____
Выпили и, закусывая бутербродами с колбасой, заговорили о русском характере. Соратники улыбались друг другу, как авгуры.
Привязавшийся ко мне диссидент Марк, бывший эмигрант, брезгливо говорил:
– Не могу читать ваших газет. Купил, глянул и с отвращением бросил. Слепота беспророческая.
Юра Ловчев ворковал скороговоркой:
– Наш народ полюбил Штирлица, потому что каждый чувствовал себя им среди знакомых, но опасных компартайгеноссе. Иноприродность режиму. Штирлиц типичен для 70-х, как Чапаев – для 30-х.
– Обыватели снова хотят стрелять, вешать! – грузно двигался со стаканом Марк. – Вылезает весь совок с его воспитанной ненавистью. Даже в Солженицыне она есть, когда ругал Синявского за «Прогулки с Пушкиным».
– Человек не любит правды, как говорил Ортега-и-Гассет, – добавил толстый самодостаточный Березин, главный редактор нашего журнала. – Не приучен задумываться, пренебрегает своей внутренней жизнью. То есть, не способен всерьез относиться ни к чему, – фальшив. Не верит в себя, а значит и в Бога. Живет в одномерном пространстве, без истории, без будущего. Ненависть к мысли – старинный испанский обычай.
Батя, вскинув хищный нос, возопил:
– Человек – это не звучит гордо! И всем надо каяться.
Критик Толя Квитко, развалясь в кресле, рассуждал:
– Наш человек – консерватор. Ему ближе всего земля, устои. Он сидень, верит в ход вещей. Такой тип выигрывает войны. Он лег в основу государства, с его согласием и терпением сталинизма. Его мечта соединиться в универсальном типе.
Не признающий никаких партий, он называл себя литподенщиком, обретшим тайную свободу.
Гена Чемоданов жарко вмешался:
– Русский – вечный скиталец, и эсхатологический сиделец, почвенник, реалист, строитель и стяжатель. Прочтите В. Буслаева.
Диссидент Марк ворчал:
– А вот Бунин писал в статье «Великий дурман»: что это за вековая вера в народ, идеализация того, что эгоистично, страшно и трагично?
И кривил ухмылку:
– У вас саморазрушение стало нормой – даже демократия дала вулканические выбросы злобы и ненависти. Елена Боннэр ехала в поезде из Горького, где мучился Сахаров, в Москву, так ее чуть не затравили: шпионка! А жуткие соседи Солженицына в Рязани…
Он с наслаждением цедил слова уже стороннего западного человека:
– Устоявшийся страх в своей огромной лапе сжимал любую новую мысль, любую даже рабскую попытку что-либо изменить. Революция вырвала на волю раба, с его ненавистью ко всему. Появились люди с пробудившимся сознанием своих прав – без обязанностей. Свобода требовать, не давая взамен.
– Что значит «требовать, не давая взамен»? – робко возразил Гена Чемоданов: – А если не дают давать? Если бьешься в старой бесчеловечной системе? Что-то тут не то с хулителями народа.
– Большевики вывели «гомо-советикума» – окрысился диссидент. – Люмпена, который раньше был маргиналом. Все дозволено. Советская шваль, не помнящая родства – она вашу общественность убьет! Мы искаженно видим народ, и он состоит не из Коротаевых, жестоко отомстит, и нам, и себе.
Я вспомнил о предстоящем суде с уволенными иждивенцами из сотрудников исполкома.
– Уже мстят.
Марк горько вздохнул.
– Но диссидент на Западе – все равно диссидент. Не важно, где тело, хочется свою природу соединить с родиной. Говорят, почему не приезжаете? Эмигрантам некуда возвращаться.
Гена Чемоданов осторожно сказал:
– В диссидентском движении гордятся своим достоинством. А оно определяется степенью оппозиционности режиму, противостоянием «своих» и «чужих». Настоящий либерализм всегда был попыткой применить здравый смысл и общечеловеческие этические нормы к социальным проблемам. Диссиденты подменяют реальность знаком. Им ненавистен розановский обыватель. А Хармс, например, другие репрессированные были обыкновенными людьми, чем, кстати, объясняется их откровенность на допросах – не надо было запираться.
Марк повернул свою тушу в кресле, воззрился на него. Но Гена стойко продолжал:
– Диссиденты получили за свой подвиг на земле, лишив себя небесной награды, – почти даром. То есть, не за счет попытки внутреннего духовного творчества, а за счет пассивных страданий, что легче, чем изменить что-то в душе. Настоящими рабами были твердокаменные диссиденты – их погубила психология противостояния, политической конъюнктуры. На первом месте у них – быть порядочным человеком, и стали совестью нации. А мещане-то сумели остаться людьми, с их свободным внутренним миром, как бы мелок он ни был. Эта реальность повседневного существования недоступна борцам. Великие поэты выходили из мещан.
Наверно, правильно, – думал я. – Откуда эта ненависть к людям, думающим иначе? Эта субъективная страсть? Во всяком случае, во мне – тоже.
Одутловатый диссидент осел в гневе.
– Вот как вы оцениваете героев! Им будут ставить памятники! А не вам, спасавшим свою шкуру.
– Я не хулю героев, как вы должны бы заметить, – смутился Гена. – Я лишь стараюсь быть объективным. Вы сделали свое дело, но и обывателя, человека труда, тоже надо ценить.
Детективщик Костя Графов, от которого от природы пахло спиртным перегаром, прокашлялся.
– Не надо больше создавать литературу в газовой камере. Можно выйти за пределы и увидеть весь мир.
Геннадий Сергеевич, бывший кэгэбист с непреклонным медальным лицом, строго произнес:
– Сейчас шуточки с опрокидыванием памятников кончились – речь идет о выживании.
Все недоумевали, почему он находится тут, с ними?
____
Я долго приноравливался к своим штатным сотрудникам, и те чувствовали мою слабину. Они за уравниловку:
– Где деньги? – нагло усмехался коренастый Павел Григорьевич, пришедший из какой-то конторы рогов и копыт. – Вы обязаны выдавать нам полную зарплату. Почему вы должны получать больше, чем мы?
– Мы все должны зарабатывать, не один я.
Консультант Нарциссова с брезгливым выражением лица проговорила:
– Мы тут подсчитали доход, если поделить, то зарплаты грандиозные.
Им кажется, что деньги сыплются откуда-то сверху. Нет дела до расходов на проекты, хозрасходов и налогов, это как-то проходило мимо их умов, ослепленных приличным, по их мнению, бюджетом организации. Сколько времени еще пройдет, когда люди станут самостоятельными, и чтобы дело двигалось их усилиями?
– Вы простодушно забываете о расходах.
Бухгалтер, благожелательный худенький человек с узким лицом и бегающими глазами, защитил меня:
– Государство дерет налоги до 40%, нужно платить за аренду, компьютерную технику, мебель, бумагу и прочие хозяйственные расходы.
Бух, рассеянный в своем бухгалтерском деле, властно перед податливым шефом оберегал независимость своей бухгалтерской сферы, срывался, как злой старик, и тут же извинялся и сникал, если я твердел скулами. В его бухгалтерской структуре знаний был какой-то дефект, отчеты в налоговую были всегда с ошибками, отчего деятельность исполкома сопровождалась шлейфом штрафов и недоимок.
Речи буха я терпеть не мог – тот яро защищал Сталина. Наверно, дело не в идеологии, а в человеке. Бух внезапно озлоблялся на возражения, как старик.
Вопрос выживания заставил сотрудников стоять насмерть. Оттого у нас было жуткое состояние.
– Кто ты такой, чтобы указывать, что нам делать? – вопрошал мягкий интеллигент Резиньков. – Сам не знаешь, чего хочешь.
Я захлебнулся от негодования, не найдя, что ответить. Казалось, это типичные «совки», порожденные советской системой, неприспособленные к самостоятельным действиям, перекладывающие ответственность за дело и даже за свою жизнь на шефа или кого-то свыше.
– Хорошо рассуждать тем, кто размышляет, сидя в стороне. А каково тем, кто отвечает за общее дело?
– Человек сложен. Искры высекаются в точке приложения сил. Где ты видишь общее дело?
– Можешь проявить себя в другом месте.
– Буржуи – эксплоататоры! – неопределенно бурчал Павел Григорьевич. – Кто не работает, тот не ест.
Они не понимают, что слова Иисуса: «Кто не работает, да не ест» о предосудительности праздности, обо всех иждивенцах, а не призыв к дележу. От Христа ждали другого – уютной жизни на началах социальной справедливости в перекраивании пирога, потворства предрассудкам. А он обращался к «употребляющим усилие» для восхищения Царствия небесного. Это не могло уместиться в убогие рамки земных «справедливых» социальных порядков.
Это странные люди, – удивлялся я. – Живут своей жизнью – дружной семьей, влюбленностями, неопределенными мечтаниями жить счастливо и богато. Почему здесь я злюсь на них?
Отчего не хотят моего уважения, сидят тут, как будто из другого мира пришли? Почему я общаюсь таким образом с ними?
У сотрудников есть все черты народной массы: расхлябанность в виду бескрайних просторов, неспешность и даже лень, упование на кого-то свыше, семейный эгоизм. Мне казалось, что в моих сотрудниках – матрица тысячелетнего устоявшегося характера народа.
Только намного позже я смягчился: все гораздо глубже – проблема в том, что люди находятся как бы на разных этажах реальности, и в ментальности. Перестройка может поменять поверхностные «надстройки», по Марксу, но сам базис остается, слежался в веках. Революции, меняющиеся идеи – это надстройки. Говорят: вот прогрессивные идеи, давайте построим правовое общество, устроим систему разделения властей, работающее самоуправление. И все сразу: давайте! А через десяток лет становится ясно, что все новые идеи отживают, а старые остаются.
Я не мог тащить все на себе, и пришлось мне, не умеющему быть жестоким, стать решительным. Они не любят правды о себе, и сами обвиняют меня в чем-то странном – во лжи и скупости. Я страдал: не сумел приучить их к самостоятельности и ответственности, чтобы и они мучились делом, как и я. Это невозможно с теми, кто не приучен задумываться, пренебрегает собой и не способен всерьез относиться ни к чему. Я обзывал их хромофагами – пожирателями времени.
И позволял себе вступать в долгий и нудный спор. Резиньков тянул слова:
– Как только в системе человек занимает руководящее положение, он становится поперек прогресса. Это закон системы, от которого мы еще не оторвались.
– Самое страшное, – сурово отвечал я, – когда поперек прогресса становятся лентяи.
– Думаете, вы один хороший, а остальные дерьмо? – вопрошал Резиньков.
– Не думаю, – негодовал я. – Мне нужен результат, а с вами трудно. Почему бы хорошим людям не уволиться? Найдете другое место, где можете увлечься делом.
– Зачем так надрываться? – вопрошал тот. – Кто сказал, что жизнь должна быть рентабельной? Дети, любовь, жизнь – не рентабельны.
И изгалялся:
– При эволюционной инерции – лучше. И для духовного развития больше времени. Надо довольствоваться малым, больше будет времени на духовные поиски.
Почему я не вижу в них никакого чуда жизни? Как сказала Б. Ахмадулина: «Я знаю – скрыта шаловливость/ В природе и уме вещей».
А разве я, не был таким же, томясь в министерстве? Тоже просиживал, не зная, зачем, кроме нужды в зарплате.
Ведь, во всем есть эта сторона искренности и добра. Где-то в семьях, на природе, в лучшие минуты, в любви, – это искреннее раскрывается в них!
Наверно, люди гораздо сложнее, чем о них думаю. Почему у меня отношение к сотрудникам – одно, а к соратникам – другое? Люди повернуты друг к другу одной стороной души, и притягиваются друг к другу лишь родственные души, не держащие камня за пазухой.
Я тоже – во мне остается прежний ребенок, с желанием всех любить. Долго не мог понять, что мы отдельные животные, с нашими порывами радости и гнева, конечно, и разных физиологических состояний. И потому не можем полностью принадлежать друг другу, требуется уединение и размежевание.
Но привык напарываться на таких же, желающих всех любить, или равнодушных, напарывающихся на меня, требующего от них жизненного усилия. Как это согласовать? Вся история – это и есть такое напарывание один на другого. В этом кроется какой-то глубокий неведомый смысл, и предчувствие гибели страны.
Конкретные, глубинные отношения человека к миру совсем иные, чем сам он ощущает в себе. Например, считает себя демократом, а в глубине – это его конъюнктурное желание, чего и сам не сознает. А подлинное в нем – его амбиции, или надменное всезнайство. Интересно, какими станут нынешние краснобаи в будущем? Наверно, так и не снимут свои маски, под чем неосознанно скрывались. Все мы «на людях» живем в другом, внешнем мире, часто как бы механистическом, – считаем эти маски сутью людей, и оттого равнодушны к ним. Видим их иждивенцами, эгоистами – часто от этого внешнего взгляда на чужое.
Но как быть, если не исполняют обязанности в общественном деле, не хотят отвечать за свой участок работы? Может быть, дело в самой общественной работе? Не утопия ли это, не дающая людям ничего?
На самом деле я у себя в офисе проводил политику «разделяй и властвуй». У меня есть трудоспособный и самоотверженный зам Игорь, в какой-то степени пригодный Павел Григорьевич, и почему-то ничего не умеющая Лиля, зато уж очень милая! Чем-то напоминает жену в первый период моей влюбленности. Может быть, дело не в работе, а в чем-то ином? Не мог раздражаться на нее, словно она другой природы, к которой нельзя применять мерки ответственности за дело. Вот идеал общения, я ценил ее не за скромную работу, за что-то еще, гораздо более важное.
А другие – менее красивые женщины – отлынивают. Одна – единственной работой в ее жизни стала беременность, ни на что не способна, и не хочет даже двигаться. Другая, консультант Нарциссова, оправдывает свою фамилию, что-то охотно делая только для себя.
Я не мог их выгнать, все надеялся, что убежу (убедю?), увлеку их общим делом.
Что такое вовлечение меня в водоворот Дела? Рационализм, жестокое отношение ко всему чужому, забвение, что есть счастье, колокольные выси, благоговение перед природой, родина детства? Может быть, забвение всего этого и есть сама конкретная жизнь. Аскетизм – ради чего-то? Из тяготы единичного существования? Единственная возможность жизни проявиться? То есть, существо человека есть черный труд ради будущего. И вовлечение в действие включает субъективную стихию борьбы, жестокость интереса, за чем исчезает все светлое.
И ведомство людей – невольный пропад
В ожог обид, тщеславие удач.
Раньше я не был аскетом. Но желание добраться до сути – зачем я? зачем все это? – затмило все радости жизни. Страсть все обобщать приводит к невниманию, равнодушию к частному, особому. А потом – постоянное беспокойство за судьбу дела, которому отдал столько сил, что оно стало как родное капризное и непослушное дитя.
Но труд бывает разным. Один – непосредственно творящий, когда ощущаешь удовлетворение и достоинство, другой – объединяющий ради интереса, третий – для себя родимого. Значит, вопрос: какой труд тебе близок?
Рациональный ум опускает нас вниз, а чувство заносит в виртуальный мир. Я, наверно, романтик, воспитанный на классике, ибо не могу жить в аскетическом упрямстве работы, по сути, механически чужой, враждебной душе. Могу жить только в свободе, в которой еще и нѐ жил. Мы уходим в романтизм, до мечты коммунистической идеи, и даже до сладости разрушения, как у фашистов. Но эта способность воображения может обмануть, как были обмануты романтики всех мастей в результатах революции.
Правда, само собой разумелось, народ в своей массе разнообразный: есть иждивенцы, привыкшие, чтобы им подавали на блюдечке; есть ловкие проходимцы, поворачивающие любые, даже крохотные блага в свою сторону; есть добродушные исполнители, лишенные собственной инициативы. И есть настоящие профессионалы, не умеющие халтурить, ибо им не позволяет ощущение незавершенности цели. Обычно на их плечах проходят все иждивенцы.