Пограничная зона - Басти Родригез-Иньюригарро 6 стр.


– Не за что, – артикулирует он, поверхностно задетый. – Во-первых, я услышал не только последний пассаж. Во-вторых, не вижу причин пошло улюлюкать при мысли об интимном действе, на которое меня не приглашали, сколько бы девушек в нём ни участвовало.

– Что с тобой не так? – гусеница комично хватается за сердце, но тут же лицо её вытягивается: – А со мной? Почему я именно пошлого улюлюканья от тебя ожидала? Я-то где такого набралась?

– Очевидно не на болотце, – усмехается он. – Остаются безвоздушные замки.

– Я же просила не перенимать эту терминологию.

– Так я прав?

– А сам как думаешь?

– Значит, из массовой культуры надуло?

Гусеница неопределённо пожимает плечами и уходит в себя, чуть ли не окукливается, поэтому предположение о влиянии массовой культуры он обдумывает в одиночестве.

Когда живёшь на стыке мыльной оперы и легенды, когда сам являешься чем-то между мифом и мелодрамой, потребность в коллективных химерах, коими увлажняет себя дневная вата, резко снижается. Но что бы гусеница ни говорила о капсулах и дрейфующих в пустоте осколках, нет затона, который был бы как остров. В болотце каждый тащит свою мишуру, свою фантасмагорию, свою вату – дневную, сахарную и прочую. К тому же гусенице необходимо быть в курсе поветрий – чтобы угадывать желания избранной публики, приглашаемой в безвоздушные замки, или чтобы заражать гостей свежими грёзами.

– Теперь понимаешь, что стоит за «Он мне понравился»? – спутница возвращается в мир живых, раздирает сигаретный фильтр, тянется к урне длинно, беспозвоночно.

– Не оскорблял взор и на ощупь был не противен?

– Да. До сих пор не разобралась, что за интересная прошивка у вашего подвида, но когда есть результат, некогда анализировать причины. Знаешь, рассказываю – и на месте прожжённой и проницательной себя обнаруживаю влюблённую дуру.

– Что?

– То, – смеётся гусеница. – Ни на чей счёт не делала скороспелых выводов, а с ним – насмерть вцепилась в умозаключение поспешное и неблагоприятное.

– Это какое?

– Я априори не рассчитывала на взаимность. На том основании, что с рук на руки мне его передала не женщина, – поднимает брови гусеница. – Благодарю, мне нынче лень закатывать глаза, но кто-то же должен. В общем, ярусы над болотцем переживали расцвет, апельсин, перезревший на ветке, истекал патокой и приманивал насекомых, душок сахаристый и горький бродил и густел, словно я наконец получила идеальный распылитель, а чутьё говорило, что идеального распылителя не просто потянуло ко мне на первой минуте знакомства – поволокло. И что? Я решила, что выдаю желаемое за действительное. Его трясёт, стоит мне в комнату зайти, а я получаю извращённое удовольствие от того, что нравиться ему не могу, но он у меня есть, и всё, что происходит с ним – дурное, хорошее, жуткое, сладкое – исходит от меня. Длилось это счастье недолго. В смысле, он предсказуемо проложил дорожку на болотце. Пришлось напоминать себе, что приключения, которые он находил на свой потрёпанный организм там, тоже исходят от меня. Даром что не по моему расписанию и уже не по моей воле. Вот ты сидишь с каменной рожей, а должен изумляться: как дошло до фарса, именуемого свадьбой?

Гусеница достаёт новую сигарету, но не поджигает её. Изрекает:

– Когда этот потрёпанный организм влез в долги, чтобы в любви объясняться с кольцом в дрожащих пальцах – не потому, что рассчитывал на согласие, а потому что без кольца не «про любовь», а «как всегда» – это было хренеть как романтично. О, вижу: теперь ты считаешь меня клинической идиоткой.

Так он понимает, что исповедальный покерфейс треснул, и за ним проступила физиономия «Не хочу ничего говорить, но всё равно скажу».

Опять, опять. Порядок знакомых слов изменён, часть лексических единиц вырезана, несколько строк добавлены – и пожалуйста: другая песня, другие голоса, другая акустика, но скулы по-прежнему сводит от неловкого узнавания, от не подлежащего произнесению, осипшего, трагикомического: «Где я это всё уже слышал?».

Идиоткой он гусеницу не считает, но начинает подозревать, что сердце под лунной плотью занято не только перекачиванием крови. Внезапная нежность невесома как фонарная лужа на глухой стене, а вспыхнувшее сострадание почти оскорбительно.

Сейчас бы выпасть в пограничную зону – недалеко, ненадолго. Не разжимая зубы в дневной мякоти, проржаться хором с замшевыми стервецами, от души поаплодировать покойному приятелю, ибо явиться на сцену бесповоротно скомпрометированным, усугубить дело топорным, непосредственным, безответственным подкатом недолюбленного подростка и добиться эффекта, не противоположного желаемому – это высокий класс. Сейчас бы качнуться за черту и сквозь млечную пелену наблюдать, как выползает на грязный снег и нарезает круги вокруг скамейки собственное сердце, по ряду свидетельств существующее исключительно для перегонки крови, а то и просто для красоты. Однако без шулерских катапульт в пограничье можно рухнуть по случайности, но не по прихоти.

Поэтому он торопливо закуривает, а гусеница усмехается:

– Так мы начали делить постель и прочие поверхности. Больше ничего не изменилось: мистерии этажей над топью венчали нас на свой лад, а про идею устроить мякотный водевиль – вступить в официальный брак – мы толком не вспоминали. Насчёт болотца я выдвинула требование: присутствовать, но не нырять. Он пошёл дальше: обещал, что будет счастлив без вылазок за черту. Мои ожидания не были обмануты: счастлив он был неделю, а потом – брызги фонтаном – сиганул в обожаемое пограничье. К тому же он был патологически неверен. Да, это я говорю. Возможно, он из принципа влипал в истории, которые режиссировала не я, или по природе своей был из тех, кому дай гермафродита – заведут девочку на стороне и мальчика, чтобы с ним изменять девочке, и станут обоим изменять со своим гермафродитом. Смешно тебе? Чего ты ржёшь, если тебе не смешно? Как докатилось до свадьбы… По-дурацки. Ты замечал, что люди, в сущности, не выходят из младенчества? Когда их что-то гложет, они не могут подать иных сигналов, кроме нечленораздельного рёва, но взрослые особи осваивают речь, и это окончательно запутывает дело. Они думают, что делятся информацией, а получается рёв, только составляют его не всхлипы и крики, а штампы, снятые с чужих языков при невыясненных обстоятельствах. «Давай уедем», – сказал он мне. Обыкновенная пьяная истерика, идея фикс – «Давай уедем». Будто ему не всё равно, откуда шастать в пограничную зону. «Я умираю от холода в твоих безвоздушных замках». Ага, безвоздушные замки – ад, цирк, эшафот, ледяная пещера и раскалённая сковородка в одном флаконе, самое страшное, что можно вообразить… Ан-нет, из ватной мякоти он сбежал в левое болотце и даже оглядываться лишний раз не желает. «У нас всё не как у людей». Действительно, с чего бы: у нас – и не как у людей? Следом: «Насилие над собой требуется только от меня, а ты продолжаешь делать то, что делаешь». В ту ночь я наревела много такого, чего не имела в виду. Даже не думала. Сказала, что он любит лишь себя в пограничной зоне, а ко мне прибился, потому что так удобней. Напомнила, что его дом, красивая обёртка, пища, которую он поглощает столь избирательно и с таким трудом, но без которой сдохнет, яды не болотного образца, которыми он разнообразит свой досуг – мои. Спросила, что он может предложить мне в качестве «нормального человека». По-моему, тебе захотелось меня выпороть.

– Железным прутом, – кивает он без улыбки, но тут же добавляет: – Крайне справедливая отповедь.

– Которая неизвестно откуда вылезла и неизвестно что означала. Зачем мне «нормальный человек»? Я, может, и спать бы с «нормальным человеком» не смогла. Зачем мне что-то «предлагать»? Мне повезло, у меня всё есть. Конечно, мы страстно помирились – настолько страстно, что от безысходности поженились. Очередная жалкая попытка объясниться заимствованными способами. Теперь думаю, мириться надо было ещё активней, вышибить из «благоверного» запоминалку вместе с мозгом… Но этот поезд было уже не остановить.

– Боги мои… – его прорывает и почти уносит. – Блестящая ветошь! Блестящая болотная ветошь! Добыча происхождения сомнительного, читай не вызывающего сомнений… А я уже сутки недоумеваю, зачем оно тебе сдалось – неужели из спортивного интереса? Засада. Замкнутый круг. Делать назло, действовать по приказу… И то, и другое – антонимы свободы.

– И кого эта мудрость хоть раз остановила? – спрашивает гусеница с нехорошей вкрадчивостью. – Знаешь, что мило? Из тебя так и прёт сочувствие к моей персоне, которого я вообще не ожидала, но ты на его стороне. Если я скажу, что он был ненадёжен, эгоистичен, жесток, и сам себя загнал в порочный круг – ты не станешь спорить именно потому, что ты на его стороне и оттуда меня жалеешь.

Формулирует она чётко: не придерёшься. Конечно, он на стороне своего приятеля – где же ещё ему быть, и речь не о раздаче резолюций «прав» и «виновен» – он таким не занимается. Слушая гусеницу, он мчится по зеркальному лабиринту, который тем и отличается от зеркального зала, что кроме стен имеет коридоры. Бежит, не глядя по сторонам, в противном случае крышу снесёт с концами, но гонка с завязанными глазами чревата не только ударами о стекло. Сквозняк, шорох, хруст, ругательства, смешки… Не врезавшись, принял бы встречный вихрь за очередного себя – преломлённого, отражённого. Но осязание не лжёт, в объятиях его – другой, того же поля – макового, не иначе – ягода, верней, недозрелая коробочка, но однозначно – другой. Которого легко не судить и не оправдывать. Принимать таким, каков он есть. Почти любить.

– Насчёт жестокости перегнула палку, – шёпот гусеницы выдёргивает из морока. – Он мне мстил – это факт, но, полагаю, искренне путался в мотивах, когда нырял в болотце и жертвовал своими интересами, снижал количество (но чаще – качество) несанкционированных пограничных вылазок ради блестящей ветоши…

– Одного не понимаю, – он слегка пошатывается на своей жерди, должно быть, перекурил. – Почему ты оставляла у себя его трофеи, почему позволяла появляться новым?

– Отличный вопрос, – гусеница смотрит в сторону. – У меня было два варианта: швырять в мусор свидетельства независимых прогулок по трясине, отправлять любовника в опалу, шантажировать его разрывом, которого я не желала, или получать извращённое удовольствие. Я опять выбрала второе. Принимала «трофеи» как ритуальные подношения, которыми они отчасти и были. На материальные подтверждения собственной ценности подсаживаешься плотно, даже если вся эта блестящая ветошь гроша ломанного не стоит и даром не нужна, – она резко оборачивается. – Ну, что я тебе объясняю.

Он выпускает дым и от комментариев воздерживается.

– Я произнесла слово «ритуальный», – продолжает гусеница после паузы. – Любые церемонии затягивают – куда там вашим вылазкам за черту. Заметишь в очередной раз, что у «благоверного» увлечение на болотце, дёрнешься, потому что в объятиях сего увлечения он смотрится непростительно хорошо, накрутишь себя, изловишь «благоверного», чиркнешь зубами по шее и поймёшь: вот зачем они такие острые. Опять с кем-то путался без меня? Дай пожрать и гуляй с чистой совестью. Убаюкивающий обряд, никаких разборок. В общем, любовь не мешала ему быть тем, чем он был. И мне до сих пор не мешает, – она сползает со скамейки. – Пожалуй, хватит с тебя исповедей.

– Две Ave и три Pater Noster3, – выдаёт он скороговоркой.

Гусеница зависает. Дешифрует. Вздрагивает углами губ, изгибает бровь:

– Неплохо. А на контрасте с «грейпфрутом» так просто убойно.


Они идут по бульвару – школота школотой. Он – в куртке с катышками вылезающего синтепона, она – в пыльно морских сапогах, загубленных кашицей и соляными озёрами.

Красивая пара, которая не пара.

Им бы распрощаться, не повторять ошибок, не лезть в петлю, но правильное решение отдаёт не сахарной ватой.

Союз заключается в молчании: шаг за шагом, шаг за шагом.

Он не вступает в безвоздушные замки – он всего лишь провожает гусеницу домой.

Многоуровневый надболотный мираж сам сгустится вокруг него – исподволь, плавно, неуловимо, хотя химерам над топью нечего противопоставить млечному туману, через который он и будет на них смотреть, пока…

Пока он ничего не обещает и ни от чего не отказывается. В любой непонятной ситуации – усугубляй. Это не девиз, но обычно так и получается.

Ошмёток 9. Шалый и алый

Загубленные сапоги отправляются в мусор, не удостоившись прощального взгляда. Оккупированный безымянным баром подъезд рогат от перевёрнутых стульев и, если приглядеться, не так уж пуст.

«Зашибись», – шуршит он между смешком и кашлем. Присутствием отсутствующих его давно не удивишь. Потому и «зашибись».

– Два часа до заката, – гусеница исчезает на втором этаже.

Он задерживается на первом, огибает стойку и оказывается лицом к лицу с тенью, очень похожей на него самого.

Если разобраться, не такой уж похожей: у визави, например, прямой нос героя-любовника, а у него – натурально злодейский, хоть плачь, но плачет он лишь моросью посреди сухой грозы хохота, которая, впрочем, не за горами.

Он смотрит в морёные глаза своего приятеля и падает в лихорадочно дождливую ночь – в первую болотную осень.

В бархатные лианы пыли, наводящие на подозрение, что воспоминание принадлежит не гусеничной квартире.

В расщелину между стеной и спинкой дивана, который он упорно принимает за пианино, хотя прекрасно знает, что это диван.

***

– Скажи…

Реплика увязает в разжиженном времени. Любимый враг вытирает лоб его толстовкой (свою где-то оставил) и не запрокидывает голову – роняет. Под россыпями мурашек пепельно очерчивается яремная вена. Пальцы мнут рубашку с мрачным упрямством, угол воротничка невыносимо остр, особенно в соседстве с призывно вздрагивающим кадыком, но зацикливаться на бритвенном обаянии не стоит: его пальцы заняты тем же, озноб и жар пробивают его с той же симультанностью. Несколько утешает крыло расстёгнутой ранее манжеты. Восстановив логическую цепочку, он освобождает второе предплечье, выдирает рубашку из-под ремня, пуговицы из петель. Дышать становится проще. Уперевшись виском в стену, приятель следует его примеру. Пограничный сквозняк просачивается под рёбра, лишая власти тошноту и температурные сбои, наполняя смыслом увязшую фразу: «Скажи что-нибудь на том, другом языке».

Он говорит. Признаётся, что позывной любимого врага, отсылающий к парусам и пороху, при всей своей звучности раздражал его с детства. Замечает, что иначе как «первый класс, штаны на лямках, сопли пузырями» это неприятие не обозначишь.

– Переведи… – выдыхает визави с хмельной ухмылкой, и, пошатнувшись на подстрочнике, чудом не впечатывается лбом в его подбородок: – Даже ром бесит?

Ответ, отчасти несправедливый, сопровождается гравюрно заносчивым поворотом головы:

– Ты хотел сказать, ромовый напиток?

– О боже… Праздник для глаз.

В голосе приятеля – больше, чем бешенство, больше, чем восторг, а он продолжает, его понесло:

– Спирт с отдушками и сахаром, подозреваю, не с тростниковым?

Горячечный шёпот:

– Переходи на родной.

– Проблема…

– Блин, ты знаешь, какое наречие я хочу…

Пренебрежительные комментарии и подробное перечисление предпочитаемых сортов рома перетекают в не подлежащий расшифровке нарратив – бессвязные фразы, шумные выдохи, хриплые напевы, ни один из которых не разрешается в тонику. Веки слушающего – истончённые, тёмные, беспокойные – сомкнуты, руки в сомнамбулической пляске блуждают по стене, лианам пыли, переплетённым ногам. Сквозняк стремится стать ветром.

– Я переписываю историю. Кажется, слегка перерисовываю географию…

– Переписывается? – спрашивает он на языке, который понимают оба.

– Не то слово… – морёные глаза медленно открываются. – Только местами вообще не так, как мне хотелось.

Назад Дальше