В изо-студию меня приняли. И это была – победа! Преподавал там очень хороший художник и гениальный педагог, которого я и другие студийцы, любили не меньше, чем родного отца. Таким образом случился удачный поворот в моей судьбе. А потом уже, после восьмого класса, должен был случиться второй…
Но родители оказались против.
Папа считал, что художником надо быть либо самым великим, либо не быть вообще; что правильнее будет выучиться на начальника. Потом он сказал, что за поступление надо платить взятку в тысячу рублей, чем окончательно перетянул маму на свою сторону.
«Давай-ка ты доучишься в школе, а потом уже решишь», – сказали они. «Но ведь меня уже не берут в девятый», – это был железный аргумент, и я уже думал, что выиграл спор. Но – нет. Мой дед, уважаемый человек, директор музыкальной школы, увешанный орденами, пошел решать мой вопрос. Строгие учительницы скакали и верещали, как девочки. Казалось, что летом, к ним вдруг пришел дед мороз. Дети многих из них уже учились в его школе, а кто-то только собирался вести своих чад в музыку. А некоторые учительницы, и даже немолодые, сами обучались у него. И дед даже помнил их имена, имена их родителей, и всем передавал приветы вместе с поцелуями. Он обожал целовать всех женщин, до которых мог дотянуться. Ростом он был невелик и эту свою черту передал папе, а через него и мне.
В результате дедова похода поворот в судьбе оказался отложен.
И вот о чем я думал, прогуливаясь после атаки сестер: «Что, если бы дед вот так же, в орденах, с поцелуями, пошел со мной не в школу, а в художественное училище… Моих навыков вполне хватало для сдачи экзаменов. Зачем надо было так меня править?.. Корежить? Под себя… Мне и без того было страшно принимать решения. Мне себя-то было трудно преодолеть, а прибавь к этому сопротивление родителей…»
Моих сил не хватило на то, чтобы настоять на своем…
Но тут я немного путаю.
Я забегаю вперед.
Тогда, прогуливаясь, я не мог так подумать. Это сейчас уже я это так понимаю. Тогда я просто ругался, злился, негодовал: «Почему!? Почему вы это делаете?! Почему вы вечно держите меня за руки?!»
Я долго ходил, смотрел на деревья, на гуляющих собачек, дышал, успокаивал себя…
Когда же я вернулся, полагая, что барышни тоже угомонились, в дверях меня встретила тетя Лиля. Лицо ее имело гробовое выражение. Гробовым же голосом она произнесла: «Ты что сделал с матерью?» На мой вопросительный взгляд она ответила: «У нее – паралич!»
Я зашел в зал. На кушетке лежала мама. Лицо ее ничего не выражало, оно смотрело в потолок. Рука безжизненно свешивалась, пальцы касались ковра. Я присел рядом, но приступ смеха свалил меня на пол. Поняв, что план не сработал, мама поднялась и, уже не надеясь на лучшее, плаксиво спросила: «Сынок, а может, ну его, а? Может, не поедешь никуда?»
Я отсмеялся, обнял родную мамулечку и сказал ей: «Не бойся, я буду очень осторожен! И это ведь не навсегда. Всего-то два года. Потом я приеду и буду здесь на киностудии работать мультипликатором. Не штанги красить, а кино делать, пойми!»
«А когда?» – спросила мама.
«Через две недели» – сказал я.
И мама опять заплакала.
Я продал соседу по дому библиотеку записей Высоцкого – десять кассет TDK и четыре бобины ORWO, около пятисот песен – дорогая сердцу вещь. Я долго собирал эту коллекцию.
Помню, как отец обратил мое внимание на хриплые песни актера – крутил Высоцкого целый вечер, а потом вдруг сказал: «Это не про коней он поет – это про жизнь», и я прислушался. В тот день его хоронили. Мне было лет тринадцать.
Я слушал Высоцкого ежедневно, разучивал тексты, набренькивал их на гитаре. Искал редкие записи.
Владимир Высоцкий стал моим подростковым кумиром. Я знал наизусть сотни песен и вариаций текстов…
На вырученные от кассет деньги я уже мог долететь до Москвы.
А через день отец вызвал меня в кабинет и пообещал помогать материально во время учебы. Честное слово, не ожидал! Ответил «большое спасибо», уволился с работы, простился с дядей Мишей, с другими людьми, кого знал, обещал писать, звонить, не забывать и погрузился в состояние тревожно-радостного ожидания.
Но…
Поворот истории
В понедельник случилось невероятное. С самого утра крутили «Лебединое озеро». Но странность не в этом, так уже было трижды на моей памяти: что телевизор не по программе показывал грустный балет… И значило это лишь то, что умер очередной Генеральный. Когда же балет оборвали и появился взволнованный диктор, мне стало ясно, что произошло небывалое. Я позвонил Серафиму в Москву, и друг мне сказал, что по улице едут танки, а по радио говорят о перевороте. До вечера нам крутили симфонические концерты. Часов, наверное, в восемь на экране появился стол президиума. За ним сидело человек пять-шесть высоких начальников. Я никого из них не узнал. Им задавали вопросы из зала, и по тому, как они отвечали, чувствовалась их растерянность и даже страх. Они назывались Чрезвычайным Комитетом – коротко ЧК. Как?! Снова ЧК?! Опять революция?! В новостях показывали Москву – колонны танков и людей, строящих баррикады. Кто-то кричал: «Даешь политическую забастовку!», расшвыривая листовки. Заговор! Путч! Переворот! – эти пугающие слова повторялись и повторялись. И в противовес им – Свобода! Демократия! Народ! То было в Москве. Рабочие же из других городов поддерживали «Чрезвычайный Комитет». Говорили, что давно уже пора навести порядок, что слабая власть ведет к развалу Союза и что этого никак нельзя допустить. На следующий день я два часа простоял в очереди, чтобы сдать билеты на самолет… и вернулся опять к телевизору. Час от часу становилось страшней. А днем позже погибли три человека, и путч быстро сдулся.
Я позвонил в школу мультипликации, получил заверение, что все планы остались в силе, возблагодарил за это судьбу, отстоял еще одну очередь в кассу и «сел на чемоданы» опять.
Отбытие
На вокзал мы приехали в пятницу, часов в одиннадцать, почти уже ночью. По привычке я пошёл к расписанию. «Какой номер поезда?» – спросил я Лису. «Здесь ты его не найдёшь». Она провела меня к выходу. У дверей сидел нищий. Лиса взяла у меня монету и бросила ему. «Храни тебя бог!» – ответил тот, сверкнув золотым зубом. «Экспресс по расписанию?». «Всё по расписанию, – прокашлял дед. – На экспресс посадки нет. Ждите маневровый!» «Я знаю», – ответила Лиса.
– Ты его знаешь? – спросил я.
– Это диспетчер, – отозвалась она, оглядывая перрон. – Голова будет там, пошли!
По изогнутому перрону, огибая сумки и чемоданы, мы прошли всю платформу до края.
– А ты ничего не напутала? Судя по расписанию, отсюда мы сможем отправиться только в Сибирь; во всяком случае – следующим поездом. А там, знаешь ли, холодно!
– Не переживай, я согрею, – сказала она, улыбнувшись.
Я замолчал, но скоро снова спросил:
– А все-таки, куда мы поедем?
– Название ничего не скажет тебе. Главное – доверяешь ли ты мне?
– Да. Доверяю конечно. Но все-таки… интересно. Что там будет – это город, или деревня, или чистое поле?
– Я там давно не была, поэтому трудно сказать, что там будет сейчас. Доедем – увидим.
– Что значит «трудно сказать»? Вот стоит город, вот мы уедем с тобой, потом через месяц вернемся – город останется же?
– Не знаю, – сказал она задумчиво.
– Ты шутишь, наверное.
– Нет. Я пытаюсь сказать, что нет ничего постоянного. Всё изменяется. И скорость этих изменений космическая. Ты этого не замечаешь, но все равно это так. Ты никогда не бываешь дважды в одном и том же месте и сам не можешь быть таким же, каким был мгновение назад. И это справедливо для всего, что ни возьми.
– Ого, как лихо ты завернула! Похлеще, чем моя учительница физики!
Я почесал затылок, надеясь, что почесывание расшевелит мои мысли. И мысль пошла:
– Но изменения эти микроскопические. А жизнь моя пролетает так быстро, что я их просто не замечаю. А значит, их словно бы и нет для меня, субъективно.
– Не так уж и быстро она пролетает. Но изменения плавные. Скачок заметен нам сразу – вот стоит здание, а вот оно развалилось. А плавное изменение незаметно. Надо уехать на долгое время и снова вернуться – тогда ты всё сразу увидишь и сам всё поймешь…
– Да, я увижу! Новое здание увижу и пойму, что его построили. Извини, ты меня снова смешишь.
– Не надо извиняться, лучше подумай: ты изменишься, и люди знакомые изменятся, и город изменится тоже – нельзя дважды приехать в один и тот же город, нельзя дважды поговорить с одним и тем же человеком. Ты летишь сквозь вселенную, никогда не возвращаясь туда, где был.
Ты уезжал когда-нибудь из дома надолго?
– В армию на два года.
– Вот и вспомни свои впечатления, когда ты вернулся.
В голове у меня больно скрипнуло:
Когда я пришёл из армии, всё оказалось не так, как было. Мои родители оказались в разводе. У матери стало на одну подругу меньше. Отец жил с ней в другом доме и у них был ребёнок – новорожденная девочка. Мама всё время плакала, а братишка восемнадцати лет (раньше ему было меньше) сказал: «Братан, пойдём завтра к отцу – морду бить!»
Тому братишке, которого я знал, подобное и в голову не могло прийти. Что это, как не доказательство – это были не те уже люди, и не тот уже город.
Я умолк, закурил и услышал далекие странные звуки. Они повторялись сериями ударов и пауз – два гулких удара и длинный шипящий звук открывающихся автобусных дверей. Ритм, как в начале песни «We Will Rock You» у «Queen», только медленней.
Что-то приближалось.
Я ничего не видел, но что-то явно приближалось. Звук был уже так громок, что буквально давил, но люди, стоявшие на перроне, не слышали его.
И вдруг сверху упал луч прожектора. Я поднял голову, и по спине пробежала волна холодных мурашек – над нами висело НЕЧТО. Громадное, неохватное взглядом, оно заслоняло небо. Я огляделся и понял, что никто кроме нас этого не видит.
Лиса взяла меня под руку. Ноги мои оторвались от земли. Луч света потащил нас вверх, а крейсер (именно так называли они свой корабль) продолжил свой размеренный ход: два удара, шипение… два удара, шипение. Шахрим мерцал миллионом огней и был необыкновенно красив. Где-то там была крыша дома, где я жил с самого детства и где уже не буду жить никогда. Там же была и крыша дома номер 37. Теперь, слившись с крышами домов моего двора, крышей школы, крышей детского сада, они превратились в точку, но в тот вечер (было так же темно) мне понадобилось ровно семь минут, чтобы дойти нее.
Она жила в первом подъезде тридцать седьмого дома. Мы учились в 8-мом. Звали ее Алиса. Это имя звучало в моей голове как будто волшебная музыка, и я очень хотел сообщить ей об этом.
Я прошёл дом до конца. В последнем подъезде всегда находилась железная лестница наверх. Если на створках люка не будет замка, все должно получиться. В первом тоже есть выход на крышу. Но напротив ее дверного глазка, а это уже не годится.
Я оторвал длинный прут с куста живой изгороди. Свежая древесина ломалась плохо, тут пригодился бы нож, но ножа я не взял. Очистив его от листвы, я поднялся наверх. Лестница стояла на месте. Упершись головой, я приподнял тяжелую створку люка.
Уже стемнело. Зажглись фонари на столбах. Дворы и улицы освещались пятнами света. Высокая девятиэтажка светилась окнами, как елочная гирлянда. Моя же тёмная личность шла через черную крышу, переступая трубы и пролезая под проводами. Потом висела головой вниз, распластавшись по рубероиду. Удерживаясь за абразивную шероховатость крыши носками ботинок, я насаживал на прут бумажные самолетики. Самолётики эти прежде всего были письмами, а только потом уже сложились и залетели в окно её комнаты. Всего было три письма, и были они зашифрованы. Шифр же собственного изготовления я подложил ей под дверь после того, как спустился.
Она поступала в музыкальное училище, и я ждал её после экзаменов. Мы вместе ходили в зоопарк, выгуливали собаку. Я пытался ее веселить, но получалось нелепо. «Мне скучно», – говорила она. Но я ничего не мог придумать другого.
Позже я понял, отчего ей тогда было скучно – она давно уже созрела для других отношений. Мои же сексуальные желания были запуганы и забиты. Их даже как будто бы не было. Моя любовь была возвышена, поэтична. Она никак не вязалась с грязными половыми занятиями. Так нас воспитывали, черт бы их всех побрал.
Но ведь они и сами были такие – наши родители. Так было принято. Отец мне рассказывал, что до свадьбы у них с мамой было только несколько поцелуев. А ему тогда уже исполнилось двадцать пять лет, маме – двадцать один. Секс до брака выходил за рамки приличий. Тогда и слова-то такого удобного не было – «секс». А были либо непонятные медицинские, либо понятные ругательные. Но ведь ругаться при девушке – скверно. Получается, что и договориться нельзя. Остается только молча сопеть в темноте и надеяться на силу инстинкта.
Как только она поступила в училище, весь курс отправили собирать яблоки. Я дважды ездил к ней. В последний раз нашёл её в слезах, влюблённую в какого-то парня, который любил другую девчонку, которая, в свою очередь, тоже не любила его. Цепочка насчитывала человек шесть и замыкалась в круг, в котором мне места не было. Сказав тогда «ладно», я уехал домой.
Ощущений, с коими я боролся месяца три, я больше бы не хотел. В них странным образом соседствовали: боль, и обида, и чуть сладковатое чувство жалости к себе. И от такого мазохизма становилось уже просто противно.
Она позвонила мне в декабре, но я не стал ничего восстанавливать, слишком дорого стоили мне эти три месяца. А к весне моим сердцем уже полностью завладела другая. Что поделаешь, юность – гормоны бушуют и ищут объект.
Звали ее Карина. Примерно так же, на американский манер, зовут её и сегодня.
В первом классе нас посадили за одну парту, так распорядилась судьба и классная руководительница. В школе нельзя было выбирать места по желанию, это делал учитель в начале учебного года. Так мы и просидели рядом все десять лет. Считалось, что прилежная, без глупостей, Карина будет удерживать меня от шалостей. А мы даже не были с ней друзьями. Она никогда не давала мне списывать, например. Опуская голову как можно ниже, она накрывала шатром из волос всю плоскость тетради.
Слева от неё прошло моё половое созревание. Она всё загораживала тетради с диктантами, не догадываясь, что к диктантам я давно уже охладел. В это время я пялился на профиль её груди, который так интересно прорисовывался, как раз тогда, когда она глубоко ставила локти на парту.
Но симпатии между нами не было.
Я относился к ней безразлично.
Вела она себя высокомерно, это многих подстегивало, и рядом с ней всегда крутился народ. Список влюбленных обновлялся каждые полгода. Новые персонажи заменяли ушедших – и опять, и опять…
Помню, как в четвёртом классе мы с Серафимом стали свидетелями того, как Вовик (прозванный позже «Зеленым»), догоняя Каринку, получил смачный плевок в лицо. Тогда он размазал пенную влагу по щеке и произнёс: «Твои слюни для меня дороже золота!». Это было не очень разумно, потому что дорогих слюней ему наподдали ещё (помогали подруги). Слюни резко упали в цене, и он изрёк фразу, которую в будущем Карина услышит неоднократно: «Я в тебе разочаровался!»
Что означает это – «разочаровался»?
Я спросил у Серафима, и он пояснил: «Говорит, надоела, значит. Больше не будет за ней бегать. Всё!» Помню, как я поразился, сколько смысла может быть в одном только слове.
Вовик за Каринкой больше не бегал. А «Зеленым» его прозвали, когда сестренка налила зеленку ему на голову, отчего ему пришлось сделать стрижку за двадцать копеек, и он совсем лысый, но все еще немного зеленоватый, пришел в класс.
После Вовика роль воздыхателя взял на себя Алексей по кличке Артист. С ним за партой сидела Лариска, девочка серенькая и молчаливая. Я же сидел с Кариной, как и всегда. В пятом классе Артист вышел на меня с предложением поменяться местами. Я отказал. К чему менять парту в пятом ряду у окна на место у классной доски?