Ал посматривает искоса на аиста. Наблюдает, как тот вплетает прут в свое приносящее удачу гнездо.
– Я не понимаю, как кто-то может выбрать творить зло.
Антон кладет руку на плечо Ала. Мальчик сам хрупкий, как птица, костлявый и легонький.
– Я тоже этого не понимаю. – Он заставляет себя улыбнуться. – Я услышал колокола и решил взглянуть на церковь. Но мне пора возвращаться в комнату. Нужно переодеться к ужину. Хотите пойти со мной?
– Мама не возражала бы, – говорит Ал, все взвесив.
Они бредут назад через Унтербойинген. Антон такой высокий, что ему приходится специально замедлять шаг, чтобы идти в ногу с мальчиками. Уже давно он не сопровождал детей куда-либо. Они прыгают, и скачут, и вечно мельтешат там и тут, даже Альберт; никакой одиннадцатилетний мальчуган не может быть таким рассудительным маленьким человечком постоянно. Между ними пропасть – она существует лишь в сознании Антона, в этом он не сомневается, но от этого расстояние между ними не становится меньше. Так много лет разделяют нас. Пусть я когда-то и был так же молод и беззаботен, сейчас мне уже не вспомнить, каково это.
– Я все хотел вам сказать, – начинает он после долгого молчания, аккуратно подбирая правильные слова. – Я не собираюсь пытаться заменить вам отца. В ваших сердцах, я имею в виду. Если вы даже близко не будете любить меня так, как любили его, это совершенно нормально. Я здесь, чтобы помочь вам, ребята, – вам, вашей сестре, вашей матери. Это все, чего я хочу, – помочь.
– Почему? – спрашивает Пол.
Он понимает вопрос. Почему тебе есть дело до нас? Мы тебе чужие.
Антон отвечает:
– Потому что Господь велел нам любить друг друга.
– Даже евреев и цыган?
Ал хватает Пола за шиворот, будто собирается встряхнуть, чтобы тот молчал. Но Ал только обводит улицу взглядом, нервно и напряженно.
Я уже не помню, каково быть столь юным, но помню, что в детстве я никогда не был так напуган.
– Да, – продолжает Антон. – Все мы Божьи дети, что бы вам кто ни наплел. Но, – он бросает взгляд на Ала. – Об этом лучше говорить там, где нас никто не услышит. Не все думают так же, как мы, а иногда, когда люди не согласны, они могут разозлиться.
Все мы Божьи дети, одни руки создали нас – евреев и цыган, сильных и слабых, тех, чье сознание цельно, и тех, у кого оно расколото. Пол и Ал не слишком отличаются от детей, которых он учил в Сент-Йозефсхайме. Мальчики Элизабет умны. Едва ли кого-то из учеников Антона можно было назвать умными, но их невинность была дорога Господу – их внутренняя доброта, такая великая, какую не найти в человеке с цельным рассудком, и данная более щедро. Вправду ли ты призвал меня, о милосердный Боже, сюда, чтобы я играл роль отца для детей этой вдовы? Или все это лишь мои измышления?
Он послушен создателю всех законов, но он также знает, что действует по своей воле, надеясь искупить то, что искупить невозможно. С молитвой он сможет воскресить в этих счастливых живущих детях тех, кого он спасти не смог, найти облегчение от тяжести своих грехов. Каковы его грехи? Он мысленно перечисляет их – в каждой мысли, в каждом биении сердца. Трусость, слабость, подчинение режиму, который противен Отцу всего сущего в каждом своем проявлении, в каждом движении через континент к мировому господству.
Когда они заворачивают за угол пекарни, прямо на них несется Мария, решительно сжав кулачки и так энергично вскидывая колени, что юбка струится волнами и надувается. Она наскакивает на ноги Антона и от неожиданности останавливается, широко раскрыв глаза. Она раздумывает, не зареветь ли.
– Что это ты тут делаешь? – интересуется Ал ворчливо. – Тебе нельзя уходить дальше переулка! И платье у тебя порвалось. Мама рассердится. У нее и без того работы хватает, а ты ей еще добавляешь!
Мария, тем временем, решает не плакать. Она поясняет Антону:
– Мама очень устала.
Она произносит это как простой общеизвестный факт – небо голубое, у кошек есть усы.
Антон говорит:
– Ступай-ка прямиком домой, Мария, а то мама будет волноваться. Когда будешь дома, переоденься в другое платье, а это отдай братьям. Они принесут его мне в комнату над магазином Франке.
– Ладно. – Мария беспечно шагает под надзором братьев, явно мало обеспокоенная тем, что мама может разозлиться, равно как и рваным платьем.
Вечером, пока Антон ест свой простой ужин, состоящий из хлеба, масла и холодных консервированных бобов, – как он привык в Сент-Йозефсхайме, – приходят Ал и Пол, топая по лестнице наверх. Пол несет зеленое платье Марии, скомканное в руке.
– Мама все-таки разозлилась. Мы ей сказали, что вы велели принести его вам, тогда она только взмахнула руками и сказала: «Делайте, как сказал отец!» Вы теперь наш папа?
– Я стану им, когда мы с вашей мамой поженимся.
Он берет платье и расправляет его на коленях, чтобы оценить ущерб.
– Почему вы хотите на ней жениться?
Антон издает смешок:
– А есть какие-нибудь причины, почему мне бы этого не делать?
– Нет, – отвечает Пол, пока Ал постепенно заливается краской, раздосадованный тем, как несдержанно ведет беседу брат. – Вы мне нравитесь как друг, так что, наверное, как папа понравитесь тоже.
Ал быстро поправляет его:
– Как отчим.
– Надеюсь, я не разозлил вашу маму, попросив принести мне платье. – Он поднимается с краешка кровати и открывает один из чемоданов, чтобы найти там свой маленький швейный набор, свернутый в валик и спрятанный в кожаный чехол. Сияние дня, готового перейти в вечер, на гладкой латуни привлекает внимание мальчиков; они оба спешат к чемодану и заглядывают внутрь.
– Prima[12], – вырывается у Ала шепотом.
Антон говорит:
– Можете достать инструменты, если хотите их поближе рассмотреть. Но играть лучше не пробуйте. Не будем беспокоить герра Франке, он там, внизу.
– Хорошо, что вы не расстраиваете Мебельщка, – говорит Ал, пока любуется корнетом, очарованный его трубами и изгибами, его гладкой прохладной поверхностью. Белоснежные клапаны замкнуты в раковине-жемчужнице.
– Почему? У него такой плохой характер?
– Да. А еще он наш местный гауляйтер.
От неожиданности у Антона перехватывает дыхание, пока он разворачивает швейный набор. Он делает вид, что ничего не произошло, – не хочет расстраивать детей, – но его горло болезненно сжалось. Здесь, в Унтербойингине, есть гауляйтер? Они глаза и уши рейха, управляющие округами от имени Национал-социалистов – и все до одного под каблуком у Гитлера и его высших чиновников.
– Забавно, – произносит он ровным голосом, пробуя кончик иглы, – никогда бы не подумал, что такое место как Унтербойинген нуждается в гауляйтере.
– Мы не нуждаемся, – говорит Ал тихо. – Так говорят многие мои друзья – и так говорят им их отцы. Никому нет до нас дела здесь, в этой маленькой деревушке. Мы не важны.
Он немного расслабляется, пока говорит, его тонкая шея сгибается над корнетом. Мальчик находит некоторое облегчение в простом факте: тут, в Унтербойингене, мы практически ничто. Теперь, когда он об этом задумывается, Антону тоже кажется это успокаивающим.
– Но у Мебельщика, – говорит Ал, – есть амбиции.
Мальчик изрекает это с такой важностью, что Антон едва сдерживается, чтобы не рассмеяться, хотя в этом, по существу, мало забавного. Он живо представляет себе, как школьники в своих коротких штанишках, с костлявыми коленями шепчутся, передавая по цепочке: «Берегись Мебельщика. У него есть амбиции». Слова родителей, которые повторяются, как заговор от бородавок. Но человек с амбициями опасен в это время и в этом месте. Ал и его друзья, похоже, знают это.
– Не вздумай сболтнуть это кому-нибудь, – обращается Ал к Полу.
Пол поднимает на него взгляд, удивленный, что его окликнули. Он все это время был полностью поглощен содержимым сундука Антона – рожками и флейтами, маленькими литаврами, онемевшими из-за фетровых подушечек.
– Он все равно меня не слышал, – говорит Ал. – Это удача. А то Пол может говорить и говорить не замолкая.
– На тебе лежит большая ответственность – присматривать за младшим братом и сестрой.
Зеленая нитка в швейном наборе Антона не совсем того же оттенка, что платье Марии, но ближе все равно не найти. В нынешние дни с текстилем туго.
Ал не отвечает, и Антон принимается делать стежки. Пока он работает, краешком глаза он наблюдает за Алом. Мальчик надавливает на клапаны корнета, медленно и осторожно, один за другим. Они издают тихий пустой звук, слабые приглушенные пощелкивания, когда прилипают и отлипают.
Через некоторое время Антон произносит:
– Я заметил, что ты отлично справляешься с тем, чтобы оберегать свою семью. Это достойное дело – мужское дело.
– Вы не показались обеспокоенным, услышав, что у нашего городка есть гауляйтер.
Он слышит не произнесенный вслух вопрос мальчика. Почему вы не испугались? Вы настолько преданы партии, что вам нечего бояться?
– Жизнь и прежде сводила меня с гауляйтерами, – его голос звучит заговорщицки. – И еще с кое-какими людьми похуже.
Намного хуже. Но эсэсовцы победили в этой стычке, не так ли? При воспоминании о мальчиках с музыкальными инструментами в руках, боль снова пронзает Антона. Он смотрел, как детей, которые последними держали эти инструменты в руках, грузили в серые автобусы. Они проходили, доверчивые и улыбающиеся, как заложено в их природе – скакали мимо мужчин с ружьями. Мужчин, которые гнали их, как стадо, в нутро катафалка. Доверчивые и улыбающиеся, в то время как брат Назарий и другие монахи лишь тихо умоляли или мягко преграждали путь, чтобы в следующий миг быть отброшенными дулом карабинера. Еще раз встанешь у меня на пути, и мое терпение лопнет. Холодная сталь, с нажимом упирающаяся Антону в грудь.
Иголка вонзается в кожу, и он щиплет большой палец и ждет, пока перестанет выступать кровь.
– Тебе не нужно волноваться, – шепчет Алу Антон. – Герр Мебельщик держит ответ перед своими амбициями, но я отвечаю только перед Богом.
Ал выпячивает грудь. Он такой же узкогрудый, как и его сухопарый отчим.
– И я тоже – только перед Богом.
– Ты хороший мальчик. Для меня будет большой честью войти в вашу семью.
Он поднимает платье Марии и Ал и Пол рассматривают заплатку. За исключением цвета нити, оно починено идеально.
Пораженный, Пол восклицает:
– Но мужчины не шьют!
– Мужчина, которого вы видите перед собой, шьет. Когда я был монахом, я сам все делал. Мне приходилось; у монаха нет жены, которая могла бы починить одежду.
У младшего из мальчиков удивленно округляются глаза. От него как-то во всех этих семейных разговорах об Антоне и намечающейся свадьбе, ускользнул тот факт что Антон когда-то был монахом.
– Ты тоже мог бы научиться шить, Пол, – продолжает Антон. – Тогда ты смог бы помогать маме и Алу, и они не были бы настолько уставшими все время. Такой большой сильный мальчик, как ты, думаю, мог бы быть огромной поддержкой семье. Разве ты не хотел бы этого, помогать как взрослый?
– Я сделаю это, если вы меня научите.
Антон взъерошивает свои тусклые волосы.
– В какой-нибудь из ближайших дней устроим урок шитья – только для нас. Это не так сложно, как кажется.
Пол пристально смотрит некоторое время на корнет, все еще зажатый в руке старшего брата.
– А вы научите меня еще и играть музыку?
Антон бережно складывает платье и передает его Полу.
– Может быть, и научу, парень.
5
За дорогой, в тенистых пределах церковного кладбища, ветер клонит траву, выросшую по колено между надгробными камнями. Надгробия такие древние, что прочесть высеченные на них слова уже невозможно. «Священна память» и «В Его воле – наш мир» – лишайник испещрил и разъел каждую поверхность. Если бы Антон прикоснулся к камню, провел рукой по лицевой стороне, где когда-то было написано имя, он бы почувствовал, как гранит крошится под его пальцами в пыль. Во дворе надо бы покосить, но сейчас никто этим заниматься не будет. Уже поздно. Сумерки опустились, тревожный фиолетовый полумрак под застенчивым белым серпом луны. Ветер пытается стащить с него шляпу и раскачивает аистово гнездо со звуком, с каким о ровный бесцветный камень колокольни могли бы биться кости. Сутана Отца Эмиля путается в ногах на ветру. Священник работает до темноты. За церковным двором возвышается отлогий склон холма, возносящий к небесам древнюю черную громаду леса. У подножия холма стоит стена – не сосчитать, сколько ей лет, нет уже тех, кто вспомнил бы ее возраст – вниз по стене ползет тяжелый занавес плюща. Ветер колеблет листья и переворачивает их, обнажая оборотную серебристую сторону. Священник срезает плющ, высвобождая из него пространство вокруг стальной двери, которая врезана в стену, утопающую в холме. Он продвигается резкими жесткими движениями, в которых сквозит неохота.
Несмотря на дымчатые тени сумерек, Антон определяет, что стена, и холм, и плющ слишком стары, слишком срослись с этим местом, чтобы быть реакцией на текущие сложности – на Томми с их картонными самолетиками. Но дверь – дверь новая. Стальные заклепки сияют даже в бледных лучах лунного света. Ждет ли за ней пещера или туннель, врытый в холм и пахнущий древней землей, по сторонам полки с одеялами, маслом для ламп, консервными банками с едой – оплот против британского возмездия? Здесь, в сельской местности, туннели идут от городка к городку, сеть скрытых ходов, по которым, столетия назад, пилигримы или посланцы в средневековых туниках ползли, освещая путь желтоватым светом факелов. Из этих туннелей получатся хорошие укрытия, когда будут падать бомбы.
Случайно священник отрывается от работы и смотрит вверх. Он видит Антона, стоящего там, тонкого и вытянутого, бледного, словно приведение среди могил. Его тело автоматически совершает скачок; секатор выпадает из рук в высокую траву под ногами. Но затем со смехом и обаятельной самоиронией он приветственно машет.
Антон проходит через двор и ищет секатор в траве.
– Вы тот, кто приехал, чтобы жениться на Элизабет? – спрашивает святой отец. – Герр Штарцман?
– Все так. Вы уже знаете меня? Я тут пробыл всего два дня.
– Маленький городок, видите ли. – Снова смешок, печальный и извиняющийся. – Наша жизнь, должно быть, кажется странной человеку, привыкшему к большому городу. А даже если не странной, то слишком старомодной, чтобы быть удобной. – Он пожимает плечами. – К тому же я видел вас вчера на службе, вы все время сидели в самом конце нефа.
Антон передает ему секатор.
– Извините, что не представился тогда. Я собирался, но потом, ну…
Элизабет была там, все дети отмыты до розовости и наряжены в лучшую воскресную одежку. Маленькая Мария всем показывала починенный подол своего платья. Элизабет попросила о двух неделях наедине с собой – двух неделях, чтобы помолиться, подумать, прийти к согласию со своими воспоминаниями. Две недели, чтобы решиться и принять то, что она должна сделать. Антон дал слово: он оставит ее полностью наедине с собой, если только она сама не пришлет за ним. Учтивость – не великое одолжение, и он из тех, кто уважает чужую скорбь. Он мог ее понять, потому что он и сам знал слишком хорошо.
Добродушно и с улыбкой Антон говорит:
– Много ли уже известно Унтербойингену на предмет личности герра Штарцмана? Вы знали, например, что я был монахом?
Отец Эмиль не знал. Он делает шаг назад, закладывает большие пальцы за широкий пояс своей сутаны, в его позе чувствуется уважение и восхищение. Антон желал бы, чтобы на его собственной талии сейчас был веревочный пояс. Он был как якорная цепь, державшая его в часы шторма. С некоторых пор он ощущает себя как судно без якоря и без ветрил.