Сердце тьмы - Романова Екатерина Ильинична 5 стр.


Я дал выговориться этому Мефистофелю из папье-маше; казалось, его легко можно проткнуть пальцем, и внутри будет лишь пустота да немного пыли. Поймите, он собирался в скором времени стать помощником нынешнего начальника станции, и прибытие Куртца подпортило планы им обоим. Он взбудораженно о чем-то рассуждал, а я молча слушал, прислонившись спиной к разбитому судну, лежавшему на склоне холма, словно остов огромного речного зверя. Запах грязи, первобытной грязи – силы небесные! – стоял у меня в носу, а перед глазами раскинулся неподвижный первобытный лес; на поверхности черной протоки тут и там мерцали лунные блики. Луна покрыла тонким слоем серебра все вокруг – вонючий тростник, грязь, спутанные зеленые стены джунглей, что взмывали выше храмовых к самому небу. Серебро окутало и могучую реку, которую я видел в унылом проломе изгороди: неслышно и широко катила она свои воды и мерцала, мерцала… Величественный и безмолвный мир словно замер в ожидании, а этот глупец все никак не мог угомониться, болтал о себе без умолку. Я гадал: эта колоссальная неподвижность и безбрежность, что смотрит на нас двоих, для чего она? Каково ее предназначение – очаровать нас или напугать? Кто мы, путники, забредшие в эти края? Удастся ли нам обуздать эту громадину, или она обуздает нас? Огромны, дьявольски огромны были эти немые – и, вероятно, глухие – дебри. Что они таили? Я видел, как оттуда приносят слоновую кость, и знал, что где-то там живет мистер Куртц. Слыхал я тоже немало – Бог свидетель! – однако никакого ясного образа, никакой четкой картинки у меня не сложилось: с тем же успехом мне могли сказать, что там обретаются ангелы или черти. Я верил в это так же, как кто-то из вас, возможно, верит в жизнь на Марсе. Знавал я одного шотландца, парусного мастера, который был абсолютно убежден в существовании жизни на этой планете. Когда его спрашивали, как выглядят и ведут себя марсиане, он терялся и начинал бормотать что-то про «четвероногих», но стоило вам хотя бы улыбнуться, этот человек – шестидесяти лет от роду! – кидался на вас с кулаками. Разумеется, я не стал бы драться ради Куртца, но я практически позволил себе солгать. Вы знаете, как я всей душой ненавижу, презираю ложь, – не потому, что я такой благородный и честный, а потому, что она наводит на меня ужас. От вранья несет смертным духом, а именно смерть я ненавижу, презираю и хочу забыть больше всего на свете. При мысли о ней меня одолевают мерзость и тошнота – будто надкусил что-то протухшее. Таков уж мой нрав. И этот идиот, представьте себе, едва не вынудил меня солгать – очень мне захотелось подтвердить его опасения касательно моей влиятельности в Европе. На миг я стал таким же притворщиком, как все здешние заколдованные пилигримы. Случилось это потому, что я думал таким образом помочь таинственному Куртцу, которого никогда даже не видел, понимаете? Он был для меня лишь именем, и за этим именем стоял некий человек – такой, каким сейчас видите его вы. Видите вы человека? Видите его историю? Можете хоть что-нибудь разглядеть? Меня не покидает чувство, что я рассказываю сон – вернее, тщетно пытаюсь это сделать, – ведь никакой рассказ не передаст странных чувств, рождаемых сном: смеси абсурда, изумления, бессильного возмущения перед неправдоподобием, которое захватывает нас в плен и составляет самую сущность снов…

Марлоу на минуту умолк.

– Нет, это невозможно. Нельзя передать чувства человека, рождаемые жизнью в ту или иную пору его существования, – чувства, в которых сокрыта истина, смысл, неуловимая и всепроникающая суть. Этого не передать. Мы живем – и видим сны – в одиночестве…

Он вновь задумался, потом добавил:

– Конечно, вы теперь видите во всем этом куда больше, чем тогда видел я. Вы видите меня – человека, которого хорошо знаете…

В кромешной тьме мы – слушатели – почти не могли разглядеть друг друга. Марлоу, сидевший поодаль, уже давно превратился для нас в один лишь голос. Никто не проронил ни слова. Быть может, остальные задремали, но я не спал. Я слушал. Все ждал, когда же проскользнет в его речи фраза или одно-единственное слово, которое позволит мне разгадать природу едва уловимой тревоги, вызванной его рассказом. Рассказ этот словно бы рождался в тяжелом ночном воздухе сам собой, без участия человеческих губ.

– …Итак, я дал ему выговориться, – продолжил Марлоу. – Пусть думает что хочет о моих «знакомых» в высших кругах, решил я. Да-да, я ввел его в заблуждение! Никаких знакомых у меня не было. А был лишь старый, разбитый пароход-калека, к которому я прислонялся, пока мой собеседник без умолку болтал что-то про «потребность каждого человека в достойной жизни». «И вы же понимаете, сюда приезжают не луной любоваться». Мистер Куртц, по его словам, был «несомненный гений», но даже гению проще работать при наличии «правильных инструментов – умных людей». Производство кирпичей он не наладил, поскольку это было «физически невозможно», а секретарскую работу для начальника станции выполнял лишь потому, что «разумный человек никогда не пренебрегает доверием начальства».

– Понимаете ли вы меня? – вопросил он.

– Понимаю.

– Чего же вам тогда еще?

Чего мне еще?.. По правде сказать, больше всего я нуждался в заклепках. В заклепках, боже ты мой! Чтобы продолжить работу и залатать брешь, мне нужны были заклепки. Ниже по реке, на побережье, во дворе той первой станции стояли целые горы ящиков, и все они буквально ломились от заклепок! Заклепки валялись на дорожках и тропинках, я то и дело раскидывал их носком сапога, чтобы пройти. Скатывались они и в рощу смерти. Хочешь – набивай заклепками полные карманы, никто тебе слова не скажет. А здесь, где они пригодились бы для дела, не было ни одной. Подходящие заплатки я нашел, но закрепить их оказалось нечем. Каждую неделю с нашей станции на побережье отправлялся посыльный – высокий худощавый негр с посохом и портфелем через плечо. Несколько раз в неделю оттуда прибывали караваны c товарами: омерзительным набивным ситцем, от одного вида которого меня передергивало, дешевыми стеклянными бусинами по цене одно пенни за кварту и какими-то хлопчатобумажными носовыми платками (зачем, зачем?), – но заклепок все не привозили. Трех носильщиков хватило бы, чтобы доставить на станцию все необходимое для судна.

Юный аристократ начал откровенничать, но моя сдержанность и нежелание вести беседу в конце концов его утомили. Он счел нужным сообщить мне, что никого не боится – ни Бога, ни дьявола, ни тем более человека. Я ответил, что прекрасно это вижу, но все-таки мне необходимо некоторое количество заклепок – а значит, они необходимы и мистеру Куртцу, только он об этом пока не знает. Письма на побережье относят раз в неделю…

– Уважаемый сэр! – вскричал он. – Я пишу лишь то, что мне диктуют!

Я потребовал заклепок. Ведь должен быть способ их получить – столь умный человек наверняка может что-то придумать. Мой собеседник вдруг переменился, стал очень холоден и заговорил о гиппопотамах. Спросил, не беспокойно ли спать на борту парохода (я не покидал своего спасенного судна ни днем, ни ночью). Один старый гиппопотам, живший в тех краях, завел дурную привычку выбираться по ночам на берег и бродить по станции. Пилигримы выскакивали из хижин и палили по бедному зверю из всех ружей, некоторые нарочно караулили его по ночам, но все было впустую.

– На этом звере, видно, лежит какое-то защитное заклятье. Но так можно сказать лишь о дикарях и животных этой страны. Никакие заклятья – зарубите себе на носу, никакие! – не спасут здесь обыкновенного человека.

Он постоял с минуту в лунном свете, немного скривив свой изящный крючковатый нос и сверля меня немигающим взором слюдяных глазок, а затем, сухо пожелав спокойной ночи, удалился. Я видел, что он искренне обеспокоен и озадачен, и впервые за долгое время почувствовал надежду. А как приятно было вернуться от этого типа к моему влиятельному другу – помятому, изувеченному жестяному корыту! Я вскарабкался на борт. Пароход звенел у меня под ногами, как жестянка из-под печенья «Хантли и Палмер», которую пинают по дороге. Сбит он был отнюдь не на совесть, а выглядел и того хуже, но я вложил в это суденышко столько тяжелого труда, что успел полюбить его всем сердцем. Никакой влиятельный друг не сослужил бы мне такой доброй службы. Пароход подарил мне возможность повидать мир и узнать, на что я способен. Нет, я не люблю трудиться. Будь моя воля, я сидел бы без дела и рассуждал о добрых делах, которые можно совершить. Я не люблю работать, да и никто не любит, но я ценю то, что дает труд: возможность найти себя, свою действительность – свою собственную, а не чью-то еще, – которую, кроме меня, никто не сможет познать. Люди видят лишь оболочку, то, что выставляется напоказ, но подлинной сути не понимают.

Я ничуть не удивился, обнаружив на корме гостя: он сидел, свесив ноги за борт и болтая ими над грязной жижей. Видите ли, мне куда приятнее было иметь дело с механиками и рабочими станции, которых пилигримы, естественно, презирали – за небезупречность манер, насколько я понимаю. Моим гостем оказался прораб, котельный мастер по профессии – славный работник. Он был худощав, костляв, с желтоватой кожей и большими проницательными глазами. Лысая его голова блестела, как моя коленка. По-видимому, волосы, падая с его макушки, застряли на подбородке и прекрасно зажили на новом месте: окладистая борода доходила ему почти до живота. Он был вдовец с шестью детьми, которых, уезжая на заработки, оставил на попечение родной сестры. Больше всего на свете прораб любил голубей – по части голубеводства он был большой знаток и энтузиаст, мог рассказывать об этом часами напролет. После работы прораб иногда забредал ко мне в гости – поболтать о своих детях и птицах. В рабочие часы, когда приходилось ползать в грязи под пароходом, он заворачивал бороду в эдакую белую салфетку, специально привезенную из дома для этой цели. У салфетки были длинные петли по бокам, которые надевались на уши. Каждый вечер он старательно и бережно полоскал ее в протоке, после чего с важным видом вешал на куст сушиться.

Я хлопнул его по плечу и воскликнул:

– Нам привезут заклепки!

Прораб вскочил на ноги и закричал, не веря своим ушам:

– Да вы что! Заклепки?!. – Тут он понизил голос и многозначительно произнес: – Так вы… это самое?

Не знаю, почему мы вели себя как сумасшедшие. Я поднес палец к носу и загадочно кивнул.

– Вот это я понимаю! – тут же вскричал он, щелкнул пальцами у себя над головой и поднял одну ногу.

Я попытался станцевать джигу. Мы плясали прямо на железной палубе, поднимая жуткий грохот: он отдавался эхом в девственном лесу на другом берегу протоки и прокатывался по спящей станции. Той ночью мы разбудили парочку пилигримов, это как пить дать. На секунду в освещенном дверном проеме начальниковой хижины возник темный силуэт, затем он исчез, а следом исчез и сам проем. Мы прекратили пляску, и тишина, которую мы распугали своим топотом, вновь потекла на станцию со всех уголков джунглей. Огромная, неподвижная в лунном свете зеленая стена – буйная спутанная масса стволов, ветвей, листьев, сучьев и лиан – была подобна замершему на миг восстанию безмолвной жизни, могучему растительному валу, что вскинулся над станцией и готов был в любую секунду обрушиться на нее и стереть с лица земли всех ее жалких обитателей. Однако волна не двигалась. Издалека донеслось громкое фырканье и плеск воды: как будто в великой реке принимал мерцающую ванну ихтиозавр.

– В конце концов, – рассудительно произнес котельник, – почему бы им и впрямь не выслать нам заклепки?

Действительно, почему? Я не смог придумать ни одной причины.

– Вышлют, вышлют. Через три недели, – заверил его я.


Но заклепок мы не дождались. Вместо поставки случилось вторжение, визит непрошеных гостей, кара небесная – не знаю, как и назвать. Гости прибывали понемногу в течение трех недель. Каждую группу возглавлял белый человек в новом костюме и блестящих ботинках. Он ехал верхом на осле и отвешивал поклоны восхищенным пилигримам. Вслед за ослом плелись злые хмурые негры со стертыми в кровь ногами. Своими палатками, складными табуретами, тюками, ящиками, сундуками и прочей поклажей они занимали весь двор, и над захламленной станцией воцарялась атмосфера загадочности. Всего прибыло пять таких нелепых караванов: казалось, эти люди разграбили бесчисленное множество магазинов экспедиционного снаряжения и продуктовых лавок, а теперь скрываются бегством и хотят разделить добычу где-нибудь в лесной глуши. Нашим взорам предстало удивительное нагромождение вещей, которые сами по себе были нужны и хороши, однако из-за глупости человеческой походили на награбленное добро.

Эта честна`я компания называлась исследовательской экспедицией «Эльдорадо», и, полагаю, все ее участники когда-то обязались не разглашать секретов предприятия. Однако своей болтовней и поведением они напоминали отъявленных бандитов: безрассудность без отваги, жадность без дерзновенности, жестокость без доблести. Ни толики предусмотрительности или хотя бы серьезности намерений не было у представителей этой банды, и они явно не считали сии качества необходимыми для своего ремесла. Ими двигала одна лишь алчность, желание поскорей выдрать сокровища из недр этой земли и утащить их домой – при этом морали в их помыслах было не больше, чем у грабителей, взламывающих сейф. Кто оплачивал расходы сей благородной экспедиции, я не знаю, но вожаком шайки был дядя нашего начальника.

Внешне он напоминал мясника из бедного квартала, а взгляд у него был сонный и коварный. Гордо нес он на коротких ножках свое толстое брюхо и за все время пребывания гнусной шайки на станции не перекинулся словечком ни с кем, кроме племянника. Эти двое целыми днями прогуливались по двору, склонив головы друг к другу в нескончаемой дружеской болтовне.

Я принял решение не волноваться больше по поводу заклепок. Человек гораздо быстрее остывает к подобным пустым занятиям, чем может показаться. Я сказал себе: «К черту!» – и плюнул на все. У меня было предостаточно времени на размышления, и я иногда думал о Куртце. Он не слишком меня интересовал, нет, но все же мне было любопытно взглянуть, как человек, имеющий какие-никакие моральные принципы, сумеет в конечном итоге покорить эту гору и к каким делам приступит, оказавшись на вершине.

Глава 2

Однажды вечером, полеживая на палубе своего парохода, я услышал приближающиеся голоса: по берегу гуляли дядя и племянник. Я практически задремал, как вдруг кто-то сказал мне прямо в ухо:

– Я безобиден, как малое дитя, но не люблю, когда мною помыкают. Начальник я или нет? Мне было приказано отправить его туда. Подумать только…

Я сообразил, что беседующие стоят на берегу, у носа моего парохода, то есть прямо под моей головой. Я не шевелился – очень уж меня разморило.

– Да, и впрямь неприятно, – буркнул дядя. – Он просил начальство отправить его в самую дремучую глушь – задумал проявить себя. И мне дали соответствующее распоряжение. Ты только подумай, какое влияние он может иметь… Ужасно.

Оба согласились, что это ужасно, затем обменялись еще несколькими странными фразами: «…вызывает дождь и управляет погодой… один человек… вся верхушка… пляшет под его дудку…» Этот нелепый сумбур окончательно разогнал мой сон, так что уже в полном сознании и ясном рассудке я услышал следующее высказывание дяди:

– Здешний климат, вероятно, сделает работу за тебя. Он там один?

– Да, – отвечал начальник станции. – Год назад, даже больше, он прислал мне своего помощника с запиской такого содержания: «Вышли этого несчастного идиота из страны и больше таких не присылай. Я лучше буду один, чем стану довольствоваться твоим сбродом». Ну и наглец!..

– Больше от него ничего не приходило? – просипел дядя.

– Слоновая кость! – рявкнул племянник. – Да так много… высшего сорта… Что самое досадное – вся от него.

– А помимо кости?..

– Накладные! – последовал бурный ответ.

Наступила тишина. Речь явно шла о Куртце.

К тому времени я уже не спал, но лежал совершенно спокойно. Ни малейшего желания двигаться у меня не было.

– Как же он эту кость сюда доставил? – не без раздражения поинтересовался глава экспедиции.

Племянник пояснил, что слоновую кость привезли на каноэ – целая флотилия пришла по реке, а руководил ею мулат-англичанин, подручный Куртца. Куртц, по всей видимости, и сам надумал вернуться: на его станции к тому времени не осталось ни провианта, ни товаров, но, пройдя по реке триста миль, он вдруг передумал. Взяв с собой четырех гребцов, он сел в каноэ и поплыл назад, а метиса со слоновой костью отправил дальше. Дядя и племянник были потрясены этой выходкой Куртца и никак не могли разгадать его мотивы. Зато я подумал, что впервые вижу его как есть. Картинка была отчетливая: долбленое каноэ, четыре негра и один белый, внезапно отринувший безопасность, блага цивилизации и мечты о родине. Он вернулся в глушь, на свою опустевшую и заброшенную станцию – ей-богу, я тоже не знал, что им двигало. Быть может, он просто привык трудиться ради самого труда. Как вы понимаете, те двое ни разу не произнесли вслух его имени, а всякий раз называли его «этот человек». Мулата, сумевшего ловко и без потерь спустить по реке множество каноэ со слоновой костью, они окрестили подлецом. Подлец доложил, что этот человек тяжело заболел, потом пошел было на поправку, но полностью не восстановился… Тут дядя и племянник двинулись дальше и в некотором отдалении от парохода принялись мерить шагами берег. До меня долетали лишь обрывки фраз: «Военный пост… врач… двести миль… совсем один… неизбежная задержка… девять месяцев… никаких вестей… странные слухи…» Они вновь пошли в мою сторону. Начальник станции говорил:

Назад Дальше