поэтому «Трубадура» заменили на «Андре Шенье», и так получилось, что мне пришлось выучить эту оперу за пять дней. И, само собой, меня обвинили в том, что я сама подстроила эту замену. Итак, я вышла на сцену в «Андре Шенье» и, во время арии третьего акта, как всегда, подали голос все те же унылые нарушители спокойствия. В финале я сама предложила, чтобы Дель Монако, собиравшийся уезжать в Америку, вышел один перед аплодирующей публикой – во-первых, потому, что он был главным героем, а во-вторых это был его последний спектакль в Ла Скала в этом году. Марио Дель Монако никогда не вспоминал о моем жесте. Зато почему-то распространилась невероятная история об «ударе по ноге». Как вы знаете, согласно этой причудливой байке, во время представления «Нормы» я пнула его в голень, да с такой силой, что он застонал и начал хромать, и все ради того, чтобы помешать ему выйти со мной на аплодисменты!
Но лучше вернусь к автобиографии, мы приближаемся уже к ее последней главе. Подходит к концу 1955 год, я готовлюсь к премьере «Травиаты». Репетиции совершенно вымотали меня, потому что некоторые мои коллеги отлынивали от работы, особенно тенор Ди Стефано, который никогда не приходил вовремя. В вечер премьеры нам пришлось ждать его несколько часов, потому что ди Стефано, – как он сам объяснил нам с невинным видом – не мог петь раньше полуночи.
Умирая от усталости, мы спели премьеру и после того, как нас всех вместе вызывали несчетное количество раз, я вышла перед публикой одна, по приглашению маэстро Джулини и Лукино Висконти. Ди Стефано покинул театр, демонстративно хлопнув дверью своей гримуборной. На следующий день он уехал к себе на виллу в Равенну, и накануне второго спектакля мы остались без тенора. К счастью, Джачинто Пранделли любезно согласился ввестись на эту роль, и нам удалось (незаменимых нет) сыграть все спектакли.
Я забыла сказать, что незадолго до премьеры «Травиаты» мне начали приходить анонимные письма (я тоже их получаю – это, увы, не является исключительной привилегией Тебальди), предупреждавшие меня, что я буду освистана. И все же, к моему изумлению, никто не нарушил ни первого, ни второго преставления, и я очень обрадовалась неожиданному перемирию. Но они лишь применили военную хитрость, чтобы расставить ловушку поопаснее. И вот на третий вечер, как только я запела «Gioir»[43], до меня донесся какой-то шум на галерке. Застигнутая врасплох я чуть было не прервалась на полутакте и пришла в такое бешенство, что от зрителей, я думаю, это не ускользнуло. В тот вечер (а в зале присутствовали многочисленные критики, которых тоже предупредили анонимными письмами и звонками, что надо прийти меня послушать, потому что «их ждет развлечение»), я сама попросила – и я не боюсь в этом признаться – чтобы никто из коллег не выходил со мной на поклоны. Я хотела, чтобы публика ясно и нелицеприятно высказала мне свое мнение и публика выразила его благотворным шквалом аплодисментов, который затушил мою ярость.
В сентябре, после небольшого перерыва на отдых, во время которого я напряженно работала над записью пластинки, я спела в двух спектаклях «Лючии» в Берлине, после чего, как и в прошлом году, отправилась в Чикаго на открытие сезона – в программе стояли «Пуритане», «Трубадур» и «Мадам Баттерфляй», которую я никогда раньше не пела. Вечером после последнего спектакля «Баттерфляй» произошел один из самых прискорбных инцидентов в моей карьере. За год до этого в Чикаго синьор Багарози подал на меня в суд, и я, чтобы враги не донимали меня во время спектаклей, попросила добавить в контракт особый пункт о том, что дирекция театра обязуется оградить меня от любых неприятностей до конца моих выступлений. Последним спектаклем «Баттерфляй», которую в виде исключения возобновляли уже в третий раз, закончился мой сезон в Чикаго. Но когда я вышла на поклоны, перед аплодирующим залом, за кулисами уже обсуждали – и у меня нет слов, чтобы выразить свое отвращение – как «сдать» меня шерифам, то есть тем, кто вручает судебные повестки.
Многие из читателей вспомнят, что видели в прессе фотографии возмущенной, разъяренной Каллас, которая грозит и требует правосудия. Но возмущение мое вызвали вовсе не бедные шерифы, ведь они, в конце концов, просто выполняли приказы (в Америке повестка в суд считается действительной только в случае, если лицо, выдавшее её, физически вручит ее получателю), а те, кто расставил мне ловушку и бессовестно предал меня.
Вернувшись в Италию, я в четвёртый раз открывала оперный сезон Ла Скала, на сей раз «Нормой». И, конечно, спектакли сопровождались уже привычными выкриками возмутителей спокойствия и привычными объяснениями с коллегами. Одно из них, самое бурное, произошло между моим мужем и Марио Дель Монако, который уже не знал на ком сорвать свое бешенство из-за какого-то моего вымышленного высказывания, которое ему процитировали в тот день.
В январе 1956 года Ла Скала возобновила «Травиату» и теперь мне следовало бы рассказать о «драме с редиской», хотя это уже очень старая история. Я и правда, на поклонах из-за своей близорукости приняла пучок редиски за букет цветов. Несколько пучков упали на сцену и покатившись по ней, попали прямо в руки Лукино Висконти, который, сидя в будке суфлера, умирал со смеху. А поскольку несезонные овощи нельзя было просто так купить в магазине перед спектаклем, они все явно спланировали заранее и, судя по всему, тщательно подготовились. Ну правда, кто идет в театр с пучками редиски в кармане? В любом случае, такие мелкие пакости всегда оборачиваются против тех, кто их творит, вернее тех, кто их затевает; и я уже давно не переживаю по этому поводу.
После «истории с редиской» я пела «Лючию» в Неаполе; затем опять в Ла Скала – «Цирюльника» и «Федору», и снова «Лючию» в Вене. В Вене некоторые мои коллеги, как водится, строили козни против меня. К концу спектакля у меня осталось только одно желание – переодеться, разгримироваться и уйти из театра. Но маэстро Караян умолил меня выйти на поклоны вместе с ним, вопреки венскому обычаю, – там принято, чтобы в конце представления дирижер выходил к публике в одиночестве. Я нехотя согласилась, ну и кому-то это не понравилось. В любом случае, привыкаешь ко всему, и капризы коллег больше меня не задевают. И сегодня – я говорю о этом с бесконечной усталостью, – мне приходится все начинать сначала, потому что эти хитросплетения пустячных размолвок, обид, упреков и сплетен, ставшие достоянием общественности, вынуждают меня сделать это признание – искреннее, прямодушное и невеселое. В ноябре прошлого года, как вы знаете, я пела в Нью-Йорке, в «Метрополитен». Я была наслышана о мистере Бинге[44], меня с самого начала предупреждали на его счет. И все же он показался мне настоящим джентльменом, утонченным человеком и предупредительным директором. Пока я репетировала «Норму», в журнале «Тайм», вышла обо мне статья, изобилующая общими местами, – по большей части это была чистая выдумка. Мне хотелось дать опровержение, но я подумала, что нас, как всегда, рассудит время. Тем не менее, эта публикация все же неблагоприятно сказалась на общественном мнении в Америке, это касалось текущих конфликтов[45], и не только: статью тут же перепечатала итальянская пресса и таким образом она стала оружием в руках моих врагов, в нелепой и несправедливой кампании, развязанной против меня.
К сожалению, теперь я вынуждена защищаться и оправдываться за ошибки, которые никогда не совершала. Неправда, что, когда я пела «Норму» в «Метрополитен» повторился эпизод с редиской: если бы я получила такое овощное подношение и в Америке, я спокойно сообщила бы нем, как в свое время о происшествии на «Травиате». Неправда, что я заявила журналисту: «Рената Тебальди не похожа на Каллас, она беспозвоночная». Эту фразу кстати приписали – и тому, кто читает по-английски, это очевидно – даже не мне, а вообще другому человеку. Кроме того, я не понимаю, почему Ренату так оскорбили эти безобидные слова. Что же мне тогда говорить о статье, в которой перетирают темы, вообще не подлежащие публичному обсуждению, как, например, мои отношения с матерью? И о публичном обвинении Ренаты, заявившей, что я «бессердечная»? Я только рада, что моя коллега в своем письме главному редактору «Тайм» наконец-то призналась, что сама старалась держаться подальше от театра Ла Скала, в атмосфере которого, по ее словам, «она задыхается». Я искренне рада, потому что до недавнего времени, среди бесчисленного множества фантазий на мой счет, было и обвинение в том, что я препятствую, при помощи своих дьявольских заклинаний, возвращению Ренаты Тебальди на сцену театра, который она всегда так любила.
Мой рассказ окончен: я был откровенна, может быть даже чересчур, но истина одна, и она не боится лжи. Через несколько дней я снова буду петь в Ла Скала, сначала «Сомнамбулу», потом, по случаю Праздника города, – «Анну Болейн» и наконец «Ифигению» [в Тавриде]. Я знаю, что враги не дремлют, но я буду стараться, насколько это в человеческих силах, не разочаровывать свою публику, которая любит меня, и чье уважение и восхищение я не хочу утратить. «Осторожно, Мария, – часто повторял мне мой дорогой друг и замечательный критик Эудженио Гара, – помни китайскую пословицу: «оседлавший тигра не может с него слезть». Нет, дорогой Эудженио, не беспокойся – я сделаю все возможное, чтобы никогда с тигра не слезать[46].
февраль 1957 годаПисьма. 1946–1977
1946
Эльвире де Идальго – по-итальянски
Нью-Йорк, понедельник, 28 января 1946 г.
Дорогая, дорогая моя синьора,
Боюсь, Вы не получили мое письмо, – мама пишет, что Вы от меня писем не получаете. Поэтому, не получив ответа от Вас, я подумала, что и до Вас мое письмо не дошло. Я написала Вам все свои новости, так что теперь придется начинать все сначала. Моя мама или сестра принесут Вам это письмо, в котором я повторю то, что писала в предыдущем.
Вы были совершенно правы, говоря, что от Метрополитена ничего не осталось. Я повторяю и подтверждаю это – он уничтожен. Жаль. Там не осталось ни голосов, ни индивидуальностей – ничего. Держатся пока только Баккалони[47], Пинца[48] и еще один-два человека, чьих имен я сейчас не вспомню.
Я даже скажу Вам почему – они хотят всех заставить переучиться (молодых, которые еще не сделали себе имя) на свой манер. Представляете! Немецкая школа[49]. В Греции произошло то же самое. Разевают рот во всю ширь – и на высоких нотах им больше некуда его открывать, потому что рот у них уже распахнут до отказа на средних и низких нотах, так что шире просто не получается. Смех, да и только.
Кроме того, там больше нет маэстро[50] – ни Серафина, ни де Сабаты, ни Тосканини – никого! Конечно, не считая Симара и Содеро – не знаю, помните ли Вы их. Но, боже мой, какая же в Метрополитене царит германомания, и они наверняка не первые. Спектакли стали ужасные, у них там сплошная – и ты все время боишься, что это произойдет – какофония – не знаю, как еще это назвать.
Некоторые студенты даже платили за вход. Нет, надежды не осталось, правда, ни малейшей. Я не собираюсь петь здесь, пока не сделаю себе имя где-нибудь в другом месте. И потом они и мне наверняка скажут петь на немецкий манер. Или французский.
Вообразите только, их первое сопрано – Личия Альбанезе. Вы наверняка знаете ее по Италии. Если помните ее, могу Вас заверить, что в Италии она была куда лучше. Здесь она себя разрушила. Здесь все рушится, потому что господин Джонсон[51], вместо того чтобы заботиться о своем театре, заботится только о том, чтобы привезти сюда артистов из Италии, с прекрасной итальянской школой, и заставить их петь в немецкой манере!
Я пришлю Вам одну из моих пластинок[52], и Вы увидите разницу, потому что я пела так, как Вы меня учили. Они мне тут совсем заморочили голову своими предложениями (мои здешние друзья). Надо петь выше, легче, направлять голос в нос, чтобы взять выше, и прочие глупости. Вы всегда говорили мне, как петь правильно. Оставить голос таким, какой он есть. Вот мой, например, скорее темный, довольно округлый – не так ли? Поэтому если я попытаюсь высветлить его, то утрачу все, даже легкость звукоизвлечения. И тогда вместо естественности появится вымученность, и я потеряю высокие ноты. Вы помните? Я должна открыть рот с улыбкой – и петь. И не думать – выше, в нос и т. д.!! Мой голос этого не приемлет. Надо просто иметь опору дыхания. Диафрагму – да? Когда она надежная и крепкая, голос перестает дрожать. Я должна поблагодарить вас за методику пения, которой Вы меня научили. Что еще скажешь? Я пытаюсь вспомнить все, чему у Вас научилась. Возможно, даже я иногда не понимала Вас. И, сейчас, поняв, благодарю Вас от всей души.