Неровный край ночи - Лакеева Евгения А. 5 стр.


Элизабет, смущенная этой деревенской безыскусностью, нетерпеливо стряхивает семена трав, прицепившиеся к юбке.

– Понимаете теперь, что я имела в виду, говоря, что сельская жизнь казалась мне адом. Так жили крестьяне, не правда ли? В стародавние времена. Сейчас это кажется нам смешным. Сейчас ведь двадцатый век, а не Средневековье. Но на самом деле, грязи меньше, чем может показаться. Навоз из хлева стекает по желобу с пола в Misthaufen, навозную яму, вон туда.

Канава идет по периметру с внутренней стороны постройки, прикрытая наскоро сколоченной крышкой из планок. В северном углу дома, где у Misthaufen имеется слив, цветущие растение густо разрослись и перемешались. Запах, конечно, чувствуется, но, как ни странно, он не вызывает неприятных ощущений. Котловина с навозом и животные, густая зелень разросшихся трав – вместе они создают запах времен, которые давно прошли, миновали века назад. Стародавние времена, как выразилась Элизабет. Этот запах пробуждает в нем приступ Sehnsucht[10], сладкую боль тоски по временам, которых он никогда не знал. Были времена, когда не было войны. Были времена, когда немцы могли гордиться тем, кто мы есть.

– Мне нравится ваш дом.

Элизабет торопливо отзывается:

– В зимнее время животные дают немало тепла. Думаю, поэтому дома так и устраивали раньше, когда еще не было угольных печей.

– Это хитроумная система.

– Мы жжем уголь только в самые холодные ночи. Благодаря этому остается достаточно, чтобы еще и торговать. Бог дарует всевозможные неожиданные милости.

Она улыбается. Антон не может определить, есть ли в улыбке горечь. Элизабет складывает ладони рупором и выкрикивает:

– Дети, я дома! Спускайтесь!

В следующий миг раздается топот ног по невидимой лестнице. Этот сбивчивый, нетерпеливый, радостный грохот потрясает Антона до глубины души. Последний раз, когда он слышал, как дети бегут просто ради удовольствия, был, когда он еще преподавал в Сент-Йозефсхайме, сидел в тенечке и покуривал трубку. Мальчики носились круг за кругом, преследуя друг друга, задыхаясь и хохоча. Мяч медленно откатился в сторону в пыли, забытый вместе с правилами игры, которой брат Маттиас пытался научить ребят. «Не принимай это близко к сердцу, – говорит Антон Маттиасу. – Некоторые из этих мальчишек мало что понимают, кроме любви. Но любовь – это все, что им нужно».

Дети – настоящие живые дети – появляются из-за угла дома. В их движениях чувствуется свобода и веселость, которая принадлежит по праву всем детям, но в их улыбках сквозит неясное напряжение. Дело в войне, которая подавляет всех нас, или они все еще не оправились от потери отца? Он пока ничего не знает об их горе – ни насколько оно недавнее, ни как долго они страдали.

У маленькой девчушки, Марии, на щеке размазано красное варенье, а ее желтые волосы спутаны. Она бежит к маме, но старший из мальчиков ловит ее за руку и останавливает. Он вытирает ей щеку своим платком, пока Мария хнычет и отбивается. У Альберта лицо такое же серьезное, как у его матери. Он наклоняется к сестре, нахмурившись. Пол маячит у них за спинами, пинает носком ноги камушки и разглядывает Антона с любопытством и настороженностью. Колени у него костлявые и розовые, его шортики слишком коротки, они явно не успевают за девятилетним мальчиком, который растет так быстро.

– Этой мой Альберт, – говорит Элизабет формальным тоном, – а за ним – Пол. И моя дочь Мария.

Альберт разворачивает Марию так, чтобы она стояла лицом к матери и Антону. Девочка капризно вертится, стараясь высвободиться из хватки брата, пока он не отпускает ее плечи, но она тут же отрывисто поворачивается к нему, обхватывает его шею руками и встает на цыпочки, чтобы чмокнуть его в щеку. Альберт улыбается ей, смущенный, но довольный.

– Это герр Штарцман, – говорит Элизабет детям, затем колеблется. – Он, как бы сказать… мой новый друг.

Антон садится на корточки и открывает коробку с печеньем:

– Смотрите, что у меня тут. Хотите?

Мария тут же подбегает к печенью, хватает по одному в каждую руку и начинает хрустеть. Шоколад немедленно оказывается на щеках, как варенье, которое ее брат только что оттер. Мальчики не так торопятся – может, из вежливости, может, из опаски, – но при виде «Hausfreunde» их глаза тоже загораются. Пол сразу отходит назад, как только берет печенье, но при этом широко и открыто улыбается.

– Я очень рад с вами всеми познакомиться, – говорит Антон.

– Я тоже счастлив с вами познакомиться, герр Штарцман. – Альберт протягивает ему руку для рукопожатия, как научила мама.

– Можешь звать меня Антоном, если хочешь.

Альберт бросает взгляд на мать. Такой спокойный ум в его глазах, в напряжении скул и веснушчатых щек. Он не спеша откусывает от печенья, потом произносит:

– Но вы ведь не из Унтербойингена, герр Антон.

– Ты имеешь в виду, что ни разу меня здесь не видел?

Пол кричит в ответ:

– Мы знаем всех в Унтербойингене! Можно мне еще печенье? Мария взяла два.

Антон снова открывает коробку.

– Вы правы, я здесь новенький. Я вырос в Штутгарте, но много лет работал в Мюнхене, так что и этот город стал моим домом, так же, как Штутгарт.

– Но почему вы приехали сюда? – допытывается Альберт.

Элизабет тихонько на него шикает. Вопрос сам по себе не грубый; возможно, она опасается ответа, который может дать Антон.

– Из-за войны, – предполагает Альберт рассудительно.

– Именно так.

Уперев руки в бока, Мария кричит Антону, глядя снизу вверх:

– Дайте мне померить ваши очки, герр!

– Нет. – Элизабет ловит дочь за руку. Похоже, победа долго не продлится: Мария не из тех, кто может устоять на месте.

Альберт не задумываясь подходит к матери и принимает у нее малышку под свою опеку. Его рука скользит в руку Элизабет, он кивает ей один раз, глядя на нее снизу, как будто хочет сказать, что сразу понял, что происходит – что должно произойти, если они рассчитывают продержаться до конца войны.

Только теперь, когда одобрение Альберта получено, Элизабет прямо смотрит на Антона:

– Хорошо, – ее голос звучит тихо, как будто она боится, что дети услышат, боится, что могут сказать младшие, когда сообразят. – Если вы все еще согласны, я выйду за вас, герр Штарцман.

Антон нежно кладет руку на теплую от солнца макушку Пола, когда мальчик подбирается бочком поближе к коробке с печеньем. Конечно, он согласен.

4

Антон снимает шляпу, когда заходит в мебельный магазин Франке. За спиной у него звякает колокольчик, подпрыгивая на пружинке у входа. Все внутри сияет от полуденного солнца, которое льется через окно и отскакивает в разные стороны от полированных изгибов спинок кресел и от ножек столов. Франке поднимает на него взгляд, стоя возле серванта; тряпка у него в руке коричневая от воска, а комнату наполняет характерный запах, в котором минеральная теплота смешивается с едкой примесью химических паров. Лицо Франке розовое и потное от прилива крови, разогнанной усердной работой.

Антон подходит к нему. Он улыбается при виде наполовину навощенного серванта, край которого украшает вырезанная в древесине гирлянда виноградных листьев.

– Тонкая работа. Я режу по дереву немного – или, по крайней мере, резал. Уже несколько лет не брался за это.

Франце хмыкает. Он возвращается к работе, с усилием втирая круговыми движениями темно-коричневый воск в свежую дубовую древесину.

– Я оплатил комнату за неделю вперед, – начинает Антон.

– Верно.

– Я хотел бы заплатить за еще одну неделю, если можно, но после этого срока я перестану просыпаться по вашему будильнику.

Элизабет попросила о двух неделях – четырнадцати днях, которые ей нужны, чтобы помолиться и подумать, и чтобы подготовить семью к переменам. Она ясно понимает, что этот союз пойдет на пользу трем маленьким душам, полностью от нее зависящим, но, похоже, она все еще не может внутренне примириться с принятым решением. В другое время и в другом месте – в более мягком и здравомыслящем мире – она, быть может, сочла бы нетрудным продолжать жить вдовой. В другое время и в другом месте Господь, может быть, и не забрал бы ее мужа.

– Так скоро уезжаете? – интересуется Франке, продолжая полировать. Он кашляет со смешком. – Унтербойинген пришелся вам не по вкусу?

– Напротив, я собираюсь задержаться здесь надолго. Видите ли, я женюсь.

– Что? – Франке роняет тряпку и удивленно таращится. – Женитесь? На ком?

– На Элизабет Гансйостен Гертер.

– Вдове? – Франке снова смеется. – Она ледышка, поверьте мне.

– Она не ледышка, просто напугана. – Удивительно, как скоро он начал вступаться за нее. Неужели это в нем уже говорит инстинкт супруга? – Да и не все ли мы сейчас напуганы?

– Нет, – взгляд Франке мрачнеет. Антон вдруг начинает чувствовать запах его пота, резкий и едкий, как полироль в его зубчатой банке. – Я не напуган. Не понимаю, чего мне бояться – чего бояться любому преданному Германии гражданину.

Вспомни того мужчину в поезде. Он был, скорее, готов биться, чем сдаваться – но почувствовал облегчение, что Антон не один из них, не националист. Всем сейчас нужно быть осторожнее и следить за своими словами. В Германии найдутся те, – даже здесь, в этом идиллическом райке, – кто любит фюрера и радуется его власти.

– Конечно, – говорит Антон, улыбаясь как будто искренне, – нам с вами бояться нечего. Мы хорошие честные немцы – преданные. Но женщины и дети, вы же понимаете. Они боятся Томми, боятся бомб.

– Томми. – Франке делает вид, что хочет сплюнуть – и так бы и сделал, если б не стоял в своем собственном магазине. – Этих трусов нечего бояться. Эти Inselaffen[11] в своих картонных самолетиках.

А между тем, Штутгарт лежит в руинах возможно с перебитым хребтом, и это менее чем в тридцати километрах отсюда.

– Как бы то и было, через две недели.

Антон передает рейхсмарки домовладельцу. Он убирается из магазина так быстро, как позволяет планировка помещения, прежде чем Франке вынудит его сказать что-то еще. Повернувшись к мужчине спиной, Антон незаметно осеняет себя крестным знамением, не разбираясь, просит он благословения для себя или для герра Франке. Отец наш, прости этого человека. Прости его, Господи, ибо он не ведает, что творит.

Когда он выходит из магазина на сухую проселочную дорогу, церковный колокол начинает звонить. Звук круглый, огромный и сочный, он катится по земле, перекатывается через пастбища и поля, через улицу и тихий переулок. Он всегда любил звуки колоколов, но эти особенно его тронули. Музыка кажется больше, чем сам Унтербойинген, и намного старше; в бронзе резонирует время, память бессчетных лет. Эти колокола пели во времена мира и войны. Они помнят Землю, когда на ней царил мир; каждый удар язычка по изгибу темного металла отзывается радостью, которая еще не забыта. На минуту, пока звонят колокола, его охватывает вера в то, что все каким-то образом будет хорошо, и где-то в грудной клетке, в пустоте, в которой страх сворачивается тугими кольцами среди собственных теней, вздрагивает отзывчивая надежда.

Мелодия возвращает его к жизни и влечет в церковь. Низко над входом в темном дереве вырезано: «Св. Колумбан». Здание без украшений, суровое и квадратное, с простыми темными остроконечными окнами, глубоко посаженными в стенах, штукатурка на которых от времени приобрела цвет свежего масла. Вдоль всей длины черепичной крыши тянется ребром единственная балка. Даже на контрфорсах нет резьбы, они примыкают к неглубоким крыльям церкви, выполняя ответственную функцию. Колокольня массивная, квадратная, на стенах ничего нет. Она напоминает ему египетские обелиски, правда, сам он никогда в Египте не был.

Пока он стоит и рассматривает колокольню, – финальные раскаты иссякают и сужаются до тонкого гула в бронзовом горле, – две маленькие фигурки выкарабкиваются из канавы у него под ногами: это Альберт и Пол, ноги у них забрызганы грязью.

– О небеса, – говорит Антон, – что это стряслось с вами двумя?

Альберт отвечает:

– Ничего. Мама разрешила нам играть остаток полудня.

– А вы всегда играете в сточных канавах?

– В них веселье, что надо, – заверяет Пол, топчась на месте без всякой цели, просто чтобы дать выход естественной мальчишеской энергии. – Мы играем в солдат.

– Мама сказала, вы были солдатом.

– Совсем недолго, Альберт.

Мальчик ненадолго погружается в напряженное раздумье, его веснушчатые губы плотно сжаты, а взгляд блуждает вдалеке. Через некоторое время он говорит:

– Друзья зовут меня Ал, вы тоже можете, если вы находите это подходящим.

– Как по мне, то очень даже, если и тебе это подходит.

– Как нам вас звать?

Пол сразу вставляет:

– Папой вас звать не буду.

Он тут же краснеет, удивленный собственной дерзостью, и утыкается лицом в спину Ала.

– Я этого и не потребую от вас, – он мягко улыбается, – обещаю. Можете звать меня Антоном, если хотите.

– Мама может потребовать. – Ал крутится на месте, словно не зная, куда себя деть от смущения и противоречивых чувств, обуревающих его.

– В таком случае я поговорю с ней. И мы вместе все решим. Договорились?

– Да, наверное.

За колокольней, где крыша встречается с монолитной стеной, Антон замечает неряшливую кучу палок и листьев и несколько прилипших белых перьев. Мальчики на миг вдруг оставляют свою возню и замирают. Что-то приковало их взгляд к небу – тень, ползущая по траве и дороге или свист жестких крыльев, прорезающих небо. Огромная птица лениво пролетает у них над головами: белое тело, крылья с черным абрисом, долговязые красные лапы с узловатыми суставами. В клюве она несет длинный изящный прут. Аист делает один круг, затем второй и опускается на крышу церкви, неуклюже сложив крылья.

– Они никогда не перестают трудиться над своими гнездами – даже в это время года, когда их птенцы уже выросли и улетели, – объясняет Антон мальчикам. Его будущим приемным сыновьям.

Ал замечает:

– Отец Эмиль говорит, что гнездо к удаче.

– Он священник в этой церкви?

Ал кивает.

– Аисты на колокольне оберегают от зла, – так сказал святой отец. Но я этому не верю. Не до конца.

– Священник, конечно же, никогда не солжет тебе.

Антон снова переводит взгляд на аиста, чтобы мальчики не заметили веселой искорки в его глазах.

– Я не думаю, что он прям солгал. Но только Бог может уберечь от зла.

Пол вмешивается в порыве неожиданного возбуждения:

– Бог создал аистов и говорит им, куда лететь!

– Это так, – соглашается Антон. – Бог создал все хорошие вещи.

– А плохие вещи тоже создал Бог? – Ал произносит свой вопрос тихо, почти шепотом.

– Какие плохие вещи ты имеешь в виду?

Пол снова выкрикивает:

– Пауков и ядовитых змей!

Ал качает головой, снисходительно реагируя на возгласы младшего брата.

– Я имею в виду людей, который причиняют боль другим.

Для своего возраста он уже слишком взрослый, но таков уж удел детей, растущих среди страданий. Как семена, давшие всходы в темном уголке, они растут тонкими и длинными, цепкими и бледными. Да и у кого могли бы развиться сильные корни, когда сама земля в опасности, когда света почти не осталось?

– Ты слышал рассказы о людях, которые причиняют боль другим?

Он молится про себя, чтобы не оказалось, что эти дети видели жестокость своими глазами, в их-то возрасте.

– Да, – говорит Ал. – Мне эти рассказы не нравятся. Я хотел бы, чтобы они не были правдой, но это же все правда, верно? Мальчики в школе рассказывали мне о…

Он запинается и осторожно оглядывается по сторонам. Этот мальчонка уже знает, что некоторые мысли слишком опасны, чтобы произносить их вслух. Отец небесный и Творец всего сущего, почему Ты заставил нас жить в такие времена? Почему ребенок боится говорить правду?

– Мальчики рассказывали о плохих вещах, которые делают солдаты.

Он практично не уточняет, о каких именно солдатах идет речь – немцах или Томми.

– Нет, парень, – говорит Антон, – Бог не толкает людей на то, чтобы причинять зло друг другу. Но Бог дал нам право делать выбор. Творим ли мы добро или зло – это только наше собственное решение и наша ответственность.

Назад Дальше