– Да почти никого, если не считать одного странствующего торговца… Гнусный человечишка, надо сказать! Уводил кость прямо у нас из-под носа!
О ком же они теперь говорили? Я послушал еще и понял: речь шла о человеке, который добывал кость в той же местности, что и Куртц (и которого начальник не одобрял).
– Мы не избавимся от недобросовестной конкуренции, покуда не повесим хотя бы одного из них, чтоб остальным неповадно было, – сказал он.
– Конечно, конечно, – проворчал его дядя. – Надо это устроить. Пусть вешают! А что? В этой стране все можно, я считаю. Здесь – именно здесь, учти – с тобой некому тягаться. А почему? Потому что тебе нипочем местный климат. Ты кого угодно переживешь. Опасность кроется в Европе. Но перед самым отъездом я потрудился…
Они отошли и стали переговариваться шепотом, потом начальник вновь заголосил:
– Эти недоразумения и задержки не моя вина! Я сделал все, что мог.
– Досадно, досадно…
– И как он мне докучал своей нелепой болтовней! – продолжил начальник станции. – Наслушался я будь здоров… «Каждая наша станция должна быть подобна маяку, освещающему путь к новому миру – славному миру! Безусловно, в первую очередь это место для торговли, но также и для просвещения, наставления и распространения гуманистических взглядов». Представляешь, какой осел! И еще метит в начальники! Нет, это…
Он едва не подавился от ярости, и тут я чуть-чуть приподнял голову. Оказалось, они стояли прямо подо мной – я мог бы при желании плюнуть им на головы. Оба, погрузившись в неприятные мысли, смотрели в землю. Начальник станции похлопывал себя по ноге тонким прутиком. Тут его дальновидный родственник поднял голову.
– Как твое здоровье? По-прежнему ни разу не болел?
– Кто? Я?! Что ты, я прекрасно себя чувствую, прекрасно. А вот остальные… мрут как мухи, ей-богу! Я не успеваю даже отправлять больных домой – просто удивительно!
– Хм-м, вот как, – проворчал дядя. – Что ж, на это и будем надеяться, мой мальчик, на это и будем надеяться.
Своей пухлой ручкой, похожей на тюленью ласту, он обвел все кругом: лес, протоку, грязь, реку, – словно призывая на службу зло, дьявола, кромешную тьму, что таилась в сердце этого осиянного солнцем края. Мне стало так жутко, что я невольно вскочил на ноги и посмотрел на лес – должен же последовать какой-то ответ на эдакую демонстрацию черной силы? Вы лучше меня знаете, какие глупости порой лезут в голову. Высокий зеленый вал по-прежнему зловеще и неподвижно возвышался над двумя человеческими силуэтами, терпеливо дожидаясь конца фантастического вторжения.
Они хором выругались – исключительно от страха, полагаю, – затем сделали вид, что меня вовсе не существует, и зашагали обратно к станции. Солнце почти село; дядя и племянник, низкий и высокий, плечом к плечу взбирались на холм. Казалось, они с огромным усилием втаскивают наверх собственные нелепые, разновеликие тени, что плелись за ними по высокой траве, не сминая ни единой былинки.
Через несколько дней экспедиция «Эльдорадо» ушла в безмолвную глушь, и та сомкнулась над ними, как волны смыкаются над головой ныряльщика. Много дней спустя от них пришла весть, что все ослы издохли. О судьбе менее ценных животных ничего не известно. По-видимому, им, как и всем нам, воздалось по заслугам. Я не спрашивал. В ту пору я с нетерпением ждал скорой встречи с Куртцем – относительно скорой, конечно. Путь до станции мистера Куртца занял у нас два месяца.
Подъем по великой реке был подобен возвращению к самой заре мира, когда на Земле буйствовала растительная жизнь, а в мире царили исполинские деревья. Безлюдье, всепоглощающая тишина, непроходимый лес. Воздух был знойный, густой, тяжелый, вязкий. Блеск солнца не приносил никакой радости. Длинные отрезы водяной глади простирались во все стороны, скрываясь во мгле далеких заросших берегов. На серебристых песчаных косах, греясь на солнышке, лежали бок о бок гиппопотамы и аллигаторы. Порой река становилась шире и текла меж поросших лесом островков; заблудиться на ней было так же легко, как в пустыне. Со всех сторон подстерегали отмели, и иногда мы по целым дням бодались с ними в поисках фарватера. Я начинал думать, что на нас легло колдовское заклятье и мы навек отрезаны от всего, что знали когда-то… давным-давно… вероятно, в другой жизни. Порой перед глазами вставали картины из прошлого (такое иногда случается в самый неподходящий момент, когда тебе и не до воспоминаний вовсе), но прошлое являлось подобием тревожного шумного сна, который ты с удивлением вспоминал средь ошеломительной яви этого странного мира растений, воды и тишины. Однако в его безмолвии не было даже намека на покой. То было безмолвие неумолимой стихии, размышляющей о чем-то непостижимом. Она глядела на тебя мстительно и злобно. Впоследствии я к этому привык, перестал замечать – других забот хватало. Мне приходилось ежесекундно следить за фарватером, различать впереди – в основном по наитию – невидимые отмели, выискивать подводные камни. Я учился предусмотрительно стискивать зубы, чтобы сердце не выскочило наружу, когда мы проходили в считаных дюймах от какой-нибудь коварной коряги, которая могла запросто выдрать жизнь из нашего корыта и потопить его вместе со всеми пилигримами. Я высматривал впереди сухостой, чтобы вечером порубить его на дрова для парохода. Когда ты ежечасно занят подобными делами, барахтаешься где-то на поверхности, действительность – действительность, говорю вам! – меркнет. Истина сокрыта на глубине – оно и к лучшему. Но все же я ее чувствовал, чувствовал, как это таинственное безмолвие наблюдает за моими обезьяньими трюками. Наблюдает оно и за вами – как вы скачете и кувыркаетесь на своих натянутых канатах, и все ради чего? Ради гроша, который вам заплатят за падение…
– Полегче, Марлоу, – пророкотал чей-то голос, и я понял, что на палубе, кроме меня, бодрствует по меньшей мере еще один человек.
– Простите. Я забыл о сердечной боли, что с лихвой искупает скудное вознаграждение. И впрямь исполненный с блеском трюк дороже денег! Вы все отменные трюкачи. Мой фокус тоже удался – каким-то чудом я сумел не загубить судно в первом же плавании по великой реке. До сих пор этому дивлюсь. Представьте себе человека, которому велели провезти карету по разбитой дороге да еще с завязанными глазами. Вот и с меня сто потов сошло, ей-богу. В конце концов, это непростительный грех для моряка – оцарапать дно судна, отданного ему в распоряжение. Может, никто и не узнает, но вы-то ни с чем не перепутаете этот глухой удар, а? И никогда его не забудете. Удар в самое сердце. Он вам снится, еще долгие годы вы в ужасе просыпаетесь среди ночи и слышите этот скрежет, вас бросает то в жар, то в холод. Не стану врать: мой пароход не всегда шел по реке без заминок. Иногда ему приходилось буквально ползти на брюхе, пока штук двадцать каннибалов толкали его вперед. Этих ребят мы взяли на борт по дороге, предложили им поработать матросами. Отличные парни каннибалы – работать умеют! Я им очень благодарен. У меня на глазах они друг друга не ели, поскольку запаслись провиантом – мясом гиппопотама. Вскоре оно протухло, и вонь этого таинственного безмолвия до сих пор стоит у меня в носу. Фу! На борту со мной был сам начальник станции и три-четыре пилигрима с длинными шестами – полный комплект. Порой мы натыкались на какую-нибудь прибрежную станцию, зависшую на самом краю неизвестности. Из разбитых лачуг к нам выбегали белые люди, сами не свои от радости, удивления и радушия. Вид и поведение их казались очень странными – словно на станциях их удерживала некая колдовская сила. Некоторое время в воздухе звенели слова «слоновая кость», а потом мы отправлялись дальше, в безмолвие, вдоль пустынных берегов, по спокойным изгибам реки, меж высоких зеленых стен, в которых отдавались эхом тяжелые удары нашего гребного колеса. Деревья, деревья, миллионы деревьев, массивных, высоченных, взмывающих под самое небо; у их подножия жался к берегу – в попытке справиться с течением – крошечный закопченный пароходик, словно жук, неторопливо ползущий по полу высокого портика. Я чувствовал себя ничтожно маленьким, одиноким, потерянным, но чувство это не было гнетущим или тягостным, нет. В конце концов, даже если ты мал, чумазый жук знай ползет себе вперед – а больше ничего и не надо. Не знаю, куда он полз, по мнению пилигримов: видимо, туда, где они смогут что-то получить или раздобыть. Я же думал, что он ползет навстречу Куртцу. Однако, когда паровые трубы прохудились, поползли мы очень медленно. Берега раскрывались перед нами и смыкались за нашими спинами, словно лес неторопливо выходил на воду и преграждал нам пути к отступлению. Мы проникали все глубже и глубже в сердце тьмы. Там было очень тихо. По вечерам из-за зеленых стен иногда доносился барабанный бой: летел над рекой и как будто замирал в воздухе над нашими головами – до самого рассвета. О чем гремели те барабаны – о войне, мире или Боге, – мы не знали. Вестником рассвета было пугающее затишье, спускавшееся на реку; лесорубы спали, их костры едва теплились; я испуганно подскакивал на месте от любого шороха и хруста ветки. Мы были странниками в доисторическом лесу незнакомой планеты. Мы могли бы вообразить себя людьми, на которых свалилось проклятое наследство и которое еще причинит нам немало страданий и потребует от нас тяжелого труда. Но вдруг, еле-еле одолев какой-нибудь поворот, мы различали на берегу тростниковые стены и остроконечные соломенные крыши, слышали дикие вопли; под тяжелым навесом неподвижной листвы мелькали черные ноги, хлопали руки, раскачивались тела, сверкали белки глаз. Наш пароход медленно шел мимо необъяснимой черной вакханалии. Первобытный человек… проклинал нас? Приветствовал? Возносил нам молитвы? Разве тут скажешь… Мы ничего не понимали в происходящем вокруг, мы просто скользили по реке подобно призракам, гадая и втайне ужасаясь, как душевно здоровый человек ужаснется, став свидетелем бунта в сумасшедшем доме. Да мы и не могли понять, ибо были слишком далеко, и вспомнить тоже не могли, ибо очутились во мраке первых, давно минувших веков, которые не оставили в разуме современного человека ни следов, ни воспоминаний.
Земля казалась неземной. Мы уже привыкли к виду закованного в кандалы и укрощенного чудища, но там… там это чудище вырвалось на волю. Неземные картины предстали нашему взору, а люди… нет, я не скажу, что они были бесчеловечны. Это и было хуже всего – подозрение, что они тоже люди. Оно приходило медленно. Дикари выли и скакали, крутились на месте и корчили страшные рожи, но душу леденила мысль об их человечности, о своем отдаленном родстве с этими дикими и страстными тварями. Безобразие? Да, это было безобразно, страшно, но честный человек не стал бы отрицать, что чудовищная искренность тех звуков рождала едва ощутимый отклик в его душе, смутный намек на смысл, понятный даже ему – ему, такому цивилизованному и далекому от тьмы первобытной эпохи. А почему бы и нет? Разум человеческий способен на все, ибо в нем заключено все – и прошлое, и будущее. Что крылось в этих плясках? Радость, страх, горе, преданность, отвага, гнев – да мало ли, но главное – истина, истина, лишенная покровов времени. Пусть дурак таращит глаза и содрогается, а нормальный человек все поймет и бровью не поведет. Но для этого в нем должно быть не меньше человечности, чем в этих дикарях на берегу. Тогда ему будет что противопоставить их истине – свою собственную суть, свою врожденную силу. Одних принципов мало. Приобретения, одежда, красивые тряпки – все это вмиг слетит, стоит только встряхнуть как следует. Нет, здесь нужна сознательная вера, ведь в диких плясках есть особый магнетизм, призыв… Да, я его слышу и признаю. Но ведь и я не обделен голосом, и мою глотку, к счастью или несчастью, так просто не заткнуть. Конечно, дураку, вооруженному страхом и сантиментами, ничего не грозит. Кто сейчас хмыкнул?.. Вас интересует, не сошел ли я на берег – поплясать да повыть с дикарями? Нет, не сошел. Из-за сантиментов? Да к черту сантименты! У меня попросту не было времени. Мне пришлось изрядно повозиться со свинцовой замазкой и искромсанным на полоски шерстяным одеялом, дабы соорудить повязки для моих раненых паровых труб. Одновременно я не сводил глаз с реки и пытался обходить коряги – словом, всеми правдами и неправдами поддерживал жизнь в пароходике и вел его вперед. В подобных занятиях достаточно поверхностной правды, чтобы спасти неглупого человека. Еще я время от времени приглядывал за дикарем, который работал у нас кочегаром. То была усовершенствованная особь, обученная топить вертикальные котлы. Он сидел прямо подо мной, и наблюдать за ним было столь же поучительным занятием, как смотреть на собаку в брюках и шляпе с пером, танцующую на задних лапках. Несколько месяцев тренировки не прошли даром для этого славного парня. На манометры он поглядывал с явно напускным бесстрашием; еще у бедняги были сточенные зубы, странно выстриженная шевелюра и по три шрама на каждой щеке. Ему следовало бы топать ногами и хлопать в ладоши на берегу, а вместо этого он – пленник неведомого колдовства, наделенный душеспасительными знаниями, – был занят тяжким трудом. Работать его научили: он знал, что, если вода в прозрачной штуке исчезнет, злой дух котла, разъяренный великой жаждой, обрушит на нас страшную кару. Поэтому негр потел, работал и испуганно косился на стекло (на руке у него висел самодельный амулет из каких-то тряпок, а из нижней губы торчала полированная кость размером с карманные часы). За бортом медленно проплывали лесистые берега, островки шума оставались позади, а впереди ждали бесконечные мили безмолвия – мы ползли к Куртцу. Однако коряги были толсты, воды мелки и коварны, в котле как будто и впрямь завелся упрямый дух, поэтому ни у меня, ни у кочегара не было времени предаваться нехорошим мыслям.
Примерно в пятидесяти милях от Внутренней станции мы наткнулись на тростниковую хижину с печальным флагштоком, на верхушке которого болтались вместо флага какие-то лохмотья. Рядом стояла аккуратная поленница. Неожиданная находка! Мы сошли на берег и обнаружили на поленнице дощечку с выцветшей карандашной запиской, которую мы разобрали с большим трудом: «Подготовил для вас дрова. Спешите! Но приближайтесь с осторожностью». Была там и подпись, какая-то длинная фамилия – явно не Куртц. «Спешите». Куда? Дальше, вверх по реке? «Приближайтесь с осторожностью». Осторожность мы не соблюдали – да и не могли бы соблюдать при всем желании, ведь записку с предупреждением нашли только здесь, на берегу. Значит, что-то стряслось в верховьях реки. Но что? И насколько серьезно обстоят дела? Вот в чем вопрос. Мы дружно осудили телеграфный стиль записки – автор мог бы и разъяснить, что к чему. Кусты вокруг ни о чем не говорили и не позволяли заглянуть в глубь леса. В дверном проеме хижины уныло болталась красная саржевая занавеска. Внутри царил разгром, но мы сразу поняли, что не так давно здесь жил белый человек. У стены стоял грубо сколоченный стол – доска на двух столбиках, в углу громоздился мусор, а у выхода я нашел книгу без обложки и с засаленными от частого чтения страницами. Корешок, однако, был заботливо прошит новыми белыми нитками. Я подивился этой находке. Книга называлась «Исследование некоторых вопросов мореходства», а написал ее то ли Тоусэр, то ли Тоусон, не помню фамилии, главный старшина флота его величества. Чтение было отнюдь не увлекательное: множество графиков и пренеприятных длинных таблиц. Этот томик, напечатанный шестьдесят лет назад, я держал в руках с великой осторожностью: казалось, он вот-вот обратится в прах. Свой труд Тоусон или Тоусэр посвятил подробному рассказу о пределах прочности всевозможных корабельных цепей, снастей и прочих подобных вещах. Да, эту книгу нельзя было назвать захватывающей, но с первого взгляда чувствовалось стремление автора к достойной цели, искреннее желание выполнять работу правильно и профессионально, и потому от скромных страниц сего древнего труда шел не только свет знаний. Бывалый моряк, со знанием дела повествующий о цепях и талях, помог мне забыть о джунглях и пилигримах, насладиться восхитительным чувством, рожденным встречей с миром настоящих, прочных вещей. Книга сама по себе была чудом, но еще удивительней оказались карандашные заметки на полях, явно относившиеся к тексту. Я просто не поверил своим глазам! Они были зашифрованы! Да-да, эти символы очень напоминали шифр. Что за человек мог притащить с собой в глушь эту книгу, изучать ее и делать подробные шифрованные заметки? Загадка, право слово.
Какой-то неприятный шум отвлек меня от чтения. Я поднял глаза и увидел, что поленницы уже нет, а начальник и пилигримы кричат мне с берега. С большой неохотой сунул я книгу в карман – казалось, покидаю доброго и надежного друга.
Наш хромой пароходик вновь двинулся по реке.
– Должно быть, записку оставил тот самый торговец… тот самый проныра, будь он неладен! – воскликнул начальник, злобно глядя назад.
– Судя по всему, он англичанин, – заметил я.
– Это не убережет его от беды. Ему следует поостеречься, – мрачно пробормотал начальник.
– В этом мире никто не застрахован от бед, – ответил я невозмутимо, как будто ничего не понял.
Течение в тех краях было быстрое, пароход шел на последнем издыхании, гребное колесо крутилось еле-еле, и я поймал себя на том, что с замиранием сердца жду очередного удара лопасти о воду: казалось, развалюха вот-вот встанет и на наших глазах в ней угаснут последние искры жизни, – однако пароход полз вперед. Иногда я подмечал впереди какое-нибудь дерево, чтобы по нему следить за нашим продвижением к Куртцу, но всегда терял ориентир, не успевали мы с ним поравняться. Слишком много терпения нужно, чтобы так долго не сводить глаз с одного предмета. Начальник проявлял удивительное смирение. Я злился, кипятился, и в итоге начал спорить сам с собой о том, стоит ли заводить честную беседу с Куртцем. Не успел я принять решение, как до меня дошло: любое мое действие лишено смысла. Я могу заговорить с Куртцем, а могу молчать, это ровным счетом ничего не изменит. Какая разница, что знает или сознательно игнорирует человек? Какая разница, кто начальник? Порой меня посещают подобные озарения. Суть дела все равно лежит на самой глубине, она в любом случае мне недоступна, как бы я ни пытался ее потревожить.