Чучело - Норман Райт 2 стр.


Погружаясь по щиколотку в грязь, я шла за пьяным отцом. Я шла и ненавидела осень. Ненавидела наши сырые, холодные края с вечными дождями, нищетой и болезнями. Но пишущая эти строки, вынуждена была жить, через боль и слезы, она должна была жить.


Когда мы подходили к дому, мистер Гаррисон уже дожидался нас у порога.

Тэрри Гаррисон не взял с нас платы, и даже позволил на месяц, пока мы не сыщем подходящее жилище, задержаться в его доме. Я была благодарна, за возможность проститься с матерью и ее спальней. Но упрямый отец наотрез отказался оставаться. Он сказал, что ни на минуту не задержится в этой блошиной норе, и пообещал вскорости ее освободить.

Мне было стыдно за пьянствующего отца. Пока я собирала вещи, он громко ругал судьбу и напивался. Отец не обронил ни одной слезы по тому человеку, с которым прожил двадцать долгих лет и продолжал терять свое онемевшее от алкоголя лицо, на дне стеклянной бутылки.

В доме задрожали стекла. По небу вновь пронеслись самолеты. Их гул так сильно угнетал меня, но сегодня, мне было все равно. Сегодня, ничего плохого больше не случится, все плохое, уже произошло.

– Гвен, – сказал мне Тэрри, перед тем как оставить нас, – прошу тебя, держись. Я бы вас ни за что не выгнал, но я беспокоюсь за вашу безопасность. Сама видишь, дом уже по швам трещит, и того глядишь, развалится. Я повторюсь, я вас не гоню. Если хотите, черт с вами, можете жить сколько угодно. Бесплатно. Мне не нужно денег. Живите.

– Отец решил съехать, – ответила я, пряча лицо от ледяного ветра и от квартирохозяина. – Я должна быть рядом с ним.

Мистер Гаррисон тяжело вздохнул и сказал, что ему очень жаль о случившемся в нашей семье. Я молча кивнула, обтерла рукавом пальто, бегущие из носа сопли, и отдала мистеру Гаррисону ключи. Тэрри взял ключи и, немного помедлив, ушел.

Я обернулась на дом и почувствовала, что мое детство закончилось. Оно осталось там, в саду, где я любила прятаться от мамы, и притаилось за молодыми яблонями, боясь выйти на мой зов. Оно больше не смеялось, играя у пруда, а лишь дрожало от озноба, под гнетом непогоды и угасало, словно упавший на решетку камина, маленький уголек.

Отец склонился над чемоданом, и замерзшими непослушными пальцами, тщетно пытался перевязать его веревкой, чтоб по дороге не растерять свои вещи. Бутылка с алкоголем, то и дело выпадала из его внутреннего кармана. Отец поднимал бутылку и ругал ее, точно она нарочно выпадает, и от того, злился еще сильнее.

Я помогла отцу с его чемоданом, и мы отправились к работному дому.

Я шла и все думала, о том, что теперь, мое детство – это закрытая книга. Страницы в ней пусты. Мое детство – это сухой лист, гонимый ветром к черным небесам. Мое детство – утраченный рай, в который мне больше никогда не суждено вернуться.

Глава 3

Работный дом

Эта осень, стала самой тяжелой в моей жизни. Именно этой осенью я ощутила на себе всю тягость бедной жизни и после смерти матери, чтобы не умереть с голоду, мне и моему отцу ничего не оставалось, как просить помощи в работном доме. К его порогу приходили самые отчаявшиеся люди. Их словно животных, проживших всю жизнь в зоопарке, но внезапно оказавшихся в дикой среде, за забором ожидала лишь голодная смерть.

В этот морозный дождливый вечер, мы отправились к порогу работного дома.

Я помню, как грохотали над нами небеса, как они нещадно били нас с отцом дождем. Я помню, как от отца разило алкоголем и, держа свой старый, обмотанный бельевой веревкой чемодан с вещами, он едва мог стоять на ногах. Он напрочь позабыл о стыде. К сожалению, не только передо мной, но и перед всеми вокруг. Я боялась, что рано или поздно пристрастие к алкоголю доведет его до тюрьмы, электрического стула или другой, не менее скверной смерти. Под воздействием крепких напитков, мой отец становился совершенно другим человеком! Говорят, у каждого есть свои недостатки. Мой отец пил.

Забор вокруг работного дома, был выстроен из красного кирпича. Только оказавшись по другую его сторону, ты начинаешь понимать, насколько этот ужасный забор огромен и неприступен. Казалось, он упирается в небосвод!

Когда мы вошли на территорию нашего нового дома, точнее, добровольной тюрьмы, отец плелся позади, все время, спотыкаясь о брусчатку своими рваными башмаками с налипшей на них могильной грязью, и что-то бубнил себе под нос. Скорее всего, он как обычно называл меня непутевой девчонкой, не оправдавшей его надежд. Отец редко так говорил, чаще, он называл меня несостоявшейся леди.

В такие моменты, я была уверена, что именно отец и его разнузданность, ускорили преждевременную кончину мамы. Мама была слишком чувствительной к словам, что очень часто слетали с пьяных губ отца в ее адрес. Мама была слишком доброй для этого серого, утопающего в грязи и нечестивости провинциального городка Фрамстона.

Длинное, четырехэтажное здание, из того же красного кирпича, вблизи мне показалось еще угрюмее, чем у подножия холма, подъем которого отнял у нас с отцом все силы. Здание было просто чудовищно огромным и буквально нависало над нами.

Большие окна, точно глаза голодной твари, следили за нами. За некоторыми окнами горели тусклые желтые лампы, в остальных же – была темнота.

Скоро, я стану частью этой холодной темноты.

С тыла к работному дому, практически вплотную подступал лес. Казалось, деревьям было любопытно, что находится там, за забором, поэтому они стремились поскорее вырасти и заглянуть туда. Однако интерес их вскоре угасал, потому что ничего кроме изнуренных тяжелым трудом людей, здесь не было.

Местами, подгнивший, массивный фасад, обвивали высохшие вьюны плюща и кустов винограда. И плесень. Она была всюду.

Работный дом: Фрамстон-Холл – гласила старая выцветшая вывеска над дверьми. – «Умереть не так страшно – как жить мертвым», – прочла я строки чуть ниже.

Петли огромной двери пронзительно застонали, когда на стук, к нам вышла коренастая женщина с выпяченной вперед нижней челюстью, длинным носом и отвратительными волосами по всему лицу.

Я боюсь ее! Боюсь волос на лице этого чудовища!

Из помещения на нас ударил горячий запах сырого белья и гнилых овощей. Я никогда не чувствовала себя столь унизительно как в тот момент, когда мы стали отребьем, пришедшим к порогу работного дома в поисках крова и еды. А ведь когда-то у нас было все! Но это было давно, когда моя мама могла самостоятельно ходить, и кашель не отнимал ее последние силы.

– Входите, – строго произнесла надзирательница, и мы вошли. – Сколько тебе лет, девочка?

Я ответила, и нас повели к врачу. Я шла по длинному коридору и даже боялась посмотреть по сторонам, потому что была уверенна – ничего хорошего и интересного здесь нет и быть не может.

Нас завели в огромный и очень холодный кабинет. Врач – худой и длинный старик, сидел за столом и что-то писал в журнале. Он поднял на нас голову. Во взгляде этого малоприятного с виду человека, я прочла, что прочли и все остальные, пришедшие к работному дому – грусть и уныние.

Когда врач осмотрел моего пьяного отца и велел ему идти следом, он покорно направился за доктором, даже не обернувшись на меня. В этот момент, моя надежда на лучшее, угасла подобно жизни висельника, борющегося в петле за глоток воздуха.

Меня посетило ощущение, что так же как я, здесь себя чувствуют все. Этот холод, это уныние… одиночество.

Я осталась одна. Одна в кабинете врача и во всем мире.

Через окно на меня глядела тьма – дряхлая ссутулившаяся старуха с ледяным зловонным дыханием. По стеклу колотил дождь вперемешку с первым снегом. Меня сильно морозило.

Слезы на щеках уже высохли, но горло все еще обжигала горечь. Мне хотелось броситься прочь из кабинета врача и покинуть это злосчастное место.

Но бежать было некуда. Скорее всего, дом мистера Гаррисона уже обносили воры, ставшие свидетелями нашего с отцом отъезда, и столкнуться с ними было очень опасно. За пару шиллингов, я запросто могла получить удар ножом, а умирать из-за мнимых сокровищ, которых никогда не было в нашем доме – совсем не хотелось.

Когда я изучала кабинет врача, мой взгляд упал на распятие. Умирающий Иисус глядел в небеса с почерневшей от пыли стены и молил отца скорее забрать его к себе.

Это старое, полное немощных стариков, осиротевших детей, брошенных инвалидов и проституток здание, было брошено Господом. Но я очень надеялась, что ангелы, все же любят детей так сильно, что ни за что не бросят их. Особенно в таком ужасном месте как это.

Я сложила ладони, закрыла глаза и попросила у Господа прощение, за всех людей.

Затем в кабинет вошла надзирательница, не та, что встретила нас с отцом у дверей, другая. Черные брови, длинный нос и плотно сжатые губы – это были ее главные отличительные черты. Волосы на лице этой женщины не росли, но пугала она меня не меньше.

– Идем, – холодно потребовала женщина, и я сразу подчинилась. Я сразу поняла, с такой как эта надзирательница – лучше не спорить.

Внутри, Фрамстон-Холл выглядел намного больше, нежели снаружи. Потолки казались выше, окна шире. Еще меня поразило количество дверей. Их были сотни! Эти массивные стражники секретов, так часто располагались друг от друга, что можно подумать, за ними находятся одиночные камеры. Я не могла это проверить – за крохотными остекленными окошками было темно.

Что же скрывают все эти двери?

– Я Агнесса Лафайет, – сказала женщина. – Надзирательница крыла девочек. Ты нищая и оказалась здесь. Можешь считать это большим везением, особенно в наше время, когда голод выкосил уж пол страны. Здесь ты будешь трудиться, и отрабатывать пищу и кров. Беспрекословное подчинение внутреннему распорядку и труд – это твои обязанности. Тебе ясно?

Я кивнула.

– За непослушание, – продолжила надзирательница, – тебя ждет карцер. За отлынивание от работы, тебя ждет карцер. За побег, тебя ждет…

– … карцер, – угрюмо произнесла я.

Миссис Лафайет остановилась и наградила меня острым взглядом. В тот момент я поняла, что напрасно перебила ее. Скорее всего, я все еще была слишком подавлена, чтобы расставлять приоритеты.

– Извините меня, миссис Лафайет, – проговорила я, и голос мой заблудился под потолками. Уж очень они были высоки!

– За побег или даже попытку к нему, – произнесла ледяным голосом надзирательница, – тебя ждет что-то страшнее. И будь уверена, карцер тебе покажется совсем неплохим местом. И не стоит за моей спиной что-то замышлять. Я все равно об этом узнаю. Идем.

Мы отправились дальше.

Шаги миссис Лафайет были большими и тяжелыми, а стук ее каблуков, эхом разносившийся по всему коридору. Как я вскоре поняла, стук каблуков миссис Лафайет, наводил на детей больше ужаса, нежели она сама. Дети, лишь краем уха уловив этот устрашающий звук – трепетали в страхе.

По широкой лестнице, мы поднялись на второй этаж.

Я услышала музыку. Она доносилась из самого дальнего помещения. Дверь его была приоткрыта, оттуда падал тусклый желтоватый свет.

Мы вошли, и оказались в узкой длинной комнате с подгнившими, потолками и полками, где плотными стопками лежало постельное белье. Известка на стенах почернела, местами обвалилась. Здесь было очень сыро. Пахло книгами, долгое время пролежавшими в воде. Я сразу вспомнила о Тоферах – квартиросъёмщиках мистера Гаррисона. От них пахло так же.

К нам вышла тучная женщина, седая и с тяжелым дыханием.

– Это миссис Пенелопа Гухтер, – объяснила мне надзирательница. – Завхоз, прачка и кастелянша. В одном лице. Она приведет тебя в подобающий вид и отмоет. – В дрожащей от изнурительной работы руке тучной женщины, появилась машинка для стрижки волос и миссис Лафайет добавила: – У нас не допустимы вши.

Миссис Гухтер проводила меня вглубь своего холодного обиталища и завела в комнату, где посредине стояла большая глубокая ванна. Кроме того здесь были тазы, скамейки и торчащие из стен медные краники. Очевидно, здесь дети моются.

Тучная женщина усадила меня на одну из скамеек и молча принялась срезать мои волосы металлической машинкой. Локоны падали мне в ладони, сыпались на пол из черно-белого кафеля. Когда моей голове вдруг стало непривычно холодно, я поняла, что все происходящее, не сон, все по-настоящему. Теперь я – пленник работного дома. Безликий – как серость и мрачный – как уставшее привидение.

Мужчина, чей голос разносился эхом по всей ванной комнате из хриплого динамика, все так же задорно пел, когда тучная женщина жестом руки приказала мне раздеться.

Я подчинилась.

Мои пальто, платье, колготки и трусики, работница ванной комнаты, невозмутимо забросила в железную печь, где они заполыхали словно порох. Затем, миссис Гухтер, тем же безмолвным жестом руки, приказала мне лезть в ванну.

Я снова беспрекословно подчинились.

Сидя на дне пожелтевшей от ржавчины ванны, я безучастно глядела туда, куда потоки ледяной воды уносили обрезки моих волос – в черную сливную дыру. Оттуда пахло гнилью, и доносились непонятные звуки, похожие на дрожь металлических труб.

Там живут детские страхи. Они рвутся из недр этого ужасного дома.

Мне не было холодно, ни физически, ни душевно. Мне было пусто и больно.

После, миссис Гухтер выдала мне одежду из плотной ткани темно-серого цвета. Она называлась униформа и была у всех одинаковая. Мои вещи, тем временем дотлевали в котле. Часть меня дотлевала вместе с ними и часть моей мамы. Запах ее рук, которые не раз зашивали эти вещи, смешивался с едким дымом. Мама переставала существовать, словно ее саму жгли в этой печи.

– У нас не допустимы вши, – повторила миссис Лафайет, встретив меня у дверей ванной комнаты. – Замечу – умою в хлорке. Тебе все ясно?

Я кивнула и поспешно надела униформу. Она оказалась немного великовата, но зато обувь пришлась впору. Это меня, несомненно, порадовало, так как содрать ступни в кровь или постоянно спотыкаться, мне совсем не хотелось.

Пенелопа Гухтер все время молчала. Она все делала молча. Молча стригла меня, молча мыла, молча выдала мне постельное белье, полотенце и зубной порошок и так же, не проронив ни слова, закрыла за нами дверь.

Мы отправились дальше.

Мое тело знобило. В глазах все плыло. Мне казалось, что все происходит не со мной. С кем-то другим. Но не со мной. Я хотела заплакать, но боялась. Мне нужно было хотя бы дождаться ночи, только тогда я смогу укрыть свои слезы от всех. Чтобы никто их не видел, чтобы никто не спрашивал меня о них. Я не хотела разговаривать о своих слезах. Я хотела молчать. Как та женщина из ванной комнаты – миссис Пенелопа Гухтер.

– Миссис Гухтер всегда молчит? – спросила я вдруг.

Вода тонкими холодными струйками стекала с головы по шее и спине. Впитывалась в одежду, щекотала в ушах.

– Да, – коротко произнесла надзирательница.

– Почему?

Надзирательница не любила говорить с детьми, конечно если это не приказы или угрозы. Надзирательницам свойственны лишь холодный ум, каменное сердце и твердая рука, а болтовня, рушит стену между надзирателем и его подопечным. А это недопустимо.

Миссис Лафайет снова бросила на меня резкий взгляд, но к моему удивлению, что-то сдержало ее от грубости, присущей всем работникам Фрамстон-Холла.

– Хроническое заболевание мозга, – ответила миссис Лафайет. – «Священная болезнь» или эпилепсия. В прошлом, она пережила лоботомию, но это не помогло. Стало только хуже.

Я ничего не смыслила в таком заболевании как эпилепсия, но если оно способно лишить человека возможности говорить – это страшно.

«Лоботомия! – с ужасом подумала я. – Я бы ни за что не согласилась подвергнуть свой мозг лоботомии!»

Назад Дальше