Пинежская черепица - Рыбинский Константин 3 стр.


– Ох, гляди, Яшка!


В доме уже разжились самогоном; пили, закусывая луком и кашей. Командиру освободили место во главе стола, налили до краёв гранёный стакан. Он молча выпил до дна, занюхал коркой, потребовал ещё. Захмелев, орал песни, бузил, порывался драться, да так и уснул за столом, перед недоеденной кашей.

Проснулся Яшка рано утром, ещё пьяный, с предчувствием головной боли. Дожидаться её не стал: отхлебнул из ополовиненной бутыли. Скрутил козью ножку, задымил вонючей махоркой. Как докурил, понял, что будет делать дальше. Растолкал двух бугаёв, велел собираться.

– А харч?

– После жрать будем, дело есть!

Опрокинув по стакану самогону, и жуя на ходу чёрствый хлеб, троица затопала к выходу.


Вчера с самого утра Наталья не находила себе места. Всё валилось из рук, беспричинная нервозность мешала сосредоточиться, тело расслабило. Хотелось присесть, но сев, она тут же вскакивала, ходила взад-вперёд.

Днём в деревне объявился Яшка со своими головорезами. Наталья не на шутку перепугалась. Когда-то давно она ждала встреч с ним, вздыхала по девичьи, но всё прошло, отзвенело. Теперь она боялась его. Молва о зверствах Яшкиной банды, рыскавшей по району, бежала впереди его, им пугали детей. И не зря: мало где после встречи с ним не копали могил.

Ночью она не сомкнула глаз. Ворочалась рядом с Анисимом, большим, горячим, слушала, как тикают ходики на стене. Уже под утро прикорнула на мужниной руке, но быстро встала, начала обряжаться.

Наталья едва успела уложить в печи дрова, как в дверь забарабанили, словно имели право.

– Господи, помилуй! – выдохнула Наталья.

Анисим вскочил на ноги.

– Открывай, контра! – кричали с улицы хриплые голоса.

Анисим схватил Наталью за плечи:

– Хватай робятишек, бегите задами к Агафье, прячьтесь там, она укроет!

– А ты?

Анисим обнял её:

– А что со мной сделается? Беги быстрее! – он легонько подтолкнул её.

Когда Наталья с детьми выбежала, он крикнул:

– Иду, иду, кто там? – Анисим нарочно топал и хлопал дверьми. – Иду!

Едва он отодвинул засов, дверь распахнулась настежь, и удар прикладом сломал его пополам. Вторым ударом Анисима швырнуло к стене, на пол. По дому затопали кованые сапоги, захлопали двери.

– Нет никого! – донеслось с повети.

Грязный сапог пихнул скорчившегося Анисима в плечо:

– Где Наталья? Ну, говори, падла!

– Она в Ёркино, к тётке вчера уехала, – просипел Анисим.

– Паскуда! – пинок в спину разогнул его, а новый удар погасил свет.


Анисим стоял под высокой раскидистой черёмухой у своего дома. Холодная трава, покрытая капельками росы, щекотала ступни, свежий ветерок с Покшеньги подлечивал избитое лицо. Солнце, по-летнему рано поднявшись, уже висело над сине-зелёным лесом. Сладко тянуло дымом: деревня просыпалась, люди топили печи, готовили завтрак. День обещал быть долгим и хлопотным.

Перед ним стояли двое с винтовками, грязные, опухшие. Рядом Яшка.

Анисим три года кормил вшей на Западном фронте, в самом аду. Смерть перемалывала тонны земли, мешала её с разорванными телами, стараясь докопаться до него, стелилась по полям жёлтым газом, косила цепи шрапнелью, морила тифом. А вот, поди ж ты, нашла у родного дома. Он слышал обрывки фраз, которыми зло плевался Яшка, но как бы со стороны.

«Именем революции… как дезертира… врага трудового народа… по законам военного времени… расстрелять!»

Двое подняли винтовки, грохнул залп.

Яков повернулся, пошёл прочь.

– Яков! А что с энтим делать? – окликнул его бородач.

Яшка махнул рукой:

– Бросьте нахрен, сами разберутся!

Потом добавил, обернувшись:

– Дом не трогать. Марш за мной!

За последние годы он убил так много людей, что не ощущал при этом ничего. Был человек – и не стало. Пусто в душе, как в заброшенном колодце: брось камень – не дождёшься ответа. Яшка часто мечтал, что Анисим сгинет, и тогда он займёт его место, вернёт Наташкину любовь, жизнь наладится, они нарожают детей, будут строить новую жизнь в новом мире. Прошлое сгинет, как детский кошмар, забудется. Он будет плести сеть у окна, она хлопотать у печи, робятишки кричать, бегать под окнами, хохотать звоко…. Не сбылось. Только ревность взыграла пуще прежнего. Раньше, закрыв глаза, он видел счастливую Наталью с Анисимом, теперь – безутешную на его могиле.

Перевалило за полночь. Бойцы, чистые и разомлевшие после бани, выпивали и закусывали за столом. Яшка обвёл их мутным взглядом. Встал, опрокинув стул, шатаясь, подошёл к печи, взял приготовленное хозяйкой льняное полотенце с немудрёной вышивкой.

– Куда собрался, командир? – крикнул из-за стола бородатый. – В баню, небось?

– В баню!

– Обдерихи-то не боишься? Смотри, сымет шкуру-то! – все загоготали.

– Эх, борода, борода! Уж сколько лет небо коптишь, а ума не нажил. Не нечисти, нас бояться надо! – он хлопнул за собой дверью.


В разгар лета Солнце на Севере – как поплавок при хорошей поклёвке: ныряет за горизонт, только чтоб тут же вынырнуть. Определить по нему стороны света нечего и думать, садится почти там, где и всходит. Темноты же не бывает вовсе, хоть всю ночь без огня читай! Туманы с Покшеньги вползают, клубясь, на наволоки, волнующимся призрачным белым одеялом укрывают долину, тщатся затопить Масленицу. Приезжие дивятся красе белых ночей, да только мало их тут, а местные привыкли, иногда и ворчат ещё: заснуть мешает.

Яшка посмотрел с крыльца вдоль дороги. Никого. Спит деревня. На миг привиделось, что в самом конце, где Марьин дом, стоит кто-то; пригляделся, сощурив пьяные глаза: показалось, побластило. Сплюнул вязкой слюной с крыльца, пошёл к бане. Бани в те времена никогда во дворе не ставили, стояли они по несколько за околицей, при полях. Жуть таилась за маленькими оконцами в сумерках. Яшка нащупал наган на боку, усмехнулся. «Давай, давай, попугай меня, попробуй» – бормотал он, нетвёрдо шагая по узкой тропинке на задах. С детства здесь каждая травинка знакома. Вон штабель досок у Брагинского дома, так и лежит с тех пор, как ползали по нему малолетками: он, да девчонки Брагинские, да Анисим…. Вон малина за забором Поликарповским, которую ещё попробуй умыкни – глазаст Поликарпов и суров. Яшка хотел вломиться, отыграться за детские обиды, да передумал, свернул к баням. Потянул кованую скобу, шагнул, согнувшись, в темноту через высокий порог. Вспыхнувшая с оглушительным шипением спичка осветила узкий предбанник. Закопчённые стены, душистый берёзовый веник на медном крючке, перевёрнутый таз, слева, на махоньком оконце – керосинка. Наощупь снял плафон, чиркнул вторую спичку, засветил коптящий жёлтый язычок, прикрутил фитиль, приладил плафон на место. Чтобы отогнать подступающую жуть, громко откашлялся, таясь сам себя, перекрестился.

– Да чтоб тебя! – ругнулся он, обозлясь, сел, стянул сапоги.

Баню натопили жарко: даже после всех ему хватало с лихвой. Накидал на камницу так, что не вдохнуть, хвостался веничком, покрикивая, да щедро обливался из мятой жестяной банки ледяной водой. Выскочил в предбанник охолонуть, сел, откинулся на тёсаную стену с колючим мхом. Из головы всё не шла Марья с ледяными глазами. Яшка плюнул:

– Завтра же в расход пущу ведьму поганую!

Вернулся в парную, лёг на полок, и только прикрыл глаза, как дверь тихонько отворилась. Яшка аж подпрыгнул:

– Ты???! А ты почто здесь??!


Хватились его часа через два. Ворвались с винтовками наперевес в баню, да так и замерли на пороге. Яшка, освещённый неверным светом керосинки, навзничь лежал на полке, с которого капала кровь, чёрной лужей заливая доски пола. Яшку, словно бритвами, изодрали, располосовали, искромсали от шеи до пят острыми когтями. Лица не тронули: обескровленное, оно белело в сумраке. Мёртвые глаза уставились в низкий чёрный потолок, рот распахнулся в беззвучном крике.

Борода перекрестился:

– Господи помилуй! Говорил я ему, не ходи в баню ночью! Обдериха!


Много лет прошло с тех пор. Баня развалилась, деревня опустела, а черёмуха всё стоит, дурманит пьяным цветом в июне. Маленький Костянтин любит ползать по гладким ветвям, набивать рот тугими, сладко-вяжущими ягодами.

Мы тоже никуда не делись, да и с чего бы? Появилось место – появились и мы. Мир менялся, нагревался, остывал, чередовали друг друга рыбы, звери и птицы, потом появились люди. Соседи. А меж соседями всяко бывает.

Телёнок

Телёнок плакал. Слёзы катились по чёрной плюшевой морде редкими красивыми каплями.

Он ступал неловкими ногами подростка по губчатому мху, перешагивал через узловатые скользкие корни, оступался в заполненные прозрачной дождевой водой рытвины – и брёл, брёл.

Брёл по кругу.

Он смекнул, что старая берёза с задранной медведем корой, попадается ему навстречу уже который раз, так что взял прямее. Тщетно. Через час он увидел её снова. Тогда он запаниковал, бросился напролом, царапая бока в зарослях колючего шиповника.

Телёнок слышал, как его звали люди. Ласковые, знакомые с рождения голоса повторяли на разные лады его имя совсем рядом, он кричал им в ответ, ломился сквозь бурелом на звук.

Лес держал цепко. Он больше не был доброй матерью с шершавым языком. Огромные злые деревья кусали, драли чёрно-белые бока, хлестали по влажному кожаному носу, били и терзали.

Волки появились так неожиданно, что телёнок даже не успел испугаться, просто остановился на их пути, хлопая большими пушистыми ресницами. Серая смерть стояла в двух шагах, принюхивалась, глядела холодными умными глазами сквозь него. Матёрый вожак помедлил с минуту, встряхнулся всем телом, а потом повёл стаю вдоль невидимой стены, окружавшей Алёшкин бор. Он чуял парное мясо и кровь совсем рядом, но не мог идти прямо на запах. Только вокруг.



– Милый, милый, хороший мой! – любимый голос пробился сквозь дрёму, заставил подняться на паучиных коленях, вытянуть худую шею и затрубить:

– Я здесь! Я жду! Я погибаю!

Эхо покружило крик над тайгой, над редкой цепочкой людей у опушки, донесло до околицы, насторожив собак, вернуло, усилив.

Мир стал чужим, злым, враждебным. Только небо синело над нелепыми ушами всё так же. Те же облака плыли над ним и его домом, под теми же углами ложились тени от него и любимых людей на милую землю, но лес домой не отпускал. И у себя остаться не давал. Выживал.


– Мария Алексеевна, золотце, прости нас Христа ради, если обидели чем! Верни телёночка! – вся семья, понурив головы, стояла у калитки перед древней бабулей в белом платке, что глядела на них светло и безмятежно.

– Что вы, милаи? И не знаю, и не ведаю про вашего телёночка! Бог с вами, робята! Отродясь не баловала и вам не советую!

Отец тряхнул головой:

– Марья Алексеевна! Ты ведь не чужая нам! Ещё бабка моя с тобой водилась. Обидел я тебя спьяну, знаю. Прости дурака! Прости Христа ради! – он грохнулся на колени, закрыл лицо руками.

– Что ты милой, что ты!? Я зла на тебя не держу, а Анку помню и люблю! Хороша была девка! Подымайся, да ступай домой, не морозь колени!

Оторвавшись от мамкиного подола, девочка лет четырёх в цветастом платке рванулась к бабке, крепко обхватила костлявые колени, бросила снизу серо-зелёный взгляд, зашепелявила:

– Бабушка Марья Алексеевна! Верни Малыша! Он плачет! Страшно ему одному там! Я ягод тебе принесу. Я что хочешь для тебя сделаю! Верни Малыша, Марья Алексеевна!

– Что ты, голубанушко? – старуха подняла ребёнка на руки, погладила по головке, заглянула в глаза. Мать дёрнулась вперёд, но отец придержал её за собой.

– Ничего с твоим Малышом не будет! Заплутал в лесу – и выйдет. Не плач, милая, пригодятся тебе ещё слёзоньки! Всё у тебя будет ладом!

Мария Алексеевна поставила девочку на тропинку, поцеловала в темечко, заковыляла к покосившейся избе.

Уже отворив дверь замерла на секунду, обернулась, посмотрела с усмешкой, да строго так сказала:

– А только, Николай, гляди впредь за уросливым своим языком!



Домовица

Треск, какой стоял, когда дед, обладатель смеющихся глаз и наждачной щетины, ломал тонкую пахучую берёзовую дранку, проник в самую высь лёгких детских снов, чтобы тихонько опустить Костю на столетнюю деревянную кровать, выкрашенную коричневой эмалью. Только что он крался сквозь мокрые джунгли, а теперь к нему вернулась хлопковая мягкость подушки и уютная тяжесть лоскутного одеяла. По задоскам, где он спал под почерневшими иконами, метались бордовые сполохи из распахнутого жерла большой русской печи, в которой трещало жарко и неистово. Печь была древней, как и весь исполинский пинежский дом в два этажа, что дремал сейчас, набираясь сил, готовый вновь захлопать пудовыми дверьми, заскрипеть широкими половицами, зашаркать старыми гамашами из обрезанных валенок, да затопотать лёгкими молодыми пяточками.

Иной раз Костя ночевал на этой печи. Бабушка ворчала, что жарко, «сопреешь», но не запрещала. Напевая под нос революционные марши, бросала на затёртые доски лежанки ватное одеяло, стелила бельё. Спалось жёстко, жарко, но необычно.

Обычно он спал на дорогом матрасе финской кровати в собственной комнате городской квартиры. Там были: брат, канарейка, музыкальный проигрыватель, автомобиль отца, фильмы про индейцев, велосипед – словом, мир, привычный, насколько это возможно для человека, живущего на Земле 6 лет с хвостиком. В конце весны его привозили в деревню, а здесь всё было иначе.

Весил Костянтин, как звала его бабушка, с большой блин для штанги, ростом – метр-с-кепкой-на-коньках, так что печь казалась ему огромной. Он карабкался на неё, как альпинист, с приступочки на жёрдочку, хватался обеими руками за балку, оставшуюся от полатей, подтягивался, перекидывал ногу и перекатывался на лежанку. Здесь, лёжа на спине, запросто можно достать обшитый белой шершавой выгонкой потолок рукой, а если захочется – то и ногой. Если потянуться налево – нащупаешь печные кирпичи: крупные и неровные, как камни в поле. По утрам они нагревались так, что не утерпишь, и пачкали руки какой-то особенной печной пылью.

С лежанки Костя лазил на полати, устроенные в запечье. Плахи полатей широкие, гладкие, полированные тем особым способом, каким владеет лишь время. Отсюда под самым потолком тянутся полки, уставленные эмалированными вёдрами и бачками с припасами. Если изловчиться, можно выудить из тёмно-зелёного с чёрной выбоиной тягучий ломоть пареной репы.

Лежанка закрыта от избы полупрозрачной хлопковой занавеской с алыми лепестками. Когда она задёрнута, здесь – Костина тайная комната. Как бугра, только в самом центре избы, под потолком.

Напротив печи, на узкой железной кровати спят бабушка с дедушкой. К спинкам кровати лепятся маленькие стальные блестящие шарики, смешно искажающие отражённый мир. Они отвинчиваются, обнажая чёрную резьбу прутьев, норовят выскользнуть из пальцев, закатиться под кровать, в щель под плинтус, но отыскиваются и привинчиваются на место.

«Все когда-то умрут. Даже я» – думал Костя, положив голову на кулачки. «Но бабушка с дедушкой раньше всех. Пусть тогда лучше дедушка!»

Дед строгий, может и прикрикнуть. И щетина у него колючая. А бабушка ласковая. Она сидит рядом на веранде, когда гроза рвёт в клочья темноту над некошеным полем, хлещет дождём по крышам, лупит по стёклам, журчит в осиновых желобах да плещет в переполненных железных бочках. Сквозь грохот слышно, как бабушка читает тихонько, нараспев: «Буря мглою небо кроет…». Или рассказывает в который раз сказку про Олишанку.

«Посадила ведьма Олишанку на лопату, а он ручки-ножки растопырил – не лезет в печь.

– А ты, старая, покажи, как надо-то!

Назад Дальше