XXII
Есть и много других упражнений, хоть и не связанных напрямую с военным делом, но имеющих с ним немало сходства и требующих мужественной стойкости: среди них одним из главных я считаю охоту, ибо и она в чем-то подобна войне. Поистине, это – забава государей, приличная и придворному; мы знаем, что и у древних она была во всеобщем обычае. Хорошо также уметь плавать, прыгать, бегать, метать камни, ибо, кроме той пользы, которую все это может иметь на войне, часто случается показывать себя в подобных вещах; этим можно заслужить немалое уважение народной толпы, с которой тоже приходится считаться. Еще одно достойное и вполне приличное для придворного упражнение – игра в мяч, в которой прекрасно видны сложение тела, проворство и раскованность каждого его члена и все то, что видно почти в любом другом упражнении. Не меньших похвал, считаю, достойна вольтижировка: требуя много труда и умения, она больше, чем что-либо другое, придает человеку легкость и проворство. И если эта легкость сочетается с подлинным изяществом, то, по моему мнению, эти упражнения составляют зрелище прекраснейшее любого другого.
Итак, хорошо поднаторев в этих упражнениях, наш придворный, думаю, от прочих должен держаться в стороне. Имею в виду кувыркание на земле, хождение по канату и тому подобное, что почти неотличимо от трюков жонглеров и мало приличествует благородному человеку. Но поскольку нельзя непрерывно заниматься этими утомительными упражнениями, а кроме того, неизменная погруженность в одно и то же приедается, ослабляя то восхищение, которое вызывают вещи редкостные, то необходимо разнообразить нашу жизнь и другими занятиями. Так что пусть придворный по временам снисходит до более спокойных и тихих развлечений и, стремясь избегать людской зависти и держаться любезно с каждым, делает все то же, что делают другие, но при этом никогда не уклоняется от дел похвальных, руководствуясь благоразумием, которое не даст ему впасть во что-либо безрассудное: пусть смеется, шутит, острит, танцует и пляшет – но при этом выказывает искусность и сдержанность, и во всем, что делает и говорит, пусть будет изящен.
XXIII
– Препятствовать течению нашей беседы, конечно, не следовало бы, – сказал тогда мессер Чезаре Гонзага. – Но если я промолчу, то не воспользуюсь предоставленной мне свободой высказать свое мнение; кроме того, хочу узнать одну вещь. И пусть мне простят, если, вместо того чтобы возражать, я задам вопрос. Думаю, это позволяет мне и пример нашего мессера Бернардо, который, слишком желая, чтобы его сочли красавцем, нарушил правила нашей игры, не возражая, а только задавая вопросы.
– Вот видите, – сказала синьора герцогиня, – как одна ошибка влечет за собой другие. И кто нарушает правила, подавая дурной пример, как мессер Бернардо, тот заслуживает наказания не только за свой проступок, но и за проступки других.
– В таком случае, государыня, – ответил мессер Чезаре, – я буду избавлен от кары, ибо мессеру Бернардо придется ответить и за свой, и за мой проступок.
– Вовсе нет, – возразила синьора герцогиня. – Вы оба получите двойное наказание: он – за свой проступок и за то, что вас подтолкнул к тому же; вы – за ваш проступок и за то, что повторили проступок другого.
– Государыня, – ответил мессер Чезаре, – я пока еще не сделал никакого проступка, и, оставляя все это наказание одному мессеру Бернардо, лучше промолчу.
Он и в самом деле умолк, но в это время синьора Эмилия сказала, смеясь:
– Да говорите же все, что вам угодно. С дозволения синьоры герцогини я прощаю того, кто совершил и кто совершит столь ничтожный проступок.
– Я рада, – добавила синьора герцогиня, – но смотрите, чтобы вам не обмануться, надеясь, может быть, снисхождением снискать больше похвал, чем справедливостью. Ведь, слишком легко прощая нарушающему порядок, мы проявляем несправедливость к тому, кто его не нарушает. И все же не хочу, чтобы сейчас, из-за того что я упрекнула вас за мягкосердечие, мы лишились бы возможности услышать вопрос мессера Чезаре.
И синьор Чезаре, получив знак согласия от синьоры герцогини и синьоры Эмилии, немедленно начал:
XXIV
– Помнится, господин граф, за нынешний вечер вы не раз повторили, что придворный должен свои поступки, жесты, повадки – словом, всякое свое движение – приправлять изяществом: похоже, что оно идет у вас в качестве приправы ко всякому блюду, без которой остальные свойства и достоинства недорого стоят. И думаю, что каждый легко с вами согласится, ибо, в силу значения самого́ слова, можно сказать, что кто обладает изяществом (grazia), тот и приятен (grato). Но вы сами сказали, что оно зачастую бывает даром природы и небес; а когда дар этот и не вполне совершенен, усердием и трудом его можно значительно увеличить, – стало быть, те, что от рождения счастливо и щедро одарены таким сокровищем, по-моему, мало нуждаются в другом наставнике. Ибо эта щедрая милость небес едва ли не против воли возводит их выше, чем они сами желают, и делает их не только приятными, но и вызывает восхищение у всех. Однако говорю не о них, ибо сами собой стяжать такую милость мы не в силах. Я хотел бы спросить о людях, которым в силу их природы, чтобы сделаться привлекательными (aggraziati), остается прилагать лишь труд, старание и усердие. Каким искусством, каким обучением, каким способом смогут они приобрести это изящество – и в упражнениях тела, где вы его считаете столь необходимым, и во всех прочих делах и речах? Ведь поскольку вы, очень расхваливая нам это качество, кажется, пробудили во всех пылкую жажду им овладеть, то, согласно поручению синьоры Эмилии, ваш долг и утолить ее, обучив этому нас.
XXV
– Мой долг не учить вас, как сделаться привлекательными или чему-то еще, но лишь показать вам, каким следует быть совершенному придворному, – возразил граф. – И я не взял бы на себя труд такого обучения хотя бы потому, что чуть раньше сам же говорил, что придворный должен уметь бороться, делать упражнения верхом на коне и много других вещей. Как я мог бы вас этому научить, если сам этому никогда не учился, что вам прекрасно известно.
Как хороший солдат может сказать кузнецу о виде, прочности, удобстве нужных ему доспехов, но не может научить их изготовлению, проковке или закалке, – так и я, пожалуй, сумею сказать вам, каким следует быть хорошему придворному, но не научить, что надо вам делать, чтобы стать таким. Но, желая посильно удовлетворить вашу просьбу – хотя стало уже почти пословицей, что изяществу нельзя выучиться, – скажу: кому требуется стать привлекательным в телесных упражнениях (при условии, что он не является неспособным от природы), тот должен начинать с юных лет и постигать основы у лучших наставников. Насколько важным это представлялось Филиппу, царю Македонии, можно понять из того, что наставником в началах наук для своего сына Александра он пожелал иметь Аристотеля, столь славного и, может быть, самого великого философа из когда-либо живших на свете. А что касается людей, известных ныне, можете оценить, как хорошо и изящно выполняет все телесные упражнения синьор Галеаццо Сансеверино, великий конюший Франции; и это потому, что, помимо своей природной стати, он со всем усердием учился у хороших наставников и всегда держался рядом с людьми выдающимися, от каждого беря то лучшее, что они умели{65}. Его учителем в борьбе, конных упражнениях и владении многими видами оружия был наш мессер Пьетро Монте, известный вам как подлинный и исключительный наставник в любом искусстве, требующем силы и ловкости. Что же касается скачек, турниров и всего прочего, он всегда смотрел на тех, кто слыл наиболее совершенным в каждом из этих занятий.
XXVI
Итак, кто хочет быть прилежным учеником, должен не только хорошо делать то, что от него требуется, но и постоянно прилагать всякое старание, чтобы уподобляться наставнику, если возможно, прямо-таки перевоплощаясь в него. А когда почувствует, что уже нечто приобрел, тогда ему будет очень полезно посмотреть и на других людей, занимающихся тем же, и, следуя здравому рассуждению (которое пусть всегда будет его вождем), перенимать различные полезные навыки то у одного, то у другого. Как пчела в зеленых лугах среди трав выбирает медоносные цветы, так и наш придворный должен будет подхватывать это изящество у тех, кто, по его мнению, им обладает, у каждого заимствуя именно то, что наиболее похвально; но не так, как один наш друг, всем вам известный, который, считая себя очень похожим на короля Ферранте-младшего Арагонского{66}, старался подражать ему не в чем ином, как в том, что часто вскидывал голову и кривил на сторону рот (повадка, которая у короля была последствием болезни). И многие полагают, будто довольно походить на какого-то великого человека хотя бы в чем-то, нередко выбирая как раз то, что является в нем единственной дурной чертой.
Я часто размышлял: откуда берется изящество? Так вот, если не говорить о тех, кому оно даровано звездами, нахожу одно всеобщее правило, которое кажется мне наиважнейшим как в этом, так и во всем, что люди делают или говорят: следует что есть силы, как острого и опасного подводного камня, избегать нарочитости; и, если можно так сказать, держать себя с некой непринужденностью, скрывающей искусство, чтобы казалось, будто все, что делается и говорится, делается без труда и почти бессознательно. Вот из чего, думаю, в основном и проистекает изящество: поскольку всякий знает, как бывает трудно хорошо исполнять необычные дела, то непринужденность в них вызывает величайшее удивление. Напротив, когда человек тужится изо всех сил, когда он, что называется, «за волосы тянет», – это порождает только досаду, обесценивая любое дело, сколь угодно значительное. Истинным искусством можно назвать такое, которое не кажется искусством; более всего другого надо стараться, чтобы оно было скрыто: ибо, если оно обнажено, это полностью отнимает доверие и человека уже не ценят.
Помню, я как-то читал, что некоторые превосходнейшие ораторы древности в числе прочих своих хитроумных приемов старались внушить каждому мысль о том, что они вовсе не обучены словесности; утаивая свое умение, они делали вид, будто речи их составлены чрезвычайно просто, более согласно тому, что предлагали им естественность и истина, нежели старание и искусство; а если бы это открылось, то вложило бы в души слушателей сомнение: а вправе ли оратор вводить их в заблуждение таким образом? Итак, вы видите, что, выдавая искусственность и преднамеренность, можно лишить изящества любое дело. Неужели кому-нибудь из вас не смешно, когда наш мессер Пьерпаоло{67} танцует в своей манере, подпрыгивая и вытягивая ноги вплоть до носков, боясь пошевелить головой, будто деревянный, с таким напряжением, что прямо-таки думаешь, что он двигается, считая шаги? Чье око столь слепо, что не увидит в этом нелепую нарочитость, а, напротив, у многих здесь присутствующих мужчин и женщин – изящество непринужденной раскованности (ибо так многие называют это качество в движениях тела), когда они, болтая, смеясь, отвечая движениям партнера, показывают, что вовсе не придают значения танцевальным фигурам, думая о чем угодно другом, отчего видящим их кажется, будто они не умеют и не могут ошибаться?
XXVII
В этом месте мессер Бернардо Биббиена, не дожидаясь конца речи, воскликнул:
– Вот и нашел наш мессер Роберто человека, который похвалит его манеру танцевать, раз уж более никто из вас, кажется, не обратил на нее внимания. Если это совершенство состоит в непринужденности и в том, чтобы показывать, будто не придаешь значения тому, что делаешь, думая скорее о чем угодно другом, чем об этом, тогда в танце мессер Роберто не имеет равных в целом свете. Ибо, показывая, что вовсе о нем не думает, он нередко и плащ роняет с плеч, и туфли с ног и, ничего не подбирая, так и танцует.
– Поскольку вы все же хотите, чтобы я продолжал, – ответил граф, – я еще поговорю о наших промахах. Вы разве не видите, что то, что у мессера Роберто вы называете непринужденностью, и есть самая настоящая нарочитость? Ведь он очевидным образом всячески старается показать, будто ни о чем таком не думает, а это и значит думать об этом слишком, и, поскольку он переступает границы умеренности, его небрежность нарочита и выглядит дурно. Ибо как раз противоположно поставленной цели, которая, как мы только что говорили, состоит в том, чтобы скрыть искусство. И я не считаю нарочитость под видом непринужденности (которая сама по себе похвальна), когда роняют одежду с плеч, меньшим пороком, нежели когда под видом утонченности (которая тоже сама по себе похвальна) боятся двинуть головой, чтобы не испортить замысловатую прическу, или в подкладке шапки носят зеркальце, а в рукаве – гребешок и ходят по улице непременно в сопровождении пажа с губкой и метелочкой{68}.
И утонченность, и непринужденность такого рода слишком близки к крайности, которая всегда порочна и противоположна чистой и приятной простоте, столь отрадной для людских душ. Смотрите, как неуклюже смотрится всадник, который старается ехать, вытянувшись в седле, как у нас говорят, по-венециански, рядом с другим, который, кажется, вовсе не задумывается об этом и на коне держится так непринужденно и уверенно, словно стоит на земле. Насколько больше любят и хвалят дворянина, носящего оружие, который при этом скромен, немногословен и не хвастлив, чем другого, который только и знает хвалиться да с руганью и вызовом делать вид, будто плюет на весь мир! Что это, как не нарочитое старание казаться бравым малым? И так же можно судить обо всем, что делается и говорится на этом свете.
XXVIII
– Это справедливо и в отношении музыки, – вступил в разговор синьор Маньифико, – в которой считается грубейшей ошибкой взять два совершенных консонанса один за другим, так как одно и то же ощущение нашему слуху досадно, и он подчас предпочитает секунду или септиму, что само по себе является резким и нестерпимым диссонансом. Так получается потому, что последовательность совершенных [консонансов] порождает пресыщение и обнаруживает слишком нарочитую гармонию. Этого избегают, смешивая несовершенные звукосочетания как бы для сравнения, отчего наши уши, сильнее напрягаясь, более жадно ожидают совершенных и наслаждаются ими, а подчас находят удовольствие в диссонансах секунды и септимы, как в чем-то непринужденном.
– Вот и пример, как вредит нарочитость в этой области, как и во всем другом, – подхватил граф. – Еще говорят, что у знаменитых живописцев древности была поговорка: чрезмерная тщательность вредит, а Апеллес порицал Протогена за то, что тот не умеет рук оторвать от доски{69}.
– Тот же самый недостаток, – вставил мессер Чезаре, – есть, кажется, и у нашего фра Серафино, который не умеет оторвать рук от доски{70}, во всяком случае, пока не унесут со стола все кушанья.
Граф улыбнулся и добавил:
– Апеллес хотел сказать, что Протоген, когда писал, не знал, когда уже надо остановиться; то есть порицал излишнюю нарочитость в его работах. Стало быть, то качество, противоположное нарочитости, которое мы здесь именуем непринужденностью, не только является истинным источником изящества, но имеет и другую прекрасную черту: проявляясь в любом, даже самом мелком действии человека, она не только сразу открывает умение делающего, но часто заставляет ценить его куда больше, чем он того заслуживает по правде, ибо у окружающих создается мнение, будто тот, кто столь легко выполняет что-либо, умеет намного больше, и если бы он в то, что делает, вложил усердие и труд, то мог бы делать это намного лучше.