О древний Океан, вся масса вод твоих соизмерима только с мощной волей, чьим усильем такая необъятность вещества могла быть вызвана на свет. Тебя не обозреть единым взором. Лишь обращая телескоп на все четыре стороны поочередно, земное зрение способно охватить твою поверхность; так математик, прежде чем решить многоступенчатое уравненье, его рассматривает по частям и после сводит результаты. Пусть человек, стараясь стать тучней, с достойным лучшего употребления упорством усердно поглощает горы пищи. Пусть раздувается, как жалкая лягушка. Потуги тщетны – для него недостижима твоя безмерная величина, по крайней мере, таково мое сужденье. Привет тебе, о древний Океан!
О древний Океан, твоя вода горька. Точь-в-точь как желчь, которую так щедро изливают критики на все подряд: будь то искусство иль наука. Гения обзовут сумасшедшим, красавца – горбуном. Должно быть, люди очень остро ощущают свое несовершенство, которым на три четверти обязаны самим себе, коли так строго судят. Привет тебе, о древний Океан!
О древний Океан, никакие новейшие приборы, никакие ухищрения человеческой науки пока не позволяют измерить твои бездны – самые длинные, самые тяжелые зонды не достигают дна. Вот рыбы… им доступно то, что запретно человеку. Как часто задавался я вопросом: что легче измерить – бездну влажных недр океана или глубины человеческой души?
[11]
[12]
Кто поймет, почему нас радуют не только беды человеческие вообще, но и несчастья самых близких друзей, хотя они же нас и огорчают? И наконец главное: человек лицемерен, он говорит «да», а думает «нет». Оттого-то все чада человечества так полны любви друг к другу. О да, психологии еще предстоит немало открытий… Привет тебе, о древний Океан!
О древний Океан. Как ты силен!
[13]
А вот и эпилог: отбившийся от стаи утомленный лебедь пролетает над местом, где разыгралась эта вздорная и нудная комедия, и, не замедляя лета, думает: «Верно, у меня неладно со зрением. Только что тут внизу я видел какие-то черные точки, моргнул – а их уже нет». Привет тебе, о древний Океан!
О древний Океан, великий девственник!
[14]
Что ж, равняться с тобой не стану, но я бы отдал тебе всю мою любовь (никто не ведает, сколько ее скопилось во мне, вечно тоскующем по красоте!), когда бы ты не наводил меня на безрадостные мысли о моих соплеменниках, столь смехотворно выглядящих с тобою рядом: ты и они – что может быть комичнее подобного контраста! – вот почему я не могу любить тебя, вот почему ненавижу тебя. Так отчего же вновь и вновь меня влечет к тебе и тянет броситься в твои объятья и освежить твоим прикосновеньем мое пылающее чело? Я жажду знать о тебе все, жажду проникнуть в неведомый мне тайный смысл твоего бытия. Скажи, быть может, ты обитель Князя Тьмы? Скажи, скажи мне, Океан (мне одному, не пугая наивные души, живущие в плену иллюзий), уж не дыханье ль Сатаны – причина страшных бурь, что заставляют твои соленые воды взметаться чуть не до небес? Скажи – мне будет отрадно узнать, что ад так близок. Еще одна строфа – и конец моему гимну. Итак, мне остается воздать тебе хвалу в последний раз и распрощаться!
О древний Океан, струящий хрустальные волны… Нет, я не в силах продолжать, слезы застилают глаза, ибо чувствую: настало время вернуться в грубый мир людей… но делать нечего! Соберемся же с духом и, как велит долг, свершим предначертанный нам земной путь. Привет тебе, о древний Океан!
[10] Пусть в мой последний час (а я пишу эти строки на смертном одре) вокруг меня не будет никаких духовных пастырей. Посреди ревущего моря или стоя на вершине горы хочу я умереть… но не обращу глаз к небу: зачем? – я знаю, мне суждено сгинуть навеки. А если бы это было и не так, – надежды на пощаду для меня все равно нет. Но кто это, кто открывает дверь? Я приказал, чтобы никто не смел сюда входить. Кто б ни был ты, ступай отсюда прочь, но, может быть, ты хотел увидеть на моем лице – лице гиены (сравнение неточно, ибо гиена много миловиднее, чем я) – страданье или страх, – тогда приблизься и разуверься. Жуткая зимняя ночь стоит над миром – ночь, когда буйствуют враждебные стихии, когда в ужасе трепещут смертные, когда юноша, если он таков, каким был в молодости я сам, замышляет жестокую расправу над своим другом. И воет ветер… твой голос, ветер, унылый вой, наводит тоску на человека; человек и ветер – божьи дети; в последний миг на этом свете, о ветер, промчи меня, как тучу, на твоих скрипучих крыльях, – пронеси над миром, так жадно ждущим моей смерти. Чтоб я тайком полюбовался напоследок обилием примеров злобы человеческой (приятно, оставаясь невидимкой для собратьев, подглядеть, чем они занимаются).
Орел и ворон, и бессмертный пеликан, и дикая утка, и вечный странник-журавль – все встрепенутся в поднебесье, задрожат от холода и при вспышках молний увидят, как проносится чудовищная, ликующая тень. Увидят и замрут в недоуменье. И все земные твари: гадюка, пучеглазая жаба, тигр, слон; и твари водяные: киты, акулы, молот-рыбы, бесформенные скаты и клыкастый морж – воззрятся на сие вопиющее нарушение законов природы. А человек, стеная, трепеща, падет ниц. Уж не потому ли, что я превосхожу вас всех в жестокости, против которой я сам бессилен, ибо она врожденная, – не потому ли вы простерлись предо мной во прахе? Иль я кажусь вам невиданным доселе небесным знамением, вроде роковой кометы, кропящей кровью тьму кромешной ночи? (И правда, из моего огромного и черного, как грозовая туча, тела на землю льется кровь.) Не бойтесь, дети мои, я не прокляну вас. Велико зло, что вы причинили мне, велико зло, что причинил вам я, – слишком велико, чтобы оно могло быть преднамеренным. Вы шли своим путем, я – своим, но одинаково порочны оба пути. Столкновение двух подобных сил было неминуемо и оказалось роковым для вас и для меня. Тут люди осмелеют, приподнимут головы и, вытягивая шеи, как улитка выставляет наружу рожки, взглянут вверх, узнать, кому принадлежит эта речь. И в тот же миг их лица исказятся такою жуткою гримасой, вспыхнут такою бешеной злобой, что испугался бы сам волк. Точно подброшенные гигантской пружиной, вскочат они на ноги. И такой тут поднимется вопль, такая посыплется брань! Узнали! Вот и зверье включилось в хор людей, со всех сторон несется рев, и рык, и вой, и клекот! И вековой вражды меж человеком и диким зверем как не бывало; она обернулась ненавистью ко мне; а общие чувства, как известно, сближают. Выше, выше поднимите меня, ветры – я страшусь коварства моих врагов. Я нагляделся вдосталь на это необузданное буйство, теперь пора подальше, пора исчезнуть с глаз их… Благодарю тебя, крылатый подковонос
[15]
[11]
[16]
– Сынок, подай мне ножницы, они на стуле.
– Их нет там, матушка.
– Ну, так сходи поищи в соседней комнате… Помнишь, милый супруг, когда-то мы молили Бога послать нам дитя, чтобы заново прожить с ним жизнь и обрести опору в старости?
– Помню. И Бог исполнил нашу просьбу. Да, что и говорить, не нам жаловаться на судьбу. Напротив, мы неустанно благословляем милость Провиденья. Красотою наш Эдуард пошел в мать.
– А мужественностью – в отца…
– Вот ножницы, матушка; я нашел их.
И мальчик вернулся к прерванным занятиям… Но вот в дверях возник какой-то силуэт, кто-то стоит и глядит на тихую семейную сцену.
– Что я вижу! На свете столько недовольных своей долей. Чему же радуются эти? Изыди, Мальдорор, прочь от мирного очага, тебе не место здесь.
И он ушел.
– Не понимаю, что со мною, все чувства, кажется, восстали и смешались в груди. Не знаю, почему мне смутно и тревожно, и словно какая-то тяжесть нависла над нами.
– Со мною то же самое, жена; боюсь, к нам подступает беда. Но будем уповать на Бога, Он наш заступник.
– О матушка, мне тяжело дышать, и голова болит.
– Тебе тоже плохо, сынок? Дай я смочу тебе уксусом лоб и виски.
– Ахнет, матушка…
И он без сил откинулся на спинку стула.
– Во мне творится что-то непонятное. Все не по мне, все вызывает раздраженье.
– Как ты бледен! О, я предчувствую: еще до наступления утра случится что-то страшное, что ввергнет всех нас в пучину бедствий!
Чу! Где-то вдали протяжные крики мучительной боли…
– Мой мальчик!
– Ах, матушка… страшно!
– Скажи скорее, тебе больно?
– Не больно, матушка… Неправда, больно!
В каком-то отрешенном изумлении заговорил отец:
– Такие крики, бывает, раздаются слепыми беззвездными ночами. И хоть мы слышим их, но сам кричащий далеко отсюда, быть может, мили за три, а ветер разносит его стоны по окрестным городам и селам. Мне и раньше рассказывали о таком, но еще никогда не случалось проверить, правда ли это. Ты говоришь о несчастье, жена, но нет и не было с тех пор, как стоит этот мир, никого несчастнее, чем тот, кто ныне тревожит сон своих собратьев…
Чу! Где-то вдали протяжные крики мучительной боли.
– Дай Бог, чтобы тот край, где он родился и откуда был изгнан, не поплатился тяжкими бедами за то, что дал ему жизнь. Из края в край скитается он, отринутый всеми. Одни говорят, будто он с молодых лет одержим некоей манией. Другие – будто неимоверная жестокость дана ему от природы, будто он сам ее стыдится, а его отец и мать умерли от горя. Иные же уверяют, что причиною всему прозвище, которое дали ему еще в детстве товарищи и которое озлобило его на всю жизнь. Обида была так сильна, что он счел это оскорбление неоспоримым доказательством человеческой жестокости, свойственной людям с малолетства и лишь усиливающейся с возрастом. Прозвали же его ВАМПИРОМ!..
Чу!.. Где-то вдали протяжные крики мучительной боли…
– Говорят, денно и нощно его терзают такие страшные виденья, что кровь струится у него из уст и из ушей; кошмарные призраки обступают его изголовье и, повинуясь некоей необоримой силе, то вкрадчиво и тихо, то оглушительно, подобно тысячегласному реву грозной сечи, не зная жалости, твердят и твердят ему все то же ненавистное и неотвязное прозвище, от которого не избавиться до скончания веков. Кое-кто думает, будто он жертва любви или его терзает раскаяние за некое неведомое, скрытое в темном прошлом преступление. Большинство же сходится на том, что его, как некогда Сатану, снедает непомерная гордыня и он притязает на равенство с самим Господом.
Чу!.. Где-то вдали протяжные крики мучительной боли…
– Увы, мой сын, эти страшные откровения не для твоего невинного слуха, и я надеюсь, ты никогда не станешь таким, как этот человек.
– Говори же, Эдуард, скажи, что никогда не станешь таким, как этот человек.
– Любимая матушка, клянусь тебе, родившей меня на свет, что никогда, если только имеет какую-то силу чистая клятва отрока, никогда не стану таким.
– Ну, вот и хорошо, сынок, и помни: во всем и всегда ты должен слушаться матери.
Далекие стоны затихли.
– Жена, ты кончила свою работу?
– Осталось несколько стежков на рубахе, хоть мы и так сегодня засиделись допоздна.
– И я еще не дочитал главу. Давай же, пока есть масло в лампе, оба завершим труды.
– Да, если только Божьей волей останемся в живых! – воскликнул ребенок.
– Идем со мною, чистый ангел, идем, и тебе не придется работать, ты будешь с утра до вечера гулять на цветущем лугу. Будешь жить в моем чертоге с серебряными стенами, золотыми колоннами и алмазными дверями. Будешь ложиться спать, когда захочешь сам, под звуки чудесной музыки, и обходиться без молитвы. А утром, когда светозарное солнце заблещет над миром, когда взовьется ввысь звонкая трель жаворонка, ты будешь нежиться в постели, пока не надоест.
Будешь ступать по мягким коврам, вдыхать нежнейший аромат цветов.
– Пора дать отдых и уму, и телу. Встань, достойнейшая мать семейства, встань, мощною стопою попирая пол. Твои пальцы одеревенели от работы – отложи же иглу. Во всем полезна мера, чрезмерное усердье вредно.
– Ты так чудесно заживешь! Я подарю тебе волшебное кольцо с рубином: повернешь камнем внутрь – и станешь, как сказочный принц, невидимкой.
– Спрячь, о супруга, в недра шкафа орудия твоих повседневных трудов, а я сверну свои бумаги.
– Когда же повернешь рубин обратно, ты, юный чародей, вновь обретешь природное обличье. Вот видишь, как я люблю тебя, как стараюсь услужить.
– Прочь, кто б ты ни был, отпусти мои плечи…
– Сынок, слишком рано ты забылся в сладких грезах: еще не прочтена совместная вечерняя молитва, еще одежда не сложена в порядке на стуле… Встань же на колени! О предвечный Господь, печать Твоей безмерной доброты лежит на всем творении, на каждой малости.
– Неужто тебя не прельщает хрустальный ручей, в котором снуют без устали рыбки: голубые, серебристые, красные? Ты будешь ловить их такой красивой сетью, что они сами станут заплывать в нее, покуда не наполнят до отказа. Вода в том ручье так прозрачна, что видны лежащие на дне, блестящие и гладкие, как мрамор, валуны.
– Матушка, родная, погляди, какие когти! Мне страшно, но совесть моя чиста, мне не в чем упрекнуть себя.
– Вот мы простерлись ниц у ног Твоих, благоговея пред Твоим величьем. Если же закрадется нам в душу дерзкая гордыня, мы тотчас же с презреньем отбросим ее прочь, как горький плод, и, не дрогнув, принесем Тебе в жертву.
– Ты будешь купаться в ручье рядом с маленькими подружками, они будут обнимать тебя нежными ручками. А когда выйдешь на берег, украсят тебя венками из роз и гвоздик. Пленительные существа – за спинами у них дрожат прозрачные крылышки, как у бабочек; прелестные головки, как облачком, окружены длинными кудрями.
– Будь твой дворец прекрасней всех сокровищ мира, я не покину отчий кров и не пойду с тобою. Однако ты, скорее всего, лжешь, потому-то и говоришь так тихо, чтобы никто тебя не услыхал. Бросать родителей – грех. И я не стану неблагодарным чадом. Ну, а твои хваленые подружки, уж верно, не красивее, чем глаза моей матушки.
– Славим Господа ныне и присно, ежедневно и ежечасно. Так было и так будет, покуда, послушные велению Твоему, мы не покинем эту землю.
– Покорные каждой твоей прихоти, они станут во всем угождать тебе. Захочешь ли птицу, поющую днем и ночью, – получай. Захочешь колесницу из снега, способную домчать тебя до солнца, – получай и колесницу. Чего только не добудут они для тебя. Даже огромного воздушного змея, что спрятан на луне; к его хвосту привязаны за шелковые нити все птицы, какие только есть на свете. Подумай же и соглашайся, лучше соглашайся.
– Делай, что хочешь, но я не прерву молитву, чтобы позвать на помощь. Ты бесплотен – я не могу отстранить тебя рукою, – но знай: я не страшусь тебя.
– Все суетно пред лицом Твоим, не меркнет лишь святое пламя непорочной души.
– Подумай хорошенько, не то придется горько пожалеть.
– Отец Небесный, отврати, о отврати несчастье, нависшее над очагом!
– Так ты, злой дух, все не уходишь?
– Храни добрую мою супругу, опору и утешение во всех житейских горестях…
– Ну что ж, раз ты не хочешь, будешь стенать и скрежетать зубами, как висельник.
– …и любящего сына, чьих нежных уст едва коснулось своим лобзаньем утро жизни.
– Он душит меня, матушка… Спаси меня, отец… Я задыхаюсь… Благословите!
Подобный грому, грянул злорадный вопль и прокатился по округе, так что орлы – глядите! – оглушенные, падают наземь – их наповал сразила воздушная волна.
– Его сердце не бьется… Мертва и мать, носившая его во чреве. Дитя… его черты так исказились, что я его не узнаю… Жена моя! Мой сын!.. О, где те дни, когда я был супругом и отцом, – они ушли давно и безвозвратно.
Недаром наш герой, завидев мирную картину, представшую его очам, решил, что не потерпит такой несправедливости. Знать, сила, которой наделили его духи ада или, вернее, какую он черпает в себе самом, не мнима, и юноша был обречен на гибель до наступления утра.
[12] Тот, кто не ведает слез (ибо привык прятать боль поглубже), огляделся и увидел, что попал в Норвегию.