На крыше всегда кто-то был. Вот вам радость плодовитых индийских утроб, подкрепленная древними ведическими ритуалами и тем, что у бедняков нет ни телевизора, ни Фейсбука (до чего ж изменился мир!) – ни минуты покоя!
Я поднимался наверх в любую погоду. Если было холодно, надевал свитер, который связала Клэр из шерсти собаки по кличке Снупи. Если шел дождь, все равно засиживался до последнего, прежде чем, прижимая к груди тетради, чтобы не намокли, убежать домой. Как-то вечером хриплый голос, пропитанный многолетним пьянством, произнес: «Не сиди под дождем, бета!» «Он читает! Читает!» Мужчина рассмеялся, за ним другой, и я никогда не чувствовал себя беспомощнее, чем в ту минуту, когда надо мной смеялись люди без лиц.
На следующий день Клэр спросила, почему книги сырые, и я не сумел объяснить. Она взъерошила мне волосы, и я понял, что прощен. Как приятно было сознавать, что некоторые твои проблемы решаются просто потому, что ты кому-то небезразличен. Что кто-то утирает тебе слезы, если ты ошибся с ответом. Кто-то покупает тебе сласти и прочие вкусности, уделяет тебе внимание, подарил кроссовки и симпатичную белую рубашку. Поневоле задумаешься, как сложилась бы твоя судьба, если бы у тебя с самого начала была мать. Чего ты добился бы, в какие школы ходил, какую вел жизнь.
С другой стороны, нельзя исключить, что меня любили бы, воспитывали, а я все равно вырос бы круглым балбесом.
Через несколько месяцев Клэр поняла, что я уже научился всему, чему можно научиться на лавке у чайного лотка на Бангла-Сахиб-роуд. Не самое, в общем, плохое место. Здесь начинались великие коммерческие империи, компьютерные компании стоимостью во много крор[96], политические карьеры, страдавшие под гнетом коррупции, лишнего веса и растления девственниц. Но учиться в таком месте непросто.
Столько вокруг красоты! Столько современных зданий! Столько жизни! И как все зассано!
В один прекрасный день Клэр сообщила, что мне нужно будет отлучаться от лотка хотя бы на несколько часов в день. Завтра она поставит в известность папу. Я заплакал от радости, ответил, что люблю ее, стараясь говорить тише, чтобы папа не услышал, хотя вокруг стоял привычный оглушительный шум. Порой я очень туплю.
– Я с первого взгляда поняла, что у тебя все получится, – призналась Клэр и крепко обняла меня, словно боялась потерять.
Она изменила мою жизнь. И я тут ни при чем. От меня требовалось лишь прилежно учиться. А это любой дурак может.
Весь день и весь вечер я помалкивал. Стискивал кулаки и трясся от радости. Оглядывал нашу комнату и чувствовал, просто чувствовал, что с этого самого дня все будет иначе.
Когда Клэр сообщила о своем решении папе, он пришел в ярость. И уже не смолчал перед этой женщиной с ее прожектами, кем бы она ни была и какие бы у нее ни были связи.
– Вы… мэм, этот мальчик, мы живем по-другому, вы же… забиваете ему голову таким…
У него хотят отнять ребенка, который принадлежит ему по праву. Он меня кормил, одевал, тратил на меня деньги, хотя мог бы найти им применение получше. Иначе зачем он вообще меня растил? Мог бы отправить в приют или бросить умирать на помойке, как девчонку. Я его собственность, вопил он, меня испортили, а теперь хотят украсть и превратить в белого. Так он разорялся, пока не иссякли слова.
Клэр молчала. В этом она сумела бы победить на Всеиндийских экзаменах.
– Я приду за ним завтра, – заключила она.
Наутро, когда я проснулся и стал собирать вещи – пенал, модные кроссовки, надежды и мечты, – отец зловеще улыбнулся мне.
Я знал эту улыбку.
Я ни разу не повысил на него голос, никогда в жизни. Я вообще старался ни в чем ему не возражать. Однако же в тот день осмелился.
– Нет, – сказал я. – Нет, папа. Не надо. – И забарабанил кулачками по его груди.
Дальше вы и сами догадались. Он орал. Бесился. Избил меня. Еще и нотацию прочел. Избавлю вас от подробностей. Но это было очень театрально.
– Мы уедем. Она никогда нас не найдет. Если эта белая женщина воображает, будто сможет украсть мою кровинку, то она ошибается. Собирайся! Никто не отнимет у меня сына.
Я рыдал. К концу сборов все мои вещи были в пятнах от слез. Папа сломал мой пенал – просто потому, что мог. Поднялся со мной на верхний этаж, постучал в дверь и заставил отдать игрушки и тетрадки соседям.
Кроссовки остались мне. В них было удобнее крутить педали, и в тот день я, с кроваво-красными от слез глазами, вез лоток по Пахарганджу[97], а отец с улыбкой шел рядом. Впрочем, через три дня его довольная мина испарилась, когда рядом с лотком затормозил джип и замначальника полиции приказал предъявить лицензию на торговлю.
Отец едва не рассмеялся. Полицейский взял дубинку, размахнулся и треснул его по башке.
Отец упал.
Полицейский наклонился к самому его лицу и процедил:
– Мой босс просил передать: упаси тебя бог еще хоть раз огорчить белую женщину. Понял?
Прежние папины враги были сплошь мелюзга. Тогда он этого не понимал. Они решали вопросы силой, пускали в ход ножи и кулаки, а если противник не поднимался, чтобы продолжить драку, считали, что победили. Этот новый враг знал: лучшее оружие – закон.
* * *
Помню, как впервые переступил порог монастыря Святого Сердца.
И очутился в раю. Газоны, насколько хватало глаз. Армия садовников. Красные черепичные крыши. Часовня. Высокие сильные деревья. Я никогда такого не видел. Я словно перенесся в другую страну.
Единственным признаком того, что я по-прежнему в Индии, были девочки, дочери нашей элиты, получавшие здесь хорошее западное образование, чтобы потом уехать и начисто забыть о прошлом.
В тот день, как и во все последующие, они обращали на меня внимание, лишь когда хотели посмеяться. Я чувствовал себя невидимкой. Я вынужден был сторониться их в коридорах, юркать в классы, отпрыгивать на газон, чтобы меня не толкнули. Клэр показала мне школу, провела по кабинетам, учительницы натянуто улыбались, но за спиной тоже посмеивались надо мной.
Впрочем, кое-кто из девчонок на меня смотрел – из благотворительных классов, дочки далитов, которые приняли христианство, чтобы бесплатно устроить детей в школу и перебраться с нижней ступени одной кастовой системы на нижнюю ступень другой.
Я подмечал детали. Никаких бетонных строений. Все из дерева, но не нашего, индийского, дешевого, рассчитанного от силы года на два. Это отличалось. Дерево для дочерей европейцев – «Девятнадцатый век», – сказала мне Клэр, монастырь строили на деньги французского коммерсанта, торговавшего ситцем и слоновой костью.
Обслуга – садовники, уборщики – открыто таращилась на меня. Они чуяли, что мне здесь не место, что монахиня не должна водить меня за руку, баловать, воспитывать, учить. Они догадывались, что я такой же, как они.
На вторую неделю я заявился один, без Клэр. И, как дурак, гордо вошел в ворота.
Чья-то рука преградила мне путь.
Верзила с глазками-бусинками оттащил меня в сторонку, тут же, у ворот школы.
– Проверка! – рассмеялся он. – Никакой грязи!
Я растерялся. У меня задрожала губа.
Он покачал головой – вот же парень бестолочь! – велел вытянуть руки и показать ладони.
Я стоял, как машина в пробке, солнце обжигало мне шею, припекало спину, мимо меня по улице шли мальчики и мужчины, глазели на странный ритуал у ворот белого человека.
Охранник докрасна растер мою кожу и рассмеялся.
– Думал, вдруг сверху ты смуглый, а дальше белый.
И это было только начало, хотя тогда я этого и не знал.
Люди шептались. Ненависть ко мне крепла.
– Что здесь делает этот оборвыш? – удивлялся садовник.
– Только школу собой поганит, – почесывая задницу, добавлял повар.
– Ох уж эти чокнутые гора, воображают, будто могут переделать Индию, – говорил электрик.
Дирижировал сплетнями против меня человек по имени Дхарам Лал, помощник казначея.
Сам казначей был почтенным монахом лет семидесяти с небольшим, который дни напролет возился в саду, пичкал детей карамельками и разгадывал кроссворды. За финансы отвечал Дхарам Лал, он же нанимал и увольнял сотрудников. В школе он был самым влиятельным индусом, и он меня ненавидел. Все как всегда, правда, друзья?
Он мне до сих пор снится в кошмарах, эти его рваные усищи, точно зубцы ножовки.
С первого же взгляда на него я просек, что ему жилось нелегко. Дхарам Лал поднялся из грязи в мир, где можно носить белые рубашки и заниматься умственным трудом в удобном кабинете с кондиционером. Он сам всего добился. Я сразу же это понял. Мне не нужно было объяснять. И гадать, что к чему. Понял, и точка.
Где-то через месяц после того, как я начал учиться в школе Святого Сердца, он пришел в крохотную келью Клэр, когда наш с ней урок подходил к концу. Постучал в дверь, причем громко, ворвался, не дожидаясь ответа, и молча уставился на нас недобрым взглядом. Клэр и бровью не повела: она просто игнорировала его, и мне ничего не оставалось, как проговаривать английские слова, хотя я и посматривал между делом на Дхарама Лала.
– Значит, это и есть тот самый мальчик? – спросил он наконец. Я позволил себе смерить его взглядом. Руки у него были в шрамах, как у моего отца: грубые, мозолистые, натруженные. Этим рукам приходилось немало работать, равно как и моим. Теперь у меня руки мягкие. Я почти забыл себя прежнего.
– Поздоровайся, Рамеш, – сказала Клэр.
– Здравствуйте, сэр, – произнес я, потому что образованный человек должен вести себя вежливо даже с теми, кто его ненавидит. Ох уж эти европейцы с их моралью!
Лал прошелся по келье, точно явился с проверкой: скользнул взглядом по думочкам с кружевной каймой, по кисейным занавескам, по иконке святой Бернадетты[98], портретам Ганди и принцессы Дианы. И все это ему явно не нравилось.
– Вы полагаете, это разумно, сестра?
– Что вы имеете в виду? – уточнила Клэр.
– Люди болтают всякое.
– Так велите им замолчать, – ответила Клэр и снова уткнулась в английскую грамматику.
Она не обращала внимания ни на его блуждания, ни на то, что ему отчаянно хотелось добавить что-то еще. Многие мужчины в нашей культуре стремятся быть немногословными, теми, к кому прислушиваются без возражений; вот и Дхарам Лал боролся с желанием вставить слово, стараясь сохранять спокойствие, чтобы все видели: он смертельно опасен (хотя это вовсе не то же самое, что и уверенность в собственном авторитете). Он сердито взглянул на меня, обвел глазами белые стены кельи, чтобы проверить, не вытер ли я штукатурку, и ушел.
Эти три года ежедневных уроков, с одиннадцати до двух, стали самым счастливым временем моей жизни. Соседские дети проводили время иначе: они прыгали в мусорных лужах, попадали под поезда. Я же учился. История, английский, математика, физика, стихосложение. Мы с Клэр в ее келье, пропахшей ветивером, камфорой и сандалом, она не сводит с меня глаз, точно во мне – вся ее жизнь.
Теперь, когда я возвращался к лотку, отец меня почти не бил. Он не выпускал из рук медный котелок. Все чаще приводил домой женщин, застенчивых пышечек без гроша за душой, толпившихся у стоянок такси, где их ухажеры (и по совместительству сутенеры) зорко следили за каждой купюрой, попадавшей к ним в руки – похоже, в наши дни мужчины ничем другим и не занимаются. Отец проводил время с женщинами в ярких сари, расстегнуть крючки на которых была пара пустяков, женщинами с рубиново-красными губами и заплывшими талиями, женщинами, чьи соблазнительные улыбки, стоило мужчине отвернуться, сменялись насмешливой гримасой – да и кто их станет винить?
Практически каждый вечер он с превеликим удовольствием выгонял меня на крышу, даже если был один, без женщины.
– Иди занимайся, – говорил он и, дав десять секунд на сборы, вышвыривал меня с учебниками и тетрадками за дверь.
С покупателями папа стал еще словоохотливее. Обычно торговцы чаем не расспрашивают клиентов о кузенах, кузинах, любовницах, детях и прочих подробностях жизни. Им нужно лишь поскорее подать горячий крепкий сладкий чай, ну, может, поболтать о спорте и о том, что все политики берут взятки. Теперь же все изменилось: папа целиком запоминал биографии клиентов. Помнил даже, как зовут кинолога, который занимается с собакой чьей-то троюродной сестры. Когда клиент уходил, свет в отцовских глазах гас, будто храмовая статуя богини, ожив на миг, опять превращалась в мертвый камень. Этот его интерес к чужим людям отчего-то наводил на меня тоску.
На меня он даже не смотрел. Наверное, общение с Клэр сделало меня сентиментальным. Мне очень хотелось, чтобы отец хоть мельком, хоть краем глаза взглянул на меня, заметил, пусть даже исключительно чтобы продемонстрировать, как мало я для него значу, дать понять, что ему и без меня есть чем заняться, я – лишь ничтожная часть его жизни, и он совсем по мне не скучает. Но отец в кои-то веки хранил спокойствие.
Теперь он бережно обращался с горелками, чашками, котелками, начал ухаживать за ними. Даже они удостаивались большего внимания, чем я. Может, мой добрый пример так или иначе вдохновил его задуматься о будущем, развивать торговлю, высматривать радужные перспективы, которые двадцать первый век… Ой, ну разумеется, он делал все это только чтобы показать, мол, я не хуже сынка с его новой пижонской школой при монастыре.
Однажды его клиент, один из тех, кто читает вслух газеты, наслаждаясь собственным зычным голосом, заметил мою новую рубашку и кроссовки.
– Посмотрите на этого человека, этого самоотверженного чайваллу[99], – обратился он ко всем собравшимся у лотка, обнаруживая поэта, давным-давно задушенного необходимостью составлять счета в трех экземплярах, – он экономит каждый грош, чтобы сын его жил так, как он сам не смел и мечтать. Посмотрите, как он беден, и посмотрите на его сына, который никогда не узнает голода и нужды.
Отец наслаждался. Вокруг собралась толпа. Мое счастье, что тогда еще высокоскоростная мобильная связь не добралась до наших краев, иначе кто-нибудь из толпы обязательно опубликовал бы фото в «Инстаграме», навсегда сохранив мой снимок в интернете, и моя карьера имперсонатора, он же консультант по образованию, строилась бы на крайне зыбком фундаменте.
Отец вдруг повел себя необычно. Принялся кланяться, возвращать собравшимся комплименты. И впервые за долгое время посмотрел на меня. Взял мою руку и поднял к небесам. Я изумился: оказывается, он может просто прикасаться ко мне, а не только лупить, пихать или толкать.
Через несколько дней отец достал черно-белую фотографию женщины, украсил пластмассовыми бархатцами и демонстративно прикрепил под навесом лотка.
Видимо, это была моя мать. Он воскрешал ее призрак при каждом удобном случае – ее краткое, трагическое существование – как напоминание о жертвах, которые мы все приносим во имя будущего поколения.
Он покрыл лоток свежим слоем краски. До блеска натер велосипед. Пусть все видят: тяготы жизни его не сломили. И наш лоток наконец-то получил название. «Тот чайный лоток, хозяин которого отправил сына в школу при монастыре».
Разумеется, ни о чем серьезном он со мной по-прежнему не разговаривал. Мы могли неделями даже словом не переброситься. Он отдавал мне распоряжения нетерпеливым стуком, криком, кивками, в глаза же не смотрел никогда. Он отгородился от меня стеной, невидимой, толстой, прочной, как те, что возводят между бедными и богатыми государствами. Мы оба понимали: он почти перестал меня бить, потому что боится Клэр. Впервые в жизни у меня появилась власть над ним, и он этого не забыл.
Как ни любила меня сестра Клэр, как ни заботилась, в те годы у меня было два схожих врага: дома – отец, в школе – Дхарам Лал. Помощник казначея наблюдал за мной, выжидал; когда я подходил к воротам школы, его армия секретарей и прихвостней неизменно делала вид, будто видит меня впервые. Они оставляли меня потеть на улице и, как я ни просил, ни разу не дали даже стакана воды.