Семнадцать лет в советских лагерях - Белановский Дмитрий 5 стр.



На Алексее лежала не только обязанность обеспечить нас пропитанием – ему нужно было еще найти работу и добиться, чтобы нам дали квартиру, обещанную Довгалевским перед нашим отъездом с рю Гренель. Однажды утром Алексей ушел, преисполненный надежды на помощь Министерства иностранных дел. Когда он вернулся, мы поняли по его лицу, что все пошло не так, как ожидалось. Мы засыпали его вопросами, и он признался, что ему устроили служебную проверку и отныне ни одно из его требований не удовлетворят, пока он не пройдет «промывку мозгов» и не докажет, что достоин продолжать службу в советских государственных органах. Из объяснений, которыми он нас удостоил, стало ясно, что «промывка мозгов» была чем-то вроде очень подробного допроса. Я узнала, что Гельфанд будет проходить через ту же процедуру одновременно с Трефиловым, и это меня немного успокоило. Я хорошо знала Гельфандов еще со времен работы в парижском полпредстве. Гельфанд, элегантный человек тридцати лет, был женат на богатой эстонке, дочери управляющего завода рыбных консервов в Риге. Его высокая красивая жена страдала близорукостью, отчего ее взгляд порой становился немного мечтательным. Их дочь Раймонда родилась во Франции. Сам факт вызова Гельфандов на беседу навел меня на мысль, что все это как-то связано с делом Беседовского.

В ожидании беседы Алексей становился все более и более нервным. Его стычки с Василием практически не прекращались, да и мы с ним спорили без конца. Жизнь становилась мучительной, и больше всего меня раздражало то, что я не могла понять: боялся муж этой «промывки мозгов» или, наоборот, хотел ее? Вероятно, и то и другое. Алексей хорошо знал, что если он не пройдет проверку, то не сможет найти работу. С другой стороны, он достаточно хорошо представлял себе нравы советских органов, чтобы понимать: если они заведомо решили, что он виновен, то его уже ничто не спасет. Трефилова вызвали на разговор только в апреле.

В отличие от того, что стало происходить потом, эти «промывки мозгов» не были секретными, на них мог присутствовать любой из членов семьи. Я решила пойти с Алексеем. Мы вошли в зал Министерства иностранных дел. На лестнице мы столкнулись с Гельфандами – казалось, они нервничали куда меньше, чем мой муж. В просторной приемной, куда нас провели, мы увидели длинный, покрытый красным сукном стол, на котором стоял поднос со стаканами и графином. За столом сидели четыре человека. На стенах висели портреты Ленина, Сталина, Маркса и Энгельса.

Гельфанда допрашивали первым. Из того, что мне нашептывал Алексей, я поняла, что Гельфанда обвиняли в сообщничестве с Беседовским, с которым тот был знаком. Если он был осведомлен о ночных похождениях военного атташе и его ссорах с женой, то почему не сообщил об этом полпреду? Значит, он разделял взгляды предателя? Гельфанд, будучи человеком умным и хитрым, быстро догадался, откуда ветер дует, и искусно выкрутился, поклявшись честью коммуниста, что никогда не подозревал Беседовского в намерениях бежать из полпредства. А что касается ночных похождений, то тогда считалось, что за этим стоит любовная интрижка. Гельфанд высмеял своих дознавателей, отметив, что ему всегда советовали не вмешиваться в супружеские споры своих соседей. Короче, с него сняли все подозрения и вскоре назначили советским послом в Риме, откуда он больше не вернулся. А я так никогда и не узнала, постигла ли его там смерть или же он выбрал свободу.

Алексей еще больше побледнел и задрожал, когда подошла его очередь. На него немедленно посыпался град вопросов. Когда мы возвратились домой, муж рассказал, какие вопросы ему задавали и как он на них отвечал. Сначала его атаковали относительно моей персоны:

– Что за женщину вы привезли в СССР? Какова ее психология?

– Я привез в СССР пролетарку крестьянского происхождения.

– Чем вы занимались во время вашего пребывания во Франции?

– Я учил французский.

– Что думает французский рабочий класс о бегстве Беседовского и похищении Кутепова?

– Это достаточно деликатный вопрос. К сожалению, упомянутые вами события вызвали недовольство во французском обществе. Отказ России выплатить долги Франции только усугубил это недовольство. Однако не приходится сомневаться в том, что рабочий класс с энтузиазмом поддержит формирование первого пролетарского правительства.

Трефилову также задавали вопросы относительно его отношения к политике партии в целом и внутриполитической ситуации в Советском Союзе. Но Алексей, отсутствовавший в России четыре года, почти ничего не знал о том, что произошло в стране за эти годы. Он ничего не знал, например, о первой пятилетке. Констатировав эти пробелы в знаниях и у других чиновников вроде Алексея, партийная дисциплинарная комиссия установила, что коммунисты, прожившие долгое время за границей, почти полностью оторвались от линии и политики партии. В результате было решено большинство из них испытать на деле, отправив в деревню для пропаганды коммунистических идей и особенно для понуждения крестьян вступать в колхозы.

Из-за меня, а также из-за опасений, что я захочу немедленно вернуться во Францию, Алексея не только не отправили в деревню, но еще и назначили на скромную должность в секретном архиве Наркомата иностранных дел. И жизнь в нашей комнате с ее теснотой и скованностью с каждым днем становилась все более тягостной.

Однако судьба распорядилась так, что в апреле 1930 года одна из моих французских подруг, мадам Айкубовка, накануне отъезда в Грецию с мужем-чиновником уступила нам свою комнату на улице Маркса и Энгельса, 10, на первом этаже жилого дома, бывшего когда-то гостиницей «Европейской». Мы воспряли духом. Разумеется, это была лишь одна комната, но два ее окна выходили в сад Коммунистической академии. Оттуда открывался восхитительный вид на храм Сердца Господня[20], в то время его как раз начали сносить, выполняя одно из постановлений первого пятилетнего плана. На освободившемся месте должны были построить Дворец Советов. В сорока квартирах нашего дома проживало около трехсот человек. На каждом этаже располагались два туалета и одна общая кухня. Центральное отопление и водоснабжение работали только в последних комнатах. Бывшая гостиница «Европейская» была закреплена за работниками Наркомата иностранных дел и ГПУ.

Спустя несколько дней после нашего переезда, гуляя с Жоржем, я увидела большую толпу людей, собравшихся на какую-то торжественную похоронную процессию. В последний путь покойника сопровождала музыка. Хоть я не очень разбирала русские слова, мне все же удалось понять, кем был покойник, которого с такой помпой несли на Красную площадь. Одна женщина, говорившая по-французски, поняв, что я иностранка, сказала, что хоронят Надежду Васильевну Аллилуеву[21], вторую жену Сталина. Эта доброжелательная русская женщина объяснила мне, что происходит, и не стала скрывать, о чем думает она сама и остальные. Хозяин СССР убил свою вторую жену, с которой познакомился в Тифлисе еще до первого брака с Екатериной Сванидзе[22]. С момента приезда в СССР я начала испытывать страх, и то, что я сейчас услышала, ужаснуло меня еще больше. Кто же такой Сталин и как он мог избавиться от матери собственных детей?

Тщетно я расспрашивала членов своей семьи о Надежде Васильевне Аллилуевой – никто мне так и не ответил. Они делали вид, что ничего не знают, а Алексей, по своему обыкновению, призывал всех к осторожности. Однажды днем, когда мы с Наташей остались одни, она поведала мне, что Надежда Васильевна Аллилуева пыталась быть ярой коммунисткой, подобно своему отцу Аллилуеву, железнодорожному рабочему из Петербурга, но так и осталась верующей и набожной. Она восстала против своего мужа, потому что его первый пятилетний план предусматривал борьбу с христианством в России путем сноса церквей, высылки священников, монахов и верующих. Надежда Аллилуева была против коллективизации и раскулачивания. По мнению Наташи и ее соотечественников, Надежда заплатила жизнью за свою приверженность вере, которую исповедовала с детства, и за свою любовь к крестьянам.

Тем временем другое событие отвлекло меня от грустных размышлений о Надежде Васильевне Аллилуевой. Однажды утром по Москве поползли слухи о самоубийстве Маяковского. Я вспомнила его выступление в нашем полпредстве в Париже. Он был чрезвычайно популярен, и многие русские декламировали поэму о советском паспорте, написанную им во время поездки в Америку. В этих стихах Маяковский гордился тем, что был гражданином Советского Союза.

Рассказывали, что после возвращения на родину он был совершенно подавлен произошедшими в России переменами и заявлял о том, что политика Сталина вызывает ненависть к СССР за границей. Оказавшись неспособным творить в атмосфере доносительства и политических репрессий, поэт наложил на себя руки, сказав друзьям: «Мне проще умереть, чем жить»[23].

15 мая 1930 года меня вызвали в московское отделение милиции и сообщили, что по решению Верховного Совета я признана советской гражданкой и теперь могу получить паспорт (в СССР этот документ заменяет удостоверение личности)[24]. Не могу сказать, что меня особенно обрадовало это известие. Разумеется, это узаконивало мое положение, и я становилась менее зависимой от своего мужа, так как теперь могла получать продуктовые карточки. Однако, выходя из участка, я чувствовала, что этот паспорт и эта натурализация создадут мне когда-нибудь серьезные препятствия к возвращению во Францию. Я стала понимать мышление людей, от которых отныне зависела. Алексей и его семья поздравили меня с советским гражданством, но, как ни старалась, мне не удавалось выразить чувство радости по этому поводу – я его не испытывала. Вдобавок ко всему наши отношения с Алексеем начали серьезно ухудшаться. Он уже был совершенно не похож на того услужливого человека, каким я его знала в Париже. Полностью слившись со своей страной, он стал тем, кем, собственно, никогда и не переставал быть: фанатиком-коммунистом. Решения Верховного Совета были для него божественными указаниями, требующими беспрекословного подчинения. Я уже упоминала в начале этой книги, что у меня тяжелый характер и что я не склонна сдерживаться. Я не собиралась безропотно подчиняться ни Верховному Совету, ни своему мужу. Я хотела самостоятельно разбираться во всем и высказывать собственное мнение – а именно к этому советская власть относилась как к преступлению.


Страница рукописи книги А. Сенторенс, глава 3


Вот, к примеру, что в 1930 году можно было приобрести в Москве по карточкам:


400 г хлеба в день;

400 г крупы в день;

300 г мяса в неделю;

400 г сахара в месяц;

200 г жиров в месяц.


Иными словами, человек был обречен на то, чтобы ежедневно есть кашу и каждый день вставать и ложиться с пустым желудком. Вероятно, для того чтобы продемонстрировать отсутствие дефицита продуктов, советское руководство открыло громадные магазины, где можно было найти все, что душе угодно. Только там нельзя было ничего купить, ведь ни у кого не было денег, по крайней мере у работающих людей. Поэтому эти великолепные заведения, как правило, пустовали.

Кооперативы были государственными, и нужно было выстоять многочасовую очередь, чтобы приобрести товары по карточкам. Чаще всего, когда после ночи, проведенной перед дверьми магазина, подходила твоя очередь, прилавки были уже опустошены. Квалифицированный рабочий получал не больше двухсот – двухсот двадцати пяти рублей в месяц, а жалованье моего мужа, служащего, составляло только сто пятьдесят рублей. Из этой суммы ему надо было еще платить партийные и профсоюзные взносы, а также подписываться на разного рода облигации[25]. При этом цены в государственных магазинах были следующими:


сливочное масло – 100 руб. за кг;

ветчина – 100 руб. за кг;

колбаса – 50 руб. за кг;

макароны – 15 руб. за кг;

яблоки – 100 руб. за кг;

сыр – 75 руб. за кг;

сахар – 30 руб. за кг;

конфеты – 200 руб. за кг.


Голод приобретал характер эпидемии. В июле 1930 года он достиг такого масштаба, что Алексей решил отправить меня с Жоржем к своему отцу в Каширу, что в ста километрах от Москвы: там у Трефиловых было хозяйство. Я отнеслась к этой идее с большим воодушевлением, так как проводила все дни в тщетных попытках раздобыть хоть какую-нибудь еду. Незнание русского языка еще больше усложняло мою задачу: я не могла объяснить работникам кооперативов, что мне нужно. Я очень боялась, что сын будет страдать от недоедания.

4. Странствия

Мои свекор и свекровь проживали в Кашире, в районе Домнинки, в достаточно большом хозяйстве, доставшемся им по наследству. У них было три рабочие лошади, две коровы, пятнадцать баранов и двадцать кур. Ютясь в тесной избе, Трефиловы жили продукцией своего хозяйства.

Свекор Иван Трефилов был крепким человеком шестидесяти лет, рано овдовевшим, делившим дом с двадцатилетним сыном Борисом, несовершеннолетней дочерью Марией и отцом, которому перевалило за восемьдесят. В Кашире Трефиловы считались зажиточными крестьянами, и, если бы не помощь Алексея, их бы давно признали кулаками. По определению Шеболдаева[26] (расстрелянного в 1930-х), кулаком считался крестьянин, отказавшийся продавать свое зерно государству. Если Трефиловы ничего не продавали, то только потому, что им нечего было продавать, а доходов от собственного хозяйства еле хватало на то, чтобы выжить. Им, должно быть, оказывали особую протекцию, так как они смогли избежать массовых репрессий 1927–1930 годов, организованных Сталиным в соответствии с принципом: «Надо крепко опираться на деревенскую бедноту и договориться с середняками для уничтожения кулаков как социального класса». Когда я приехала в Каширу, свекор рассказал мне по секрету об уничтожении не менее трех миллионов крестьян. Не знаю, была ли эта цифра точной, но Алексей, всегда гордившийся политикой коммунистического руководства, признался мне однажды, что в 1928 году колхозные угодья насчитывали 1 400 000 гектаров, а к 1930 году эту цифру надеялись довести до 30 миллионов гектаров. Методы, с помощью которых они собирались достичь этих показателей, не вызывали у моего мужа практически никакого беспокойства.

В Кашире я провела несколько безмятежных месяцев. Тишина полей помогла мне отвлечься от московской суеты. Жорж пил парное молоко и рос как на дрожжах. Мои родственники показались мне чрезвычайно порядочными людьми. Новый режим еще не успел их испортить, но они, как и все знакомые русские со скромным достатком, похоже, не интересовались ничем, кроме своих семейных дел. От их пассивности у меня, уроженки департамента Ланды, закипала кровь. Они соглашались со всем, даже не думая протестовать, и предпочитали лишь жаловаться. Старики с ностальгией вспоминали царские времена, а старухи молили о помощи Казанскую икону Божией Матери.

Мне уже несколько наскучило жить в Кашире – плохо понимая русский язык и не имея возможности произносить элементарные фразы, я была обречена практически на постоянное одиночество, – хотя, стоило мне подумать о женщинах, стоящих в очередях на московских улицах в надежде раздобыть себе немного еды, как скука рассеивалась. Так прошла зима 1930–1931 годов. Я в последний раз наслаждалась покоем – потом мне уже никогда не доведется его испытать. Когда мы желали друг другу счастливого Рождества, я и представить не могла, что никогда больше не увижу ни этот край, ни Ивана, ни Бориса, ни Марию Трефилову…

Вспоминая свое деревенское детство среди крестьян, работавших в поле не разгибая спины, я с удовольствием предлагала помощь родственникам мужа, чтобы показать им, что француженка тоже умеет обращаться с вилами и граблями. Они, со своей стороны, были рады тому, что я умею доить коров, и считали, что Алексей поступил правильно, отправив меня к ним. Они намекнули мне, что хотели бы, чтобы мы с Жоржем остались у них жить. Весна в России, пожалуй, еще более упоительна, чем где-либо еще, ведь зима здесь настолько сурова, что при первых погожих деньках испытываешь чувство радости, незнакомое моим соотечественникам. Необъятные зеленые пространства вокруг Каширы обладали каким-то удивительным умиротворяющим свойством. Я пребывала в сладостном оцепенении, когда однажды, погожим утром мая 1931 года, появился Алексей. А с моим мужем и Москва напомнила о себе. Несколько удивившись тому, что он взял отпуск в это время года, я предположила, что ему на работе дали разрешение приехать за мной. Я уже приготовилась поставить жесткие условия нашему возвращению, когда Трефилов сообщил мне, что находится в Кашире с официальным заданием.

Назад Дальше