– Любите яблоки, лейтенант? Держите. Это из нашего сада, самые лучшие в здешней округе.
Игривый тон не удавался, голос ее дрожал. Я, не обращая внимания, следовал дальше, и тогда она пошла параллельно со мной по ту сторону сетки, протягивая мне настойчиво это яблоко. Я остановился; яблоко было крупное, просунуть его через звено металлической сетки не представлялось возможным. Тогда она подбросила яблоко вверх, и оно упало к моим ногам. Я наклонился, подобрал. Замечательное яблоко, круглое, белое с красным бочком; жаль, немного побилось.
– Спасибо, – сказал я и проследовал дальше.
Она опешила, оскорбленная моим безразличием. А чего она ко мне вяжется? Шла бы себе читать на другую сторону парка, ближе к дороге, по которой шастают толпы голодных офицеров и солдат, там бы ее быстро уважили.
Мне стало известно, что здешний санаторий – в своем роде бесплатный бордель: пациентки выходят из него в любое время суток, а санитарки делают вид, будто ничего не происходит. Они прекрасно знают, что легочная болезнь разжигает до бешенства сексуальные инстинкты и поэтому не препятствуют. Пациентки возвращаются удовлетворенные и доставляют меньше хлопот.
Может быть, девушка, облюбовавшая сиротливую тропинку, и не похожа на других пациенток, но мне тем не менее она докучает. Когда вчера, уже издали, я обернулся, то увидел, как лицо ее вдруг погасло, словно потухшая лампа, а в глазах вспыхнули огоньки гнева. Возмущенная до глубины души, она стояла, не двигаясь: вероятно, нечасто попадается наглец, осмеливающийся ей перечить.
По ней не скажешь, что она больна: на вид хрупкая, но вполне здоровая барышня. О наличии болезни говорит, может, только одно – лихорадочный блеск в глазах, да еще, наверное, то, как она возбужденно движется. Ничего, поправится, выздоровеет, богатые всегда выздоравливают. Из улыбки исчезнет грусть, вернется былая самоуверенность, и она вновь станет испытывать силу своего обольщения на другом, более цивильном самце.
Но, углубившись в чащу, я не испытываю больше радости от одиночества. Мысль о девушке за решеткой, запертой, как в клетке зверь, неотступно следует за мной и не дает покоя. Не выношу, когда у меня просят то, чего я не в состоянии дать.
*
Сегодня меня вызывали в штаб батальона. Майор Баркари совершенно серьезно спрашивает, не думаю ли я, что в песне «Скажи, носильщик, тот труп холодный» звучат пораженческие настроения? Нет, не думаю, я ответил; песня грустная, не вполне строевая, но у альпийских стрелков все песни такие. Похоже, мой ответ его не убедил. Солдаты и правда с каким-то остервенением и цинизмом поют последние строчки куплета:
Получается, что поют они не о гулящей девке, а о чем-то своем, неизмеримо большем, о безвозвратно потерянной надежде.
Майор, кадровый офицер, раздумывал, стоит или нет докладывать начальству о случае, имевшем место, когда мы входили в деревню. Спустившись с плоскогорья Азиаго, батальон к одиннадцати утра был уже возле деревни Сольвена. Мы устали от долгого перехода, но на подходе к деревне солдаты, не дожидаясь команды, выстроились в шеренги и прошли строевым шагом под песню. И затянули как раз эту самую, про носильщика, труп и пьяную девку.
Кое-где раздвигались занавески и в окошке показывалось лицо старухи, а гуторившие на углу старики едва поворачивали голову в сторону нашего марша. В здешней деревне фронтовые отряды, получившие пару недель передышки от боев и окопной жизни, появляются с регулярностью в две-три недели, поэтому местный народ считает за благо не пускать девиц за порог. Да и в самих солдатах, вступающих в деревню, нет ничего отрадного; местные прекрасно знают, что через пятнадцать-двадцать дней мы снова вернемся в окопы, и потому кроме жалости ничего к нам не испытывают. Короче, при нашем появлении никто не кричал ура, нам даже для приличия рукой не помахали.
Я понимаю реакцию одного из наших солдат и не думаю, что это было сделано нарочно, в отместку жителям Сольвены, здешним женщинам и старикам, чьи сыновья и внуки точно так же воюют на фронте; это была реакция на уныние военного времени, из-за чего невеселым кажется даже возвращение в тыл. Солдат запел колоратурным сопрано и, конечно, пустил петуха, но, что самое главное, продолжал это делать упорно и методично, в результате чего из старой и унылой получилась новая песня – дерзкая и вызывающая. А еще через минуту весь батальон стал подражать ему, особенно усердствуя на фальшивых нотах: кто-то переходил на фальцет, кто-то истошно визжал. И вся эта дикая какофония неслась над деревней, пока мы не прибыли к месту нашего расположения. В общем, ничего особенного и ничего бунтарского.
– Неправда, – с невозмутимым спокойствием возражает Тони Кампьотти, – был вопль.
Он развлекается тем, что наделяет огромным значением всякий пустяк, с тем чтобы следом заметить, что с исторической точки зрения данный пустяк суть несусветная глупость.
Да, вопль был. Когда мы прибыли в расположение, этот неладный хор постепенно разладился, а затем и вовсе утих. Офицеры скомандовали разойтись, и воздух огласился неистовым криком. Может, это был крик облегчения: перед альпийскими стрелками замаячили две недели отдыха – отдыха от постоянного страха смерти.
Тони Кампьотти полагает, что это был протест, первая ласточка бунта, за два года войны отложившая яйца, высиженные солдатами в окопах. Я так не думаю. Да, они орали, но сразу же успокоились. Стали расходиться по баракам, разбирать походные ранцы. Я видел, как многие бойцы второй роты вытаскивали иконки, фотографии, прилаживали их к дощатым стенам возле койки: стали обустраиваться, вить домашнее гнездышко.
Кто-то бурчал, что вовремя нет обеда, кто-то был недоволен, что наши бараки расположены вдали от деревни. Когда по заведенной традиции альпийские стрелки ропщут (выражать недовольство – их исключительная прерогатива), считай, что они еще готовы терпеть.
*
Сегодня я прошел всю тропинку, но барышни не было. Я вздохнул с облегчением. К счастью, подумалось мне, поняла, что не на того напала, и решила прекратить свои домогательства. Я подошел к краю, где кончалась решетка, и готов был нырнуть в чащу леса, как вдруг слышу:
– Лейтенант, будьте столь любезны!
Слова прозвучали тоном светской небрежности, но в голосе звенела дрожь. Я вгляделся в кусты по ту сторону сетки, осмотрел позади себя тропинку, впереди себя – никого.
Она опять позвала, на этот раз насмешливо и твердо:
– Я наверху.
Я поднял глаза и увидел: одна нога на верхушке сетки, другая перекинута по эту сторону; ухватившись руками за ветку дерева и боясь шевельнуться, она висела в воздухе.
– Пожалуйста, помогите мне. Ловите меня, но только, чур, не смотреть. Мне неловко.
Я поддержал ее ногу, которой не на что было опереться, потом обхватил за бедра и помог спуститься на землю. Она ничего не весила. Нога в легкой туфельке была теплая. Я чувствовал, как пульсирует вена у щиколотки.
– Вы ведь из вновь прибывших офицеров, не так ли? – сказала она, чтобы начать с чего-нибудь разговор. – Такой нелюдимый, вечно нахмуренный.
Тон был фривольный, слегка вызывающий.
– Не смотрите на меня так сурово. Я каждый день убегаю, тоже хожу в лес на прогулки; тут масса уединенных тропинок, знаете ли?
– Я предпочитаю гулять там, где никого нет. Всего доброго, синьорина.
Мне хотелось поскорее отделаться от нее. Эта девушка – маленькое, хрупкое создание – раздражает меня донельзя. Раздражает пыл, с каким она выражает свои чувства, и то, с какой настойчивостью требует на них ответа. Кроме того, меня смущает ее запах: силой моего соприкосновения с ней.
– Лейтенант, – окликнула она. Голос ее неузнаваемо изменился: он был тяжелый, серьезный.
Я повернулся; в мгновение ока она оказалась подле меня.
Вначале она говорила, глядя в упор на меня, потом – потупив глаза, как будто к ней вернулось запоздавшее чувство стыда:
– Вы мне нравитесь, и вы это знаете, признайтесь, чего уж там! Не станете же вы думать, что некая барышня стоит здесь дни напролет, ожидая, что кто-нибудь пройдет по тропинке. Я дожидаюсь вас, и вы это знаете.
Она замолчала и ждала, что я отвечу, но я молчал; я был смущен и не знал, как поскорей дать деру.
– Все понятно, – сказала она с раздражением и повела плечами. – Мне просто хотелось сообщить вам об этом, и только. Чтобы вы не прикидывались, будто ничего не видите, понятно?
Повернувшись, бросилась по тропинке, которой я пришел, направляясь к лесу. Я стоял и смотрел на нее. Когда я увидел, что она остановилась, рассчитывая, может быть, что я брошусь за нею, я повернулся и проследовал в сторону леса.
Мне очень жаль. Девушка, безусловно, говорила искренне, но это скорей всего мимолетное увлечение, каприз и прихоть. Ничего страшного, пострадает немного, а потом все пройдет… Мне стоит не появляться там больше, и дня через два она обо мне забудет. Так будет лучше для обоих.
*
Я испытывал неловкость перед нарядной девушкой с виллы «Маргарита» еще и потому, что знал, что выгляжу как нищий оборванец. Так, впрочем, выглядят все офицеры нашего полка: рваные ботинки, выгоревшие мундиры в заплатах. У некоторых нет даже нижнего белья. Единственный среди нас, у кого безупречный, отутюженный мундир и начищенные до блеска сапоги, – майор Баркари, наш командир.
В окружении таких голодранцев, как мы, он кажется холеным офицером чужеземной армии. Это отметил даже здешний градоначальник, в день нашего прибытия устроивший в мэрии торжественный прием офицерам: в его словах прозвучал комплимент, показавшийся мне сомнительным.
Здешний мэр – прелюбопытный, надо заметить, тип. Невысокий, кряжистый, лет за пятьдесят, одет в чесучу; повадками напоминает деревенского мужика, каковым, разумеется, не является. Он – знаменитый врач, профессор медицины, доктор Вергилий Штауфер. Беженец из Тренто4. Высокопарную речь майора Баркари выслушал с холодной невозмутимостью.
Ответное слово, однако, держать не стал, а сразу предложил нам выпить. Без спора, человек он проницательный и тонкий. Когда лейтенант Сконьямильо, один из моих друзей, представляя меня, сказал, что я один из самых отважных людей в батальоне, он почувствовал, что эти слова меня покоробили. Улыбнувшись, он отвечал: «Может, поневоле?» Дескать, может, в этом нет моей личной заслуги, в чем я с ним совершенно согласен.
*
Сегодня я изменил свой маршрут и, дав крюк, зашел в лес с другой стороны деревни. На мгновенье подумал о девушке, которая напрасно будет ждать моего появления у решетки. Мне стало жаль ее, но дышалось мне сегодня легко и свободно.
В эти послеполуденные знойные часы лес напоминает мне развалившееся в истоме животное: то вздохнет, то покряхтит, то фыркнет. Кроме красоты, которая складывается в основном из цвета и света, весь лес проникнут могучими токами жизни. Лимфа обильно струится под корой деревьев, почки лопаются на двадцатиметровой высоте, выпуская новые листья. Разгорается лето.
Обходя заросли кустарника, я вдруг услышал подозрительный шорох. Поздно, увы, потому что вслед за этим увидел двух полуголых солдат. Женщины, которые были с ними, – пациентки легочной клиники. Обе немолоды и некрасивы, внимание офицеров им не светит, поэтому они довольствуются услугами солдат.
Больше всего меня поразило, что они, ничуть не стесняясь, занимались этим на глазах друг у друга. Дамам стало неловко, лишь когда они обнаружили мое присутствие – с виду человека их социального круга. Густо краснея, они оправились и бросились наутек по проходившей вблизи тропинке. Толстые, с болезненным видом и характерным свистом в груди. Обеим не меньше пятидесяти.
Солдат я знаю, бойкие парни из второй роты. Они натянули портки, оправили гимнастерки и стали упрашивать меня не докладывать о них начальству: они, дескать, в увольнительной, а дамы ничего не имели против.
– Напротив! – с венецианским акцентом произнес один из них, рядовой Стелла. Сказанное по-венециански, слово наполнялось усилительным смыслом.
Оба они говорят, что в здешнем лесу женщин можно встретить в любое время суток, и днем, и ночью. Тех двоих, которые только что дали деру, или других таких же. «Нам, служивым, достаются одни старухи, за офицерами, как водится, право первого выбора».
– Да какая, собственно, разница, – примирительно говорит рядовой Стелла, – бери, что дают. Были б у нас такие дамы в окопах! Вы не поверите, они нам даже спасибо говорят!
Я смотрел на них в полной растерянности. Они не мальчишки. Обоим по тридцать – тридцать пять, оба зрелые люди и далеко не простодушны. И при этом они сознательно идут на контакт, не боясь заразиться. Или же это – вызов? Когда я застиг их в кустах, оба целовали женщин в губы.
– Тебе известно, что они – заразные? – обратился я к рядовому Стелле.
– Так точно, известно.
Я смотрел на него, потеряв дар речи. В глазах его стоял блеск, какого я прежде не видел: блеск безумия и гнева.
– Да какая мне разница! – воскликнул в сердцах рядовой Стелла. – Главное – перепробовать их всех! Через месяц, через полгода ты все равно, считай, покойник. Лично я ни одну не пропущу, ни единую! Старухи? Годятся старухи, по мне старухи так даже лучше, они дают сразу, без предисловий, вставил и поехали; больные – тоже годятся, они еще лучше, тащатся, как суки, кончают по десять раз. Нет уж, позвольте, я перед смертью хочу насладиться, перепробовать их всех!
– А если тебе не суждено погибнуть?
В ответ рядовой Стелла хитро подмигнул:
– Значит, спишут по болезни. Лучше быть чахоточным и отсиживаться дома, чем торчать здоровым на фронте.
Под конец он извинился за грубые выражения.
– На исповеди покаюсь, – прокричал он, убираясь восвояси. – Вечером, как скомандуют обратно в окопы, соберу все грехи до кучи да разом во всех и покаюсь.
Да, размышлял я про себя, спускаясь в деревню, кажется, рядовой Стелла придумал новый способ членовредительства: чисто, не подкопаешься. Случаи заболевания туберкулезом в окопах не редкость, но там подхватываешь болезнь не по этой причине.
До чего мы, однако, дожили, когда человек сознательно стремится заболеть тяжелой болезнью, чаще всего со смертельным исходом, потому что рассматривает ее как освобождение…
*
Девушка за решеткой, если вдуматься, не из таких. До сих пор я судил о ней, совершенно ее не зная. Только на том основании, что она богата, я решил, что она должна быть поверхностна и – как бы сказать поточнее – избалована, что ли, легкодоступна… Несомненно, это вывод бедняка, крестьянского сына, каковым я являюсь.
Мы разместились в старинном особняке, единственном архитектурном строении в россыпи приземистых деревенских изб. Владельцы его, обедневшие дворяне, отдали свой фамильный дворец в общественное достояние.
В мою комнатушку, которая в свои лучшие времена, вероятней всего, была гардеробной, попадаешь через большую спальню, где вместо супружеского ложа стоят раскладушки. Мои друзья лейтенант Кампьотти, лейтенант Сконьямильо и капитан Алатри уступили мне отдельную комнату, а сами разместились в большой общей спальне. Еще год назад я бы счел такое преимущество подарком судьбы, поскольку еще год назад я был стыдлив и нелюдим до крайности и, главное, не переносил близости других. Окопы заставили меня изменить привычки, теперь я не вижу ничего зазорного в том, чтобы усесться рядом с двумя-тремя голыми задницами и опорожняться в точности как они.