Наш сын Жорж вернулся из Оша от моей сестры, и это отвлекло меня от мрачных мыслей. Однако вскоре серьезные события вновь захватили наше внимание, не давая сосредоточиться на собственных проблемах. В январе 1930 года Париж внезапно взорвался от негодования в связи с похищением Кутепова[19] – русского генерала в изгнании и издателя журнала для антисоветски настроенных соотечественников. В похищении подозревали сотрудников ГПУ из полпредства. Ходили слухи о том, что они убили Кутепова и сожгли его труп в котельной. Должна сказать, в то время на рю Гренель я не замечала ничего необычного, и если несчастного Кутепова туда действительно привезли, то это было сделано тайно.
Андре Сенторенс с сестрой Жанной и маленьким Жоржем. Париж, 30 июня 1928. Из архива Жерара Посьелло
Наш отъезд в Москву был уже бесповоротно назначен на 25 февраля в 23.50, но 23 февраля полпреда предупредили о возможной манифестации перед входом в его резиденцию. Довгалевский приказал всем оставаться на своих местах и быть готовыми погасить свет к десяти часам вечера. Когда мы с сестрой ложились спать, мы полагали, что все обойдется, однако в два часа ночи нас разбудили крики манифестантов, раздававшиеся под окнами: «Советские убийцы – вон!» Выходя из квартиры, я столкнулась с Чишковым, сотрудником секретного отдела, приехавшим на смену Ершову, отозванному в Москву после бегства Беседовского. Закрыв лицо руками, он издавал жалобные стоны или принимался жестикулировать как сумасшедший.
Напуганная этими манифестациями, смысл которых был ей непонятен, Жанна 24 февраля отправилась обратно в Ош. Опасаясь за нашего ребенка, она попросила у Алексея разрешение взять Жоржа с собой, но он отказал ей, заявив, что, пока он жив, его жена и сын не будут ни в чем нуждаться. Если он был искренен в тот момент, то только это его и оправдывает. Автомобиль должен был отвезти Жанну на Аустерлицкий вокзал. Целуя сестру на прощание, я не предполагала, что пройдет целых двадцать шесть лет – и каких лет! – прежде чем мы увидимся вновь.
День 25 февраля я полностью посвятила тому, чтобы в последний раз прогуляться по Парижу, но это была вовсе не прощальная прогулка – я верила, что скоро приеду во Францию в отпуск. Я сказала «до свидания», а не «прощай» всем, кого любила. С большим удовольствием мы с Алексеем прошлись по магазинам, в которых он купил много вещей и продуктов, будто мы отправлялись в самое сердце Африки. Лишь он один понимал, насколько это важно…
Пока я прощалась с Довгалевским, перед входом в полпредство началась новая крупная демонстрация. Она продолжалась до восьми часов вечера, и, чтобы расчистить рю Гренель, потребовалось вмешательство пожарных. Валериан Довгалевский сказал, что очень огорчен тем, что подобные инциденты происходят накануне моего отъезда. Я уже знала, что в Москве сложности с квартирами, и обратилась к полпреду с просьбой гарантировать мне приличное проживание. Он выдал мне документ, подтверждавший, что я имею право на приемлемое жилье. Когда я уже собиралась уходить, Довгалевский взял мои руки в свои и взволнованно произнес: «Бедная вы моя…» Догадывалась ли я, что его излишняя скрытность обернется для меня тюрьмой… Если бы он узнал перед смертью, что со мной случилось, не сомневаюсь, что, как порядочный человек, он испытал бы угрызения совести. Но судьба распорядилась так, что я покидала полпредство в тот момент, когда на улице бушевала возмущенная толпа. На лицах стоявших рядом со мной русских застыло еще незнакомое мне тогда выражение, которое я позже буду часто замечать в России, – выражение страха. Опасаясь актов насилия со стороны парижан, никто из персонала полпредства не осмелился проводить меня до Северного вокзала. В 22.30 я вышла одна, с сыном на руках. Напуганный Алексей отправился на вокзал заранее, будучи уверенным, что там его в случае необходимости защитят.
Страница рукописи книги А. Сенторенс, глава 2
Когда поезд тронулся, я почувствовала, как в моей груди образовалась пустота. Мне было двадцать три года. Когда я вернусь в Париж, мне будет уже пятьдесят.
3. Москва
26 февраля 1930 года, в три часа утра, я пересекла свою первую границу. С момента отъезда из Парижа мне не спалось: я испытывала беспокойство от мысли, что совершаю ошибку, покидая родину. Стук колес, казалось, доносил прерывистый голос, пытавшийся убедить и шептавший: «Не уезжай… Не уезжай… Не уезжай…» Я представляла себе, как с каждой минутой увеличивается расстояние, отделяющее меня от Парижа. Меня обуревали безумные идеи – например, резко вскочить и дернуть стоп-кран прежде, чем сонный Алексей сообразит, что происходит. Жорж спал у меня на коленях, и теперь я понимаю, что только этот теплый живой комочек помешал мне выйти на первой же станции. Это было глупо, но я думала, что не имею права лишить ребенка отца. Мне казалось, со временем сын будет мне благодарен за то, что я не разрушила нашу семью. В этом, как и во всем другом, я жестоко ошиблась. Согласившись на эту ссылку ради ребенка, я сделала первый шаг к тому, чтобы навсегда его потерять.
Из экономии Алексей купил билеты в вагон третьего класса. Это немного обидело меня: все-таки я считала себя сотрудницей советского правительственного ведомства. Но в купе, кроме нас, никого не было, и я могла удобно устроиться на полке, хотя заснуть мне так и не удалось.
Бельгийские таможенники и сопровождавшие их полицейские, проверив паспорта, сказали нам несколько любезных слов, но я никогда не забуду, каким взглядом посмотрел на меня один из них. В его глазах я увидела одновременно и сострадание, и суровость. Мне показалось, он сожалеет о том, что я уезжаю из Франции в Россию, и в то же время упрекает меня за предательство. Алексей же ничего не почувствовал. Будь я посмелее, я заговорила бы с этим бельгийцем, но что я тогда могла ему сказать?
На германской границе чиновники были предельно корректны и холодны. Очевидно, они ненавидели нас, но не выходили за рамки своих обязанностей. Один коммунист, очевидно, завидовавший тому, что мы едем в Россию, принес нам в вагон пива и отказался брать за него деньги. Он не говорил ни по-русски, ни по-французски, и мы вынуждены были ограничить нашу «беседу» улыбками и похлопываниями по плечам. По всему было видно, что он одобряет мое решение уехать в коммунистический рай…
Почти не помню, как мы проехали Германию. Я начала испытывать страшную усталость. Когда подошла очередь предъявить паспорта польским таможенникам и пограничникам, я решила, что уже нахожусь на территории СССР. Алексей с улыбкой разубедил меня. Польша мне запомнилась лишь большими серыми, частично заснеженными равнинами. Наконец я по-настоящему осознала, что нахожусь уже слишком далеко от Франции. Когда мы подъезжали к советской границе, Алексей оживился. Но мне показалось, его возбуждение не было вызвано радостью от возвращения домой. Сегодня я понимаю, что он немного опасался за свое будущее, ведь он и его коллеги из полпредства были отозваны обратно в СССР. Хотя большие чистки в России еще не начались, ошибок в то время уже почти не прощали.
На границе вагоны отцепили, их окружили солдаты, вооруженные винтовками с примкнутыми штыками. В такой компании мы и оказались на русской земле. Нас привели в деревянный барак, в центре которого стояла чугунная печь. Вдоль стен барака стояли лавки, мы с Алексеем сели на одну из них. С этого момента – 27 февраля 1930 года, два часа утра – дороги назад уже не было…
Русские пограничники, взглянув на мой паспорт, вели себя вполне любезно и стали смеяться, когда поняли, что я не понимаю ни слова по-русски. Они хотели потрепать Жоржа по голове, но малыш заверещал – он был голоден и замерз. Таможенники не стали открывать мой багаж, и я вернулась на свою лавку. Ко мне подошла скромно одетая пожилая женщина. На отличном французском она попросила меня помочь ей (мой багаж не досматривали) пронести золотые часы и две бутылки одеколона. Воспользовавшись тем, что пассажиры образовали живой щит между нами и солдатами, женщина быстро засунула в мои вещи флаконы и драгоценности. Несмотря на гудящую печку, мы продрогли, а начавшаяся снежная метель законопатила все окна. Усталость лишь усилила чувство тревоги и вновь повергла меня в уныние. Я грубо оборвала своего мужа, когда он подошел спросить, все ли со мной в порядке. К его удивлению, я разрыдалась, когда он объявил, что нам предстоит ехать еще двадцать семь часов по железной дороге до Москвы.
Наш поезд тронулся в путь в четыре часа ночи. Если из Парижа мы ехали практически одни, то сейчас в наше купе набилась толпа мужчин и женщин, по большей части отвратительно одетых, а то и вовсе в лохмотьях. Ошеломленная, я подумала, что мы едем в компании нищих. Смутившись, Алексей пояснил, что это обычные советские сельские и городские жители.
Как только поезд останавливался на какой-нибудь станции, из него тут же вываливались пассажиры и, расталкивая друг друга, пытались проникнуть в привокзальный буфет, откуда они всякий раз возвращались с пустыми руками, за исключением случаев, когда мы останавливались в крупных городах. Там им удавалось раздобыть себе бутерброды из клейкого черного хлеба с ломтиками соленых огурцов или с тонким слоем варенья. Забившись в углы и плотно прижавшись друг к другу, мужчины, женщины и дети принимались тут же с жадностью поедать свою скудную пищу. Я чувствовала тошноту. Время от времени любопытные пассажиры заходили в наше купе, чтобы взглянуть на меня и Жоржа. Они задавали многочисленные вопросы Алексею, затем вновь принимались разглядывать меня, и почти на всех лицах я могла прочитать чувство жалости к нам. Я расплакалась: жалость со стороны этих несчастных казалась мне худшим из возможных предзнаменований. Муж попытался меня успокоить, но встретил отпор. Меня охватила ярость, и я заявила ему, что если такова его Россия, то я немедленно возвращаюсь во Францию. В тот момент Трефилов, должно быть, был рад, что я не говорю по-русски и никто вокруг нас не понимает французский.
Эта кошмарная поездка завершилась в одиннадцать часов утра понедельника – наш поезд прибыл в Москву.
На платформе нас встретили московские родственники Алексея – две тетки, Анна и Наташа, младшая сестра Дуня и младший брат Василий. Две женщины и молодой человек приняли нас очень радушно, и у меня стало теплее на душе. Только Дуня казалась безразличной и не проявляла никакого интереса даже к ребенку, над которым вовсю кудахтали тетушки.
Ненадолго ко мне вернулся душевный покой, но я едва не потеряла сознание, увидев крошечную комнату Наташи. Одиннадцать квадратных метров – и здесь нам бог знает сколько времени предстояло жить вшестером, не считая Жоржа. Даже на самых бедных фермах в моих родных Ландах я не видела ничего подобного, никто у нас не осмелился бы разместить самую нищую семью батрака в подобной лачуге. Ночью Наташа, Анна, Дуня и Василий спали на полу, уступив нам кровать. Несмотря на усталость, я долго не могла заснуть от чувства стыда и отчаяния. Алексей, чувствуя мое состояние, попытался убедить меня, что скоро все наладится, но я повернулась к нему спиной, и он оставил меня в покое и мирно заснул. Он вновь «превратился» в русского, если вообще когда-нибудь хоть на секунду прекращал им быть.
Первое жилище супругов Трефиловых в Москве – Милютинский переулок, 10. 2020. Фото Д. Белановского
Утром я узнала, что мы обитаем на третьем этаже в шестикомнатной квартире, где проживают двадцать человек. На всех приходилась одна кухня и один туалет. В общей кухне у каждой семьи был свой столик с примусом. Меня поразило, что во время приготовления еды не было слышно ни звука, кроме звона кастрюль. На кухне соседи не разговаривали друг с другом и на мои вопросы отвечали весьма уклончиво. Я тогда еще не знала, что молчание было одним из типичных признаков страха, царившего в этом пролетарском раю. Люди предпочитали молчать, чтобы на них не донесли.
Я по-настоящему душевно привязалась к Наташе Калистратовой, самой молодой из теток Алексея. Это была женщина лет сорока, блондинка. Наташа всегда относилась ко мне с большой нежностью. Когда она была рядом, я ощущала ее моральную поддержку. Наташа работала помощником библиотекаря в Московском торговом институте и получала двадцать пять рублей в месяц. Другая тетка, пятидесятилетняя Анна Ермакова, проявляла меньший интерес к моей персоне. Эта унылая уставшая женщина, похоже, уже никем не интересовалась. Всю свою жизнь она проработала кухаркой в зажиточных домах и, кажется, теперь с тоской вспоминала о прежних временах. Она, видимо, предпочла бы остаться «рабыней» богатых людей, как называл ее Алексей, нежели ценить подаренную ей свободу – свободу не есть, когда испытываешь голод, свободу не иметь угла, где можно побыть наедине с собой. Анна много работала, и именно на ней лежала обязанность вести хозяйство сестры и племянников. Кроме того, она заботилась о своем сыне Николае, который учился на инженера и вместе с женой-студенткой и двухлетним ребенком занимал восьмиметровую комнатку возле кухни. Время от времени, когда мы собирались за скудным обедом, тетя Аня уединялась в углу и погружалась в свои мысли – должно быть, вспоминала о том, в каких комнатах она жила у своих прежних хозяев. Меж тем как официальная пропаганда убеждала ее в том, что она счастлива.
Очередь за хлебом по карточкам. Москва, 1929. РГАКФД
Василий Трефилов, восемнадцатилетний брат мужа, внешне был похож на русских, которых я видела в кинофильмах. Это был полный молодой человек, весельчак и шутник, собиравшийся стать агрономом. Несдержанный по характеру, он не стеснялся говорить все, что думает о советской власти, и мой муж устраивал ему грандиозные скандалы, опасаясь, как бы кто-нибудь не подслушал, что говорит его младший брат. Между ними часто вспыхивали яростные споры, особенно когда Василий позволял себе говорить о том, что политика партии превратилась в тиранию и если так будет продолжаться, то нужно устраивать новую революцию. Для Алексея, убежденного коммуниста, подобные рассуждения были самым настоящим кощунством и приводили его в дикую ярость.
Дуня Трефилова была младшей из сестер Алексея. Ее мать умерла, когда ей было пять лет, и Дуню воспитывала тетя Наташа. Дуня пошла в школу в десять лет. Эта девушка была представителем нового поколения, не знавшего никакого другого строя, кроме советского.
Молчаливая, часто неуживчивая, она, по-видимому, относилась ко мне как к непрошеному гостю. Каждый раз, когда мы с мужем начинали спорить, Дуня принимала его сторону, и я неделями с ней не разговаривала.
Я, естественно, не была экипирована для московской зимы, и на следующий день после нашего приезда мне нужно было обязательно раздобыть пару галош. Но, чтобы купить их, требовалась карточка, которой у меня не было, и тетя Наташа отдала мне свою.
По сравнению с Парижем Москва показалась мне довольно невзрачным городом. По узким улицам вместо привычных такси ездили тряские извозчики – в этих экипажах нужно было крепко держаться, чтобы не выпасть наружу. Я сразу обратила внимание, что здешние люди вели себя чрезвычайно скованно, и оттого их лица приобретали еще более озабоченное и хмурое выражение. Позже я поняла, что такие лица у людей – от голода. Мне особенно запомнилась одна булочная, в которую выстроилась длинная очередь москвичей. Люди входили в магазин небольшими партиями и ждали, когда вынесут подносы с пирожками. Пирожки немедленно раскупали стоявшие в начале очереди. Впрочем, все эти магазины ничем не отличались друг от друга: прилавки были пусты, и я спрашивала себя, почему люди так упорно требовали товар, который им не могли продать.
К счастью, Алексей предусмотрительно захватил с собой из Парижа много консервов. Этот запас помог нам продержаться первые дни, иначе я не знаю, чем бы мы питались. Вероятнее всего, ничем. Без банок сгущенки Жорж наверняка не выжил бы.
Что еще поражало в Москве, так это обилие церквей. Они были одна прекраснее другой, особенно когда лучи солнца сверкали на их позолоченных куполах. Все церкви независимо от времени дня были заполнены верующими. Я никогда ни в ком не видела такой набожности, как в русском народе в 1930 году.