Клив позволил себе ухмылку:
В этом месте я должен пообещать вам кое-что что-то, чего вы хотите, а вы должны поддаться искушению.
Алехандра, сказал я.
Всё, кроме этого, вздохнул Клив. Её не вернуть. Тем более для вас, после того что вы сделали. В случае любого другого человека мы могли бы он замолчал, задумавшись, что-нибудь придумать. Вашу мать, одну из сестёр? Нет? Мне очень жаль, он пожал плечами, но мы связаны определёнными правилами. Рука, которая убивает, не может быть рукой, которая воскрешает, он дал знак охранникам. Подумайте об этом, Рафаэль. У нас ведь есть время? Он глубоко втянул воздух в ноздри: Внутри миазмов у нас бесконечно много времени. Он зажёг сигару. Заберите его в камеру, дайте еду и питьё. Позвольте ему подумать. Да, Рафаэль? Вы ведь подумаете насчёт моего предложения?
Солдаты смотрели на меня с подозрением. То ли из-за растерянного и ошарашенного выражения моего лица, то ли оттого, что я пошевелился лишь тогда, когда они подняли ружья и стали толкать меня назад к вилле.
«Рука, которая убивает, не может быть рукой, которая воскрешает».
Что я сделал?
Что они со мной сделали?
В камере, как только исчезли охранники, я обнаружил, что фотографии манускрипта оставались на месте. Возможно, они позабыли их убрать ещё одна дорога к пыткам. Очевидно, фото были ценны для Клива, а я благодаря им оставался живым и полезным.
От ненадёжности моей роли здесь становилось дурно, но я всё равно съел еду и выкурил сигареты, сделал вид, что сплю, но потом и правда заснул. Часов не было, я не мог следить за временем и не видел признаков того, что Клив или солдаты наблюдали за мной в камере. Я покинул миазмы и обрушившееся время пыток и решил, что пугающее присутствие Клива, его надзор прекратились. Я поднял фото, о котором думал с того момента, как посмотрел вниз на Сантаверде и на густой туман, поднимающийся под тёмными небесами.
«Un pasaje a los sueños», «Путь во сны».
«От путников до оседлых pretium велик для всех: для богатых плотью это чаша крови из возлюбленного дитяти, девственная плева, проколотое ухо; для нищих плотью яйцо, яичник, око не меньше. In girum imus nocte et consumimur igni ночью мы вращаемся, и нас пожирает пламя».
За этим следовали бесконечные строки, плывущие перед моими слабеющими глазами: отметки, арамейский, греческий, гностические символы, грубые рисунки кровью повешенный ребёнок, мужчина, подмявший под себя девушку, игла в ухе, кинжал в глазе, окровавленные фаллосы, скользящие в обнажённом мясе, языки, раздвоенные до самого корня. Изображения на фотографии извивались и плясали.
Я встал, взял увеличительное стекло и бросил на пол. Медное кольцо вокруг стекла звякнуло и сломалось, пружина внезапно ослабла, само стекло запрыгало по полу, как брошенный камушек, и ударилось о стену. «Ранено, но не сломлено». Я воображал, что от удара оно разобьётся на осколки, но стекло оставалось целым. Я схватил его, положил на пол, приподнял стол за ножку, подтолкнул стекло под неё ногой и отпустил. Металлическая ножка обрушилась на стекло я думал, от него останутся острые как нож осколки, но от удара оно обратилось в пыль.
Я зарыдал и бил стол, пока не разбил руки, кричал и царапал дверь, пока пальцы не стали кровавыми лоскутами, пил водку и месил кулаками призраков, рычал, выкрикивая имена Клива и Сепульведы, проклинал бога, проклинал себя, звал Алехандру, звал хоть какое-то воспоминание о том, что меня заставили с ней сделать.
Мой разгорячённый взгляд упал на медное кольцо, в котором некогда было увеличительное стекло. Я поднял его и потрогал конец большим пальцем.
Труднее всего было оттянуть вниз распухшее нижнее веко, чтобы просунуть медный край под глаз и в глазницу: ему настойчиво сопротивлялись крепкие сухожилия и ткани. Вот затылочный гребень; хлестала кровь, ткани расползались, рвались сосуды и капилляры Снова и снова я повторял нужные слова, произносил их и так, и задом наперёд. Нарастал шок от боли, меня зашатало, я накренился вперёд, и перед здоровым глазом выскочил пол; я шатко выпрямился, проникая медью в глазницу. Мягкий влажный хлопок и глаз выпал, болтаясь на окровавленной нити. Затылочные нервы умирали, и в мозгу плясали искры и вспышки. «Смогу ли я видеть через эти омертвевшие концы?» Лампочка над головой замигала и погасла. Я положил окровавленный глаз на стол пусть зловеще смотрит на каждого, кто войдёт. Боль исчезла. Я опустил взгляд кровь ярко контрастировала с белой как мел кожей. Шок. «Я стал призраком». Стены трудно было рассмотреть. В камере было темно, но тьма была не кромешной в ней висел мерцающий, пульсирующий туман, будто след от призрака. И дверь оказалась открыта.
Я взял фотографии бледными неверными руками, прижал к груди и прошел через дверь, в далёкие земли за ней, где вдали поднимались горы.
Я шёл сквозь земли, о которых и сейчас не могу рассказывать странные земли с невозможной геометрией и гнусной аркологией[11], неподвластными моему разуму. Не знаю, сколько я там пробыл, сколько бродил по этим землям, но когда ко мне вернулось сознание, я почувствовал на себе грубые руки, вытаскивавшие меня с холодного чёрного берега Мапачо.
* * *
Рыбаки подняли меня с земли, вытерли кожу грубыми шерстяными одеялами, разогнули мои замёрзшие пальцы вокруг стопки фотографий. Несколько дней язык мне не подчинялся: от близости к миазмам я вновь лишился дара речи. Меня отнесли в их рыбацкую деревню у моря, и ветеринар молча лечил останки моего глаза. Он уже видел таких же мужчин и женщин, как я кости, обглоданные государством и отрыгнутые псами хунты и слугами Видаля в воды Мапачо или Паласа, когда от них уже не было пользы. Местные рабочие, стивидоры, рыбаки говорили мне: «Вам повезло, что выжили». Эти рабочие баловались социализмом, но никогда не брали в руки книги и не посещали собрания; среди них были свежи мрачные воспоминания о кончине Павеса.
Они отвели меня в свои дома, к своим жёнам и детям. «Это Авенданьо? Тот самый?»
«Не знаю. Как-то видел его по телевизору тогда он был толще».
«Не может быть, это не Авенданьо посмотрите на его лицо».
«Иисус Мария, как они ненавидят поэзию. Пиночет убил Неруду, Видаль изувечил Авенданьо. Неужели они выведут из мира всё прекрасное?»
«Конечно, не Авенданьо быть того не может. Посмотрите он еле жив».
«Это не Авенданьо».
Я им не был. Авенданьо больше не было. Тот горделивый мот и транжира погиб в своей камере.
Обретя дар речи, я отправил местных в свою старую квартиру возле университета за чеками и деньгами, которые там остались. Они вернулись с чеками, без наличных, и с целым шкафом одежды. Видалю и его генералам не хватило сообразительности конфисковать вещи врагов государства по крайней мере тогда. Я сказал местным, что готов отдать всё моё, если что-то им приглянется, и оставил им целое состояние. Они засмеялись и кормили меня в своих маленьких домах жарки́м из ягнёнка, лососем и наливали вино в надтреснутые стаканы. Снаружи звало море, напоминая мне обо всём. Хунта и Видаль, казалось, остались далеко-далеко.
Меня одели в грубый костюм рабочего и погрузили на грузовой корабль, трюмы которого были набиты медной проволокой: он шёл в Кейптаун, потом в Нуакшот, потом в Лиссабон. Все эти бродячие дни, проведённые в море, я думал: может, я по-прежнему оставался в миазмах? Может, я их не покидал?
Наконец я нашёл берега потеплее.
Теперь у меня всё в порядке. Деньги моей семьи всю свою жизнь я ни в чём не нуждался мне перевели сюда. Мои издатели знают, что я до сих пор жив, но кроме них мало кто. Почти все контакты с Махерой я оборвал зачем их хранить? У Видаля длинные руки. Я не смел возвращаться домой, не смел снова издаваться. Не думаю, что я теперь могу сочинять.
Поэт видит то, что преподносит ему мир, во всей его чудесной странности, и озвучивает это. На мир и всех, кто по нему ходит, мы смотрим откровенно и описываем их беспощадно. Там, в камере на горном склоне, я лишился не только глаза гораздо, гораздо большего.
Манускрипт останется тайной, пока не придёт время, чтобы всё стало явным.
Я доволен насколько могу быть доволен.
Некоторые знания исключают счастье. От некоторых знаний невозможно действовать. Я провожу свои дни в попытках, насколько могу, испытывать удовольствие: они полны креветками с чесноком, полентой и прекрасными богатыми винами, а мои ночи полны благоуханного дыма, писко, сладостей, негромкой музыки и ароматом Альборана.
И забытыми снами о том, что сделал я и что сделали со мной.
Прости, что я забыл твоё имя.
Прости, что я забыл.
Прости меня, Алехандра.
5
Око был определённо безумен возможно, причиной данного конкретного психоза оказался стресс изгнания. Мы, выходцы из Махеры, все склонны к паранойе благодаря либо опыту, либо необходимости. Эта рукопись по-видимому, единственное, что Авенданьо написал после переворота была тому свидетелем. Больное воображение автора одновременно впечатляло и вызывало отвращение. Увечье, которое понёс его глаз во время переворота Видаля (в это, по крайней мере, я верила в увечье), могло привести к инфекции, достигшей мозга и исказившей восприятие реальности, породив беспорядочные толпы образов: части тела, кровь, гнусности, потеря, вина, увечья, фекалии, светотень, пища. Едва дыша, я поражённо читала, торопясь вниз по тёмным тропам среди мучительной психической боли, достигающей уровня порнографии, и чем дальше, тем больше росло жуткое осознание безумия: если его не осознавал автор, то определённо осознавала читательница я.
Один только стресс от жизни в бегах сломал бы большинство мужчин и некоторых женщин. Время, проведённое в лапах тайной полиции Видаля, разбило Авенданьо и оставило с бременем вины, которое он мог и не заслуживать это оставалось неясным. Чем дальше я погружалась в его исповедь, тем более мутной она становилась, но, невзирая на всё это, благодаря ей я начинала догадываться, что могло произойти с моей матерью. И за это я была благодарна, какую бы боль это ни принесло.
Одно мне стало ясно нельзя было бросать и забывать Авенданьо. Если бы я оставила его на милость судьбы, которую он найдёт, ослабев от безумия, я отказалась бы от последнего права вернуться домой. Авенданьо оказался заразой много лет я не думала о родине, а теперь лишь она занимала мои мысли. Непрошеной вернулась мать, а отец каким он был, пока не спился смешался в моей голове с Оком. Авенданьо растворится в забытых землях, станет очередным не лицом. Ради собственного психического здоровья я не могла это допустить.
Я должна была найти Авенданьо и помочь ему.
* * *
Клаудия не звонила.
Семестр приблизился к неизбежному концу: курсовые, отметки, ноющие студенты, пустота в деканатах и столовых и наконец кампус, опустевший на короткие две недели, пока всё не начнётся заново. Я пришла к решению насчёт Ока. Он так и не связался ни со мной, ни с банком. Что-то нужно было делать.
Мне нужно взять отпуск, сказала я своему декану Матильде Орес. Только на лето.
Вы не вернётесь, покачала головой она.
Почему вы так думаете?
Ходят слухи, у вас появился богатый спонсор. Похотливый старик.
Не знаю, какие преображения претерпело моё лицо, но декан поняла, что её слова мне не понравились.
Я возвращаюсь в Махеру. По срочным семейным причинам, ответила я.
Махеру? Санта Мария, вы точно напрашиваетесь!
Мне просто нужно знать, останется ли место за мной, когда я вернусь.
Матильда пожала плечами:
У вас немного нагрузки, но заменить вас на летних парах будет нелегко. Что за причины?
Мой дядя умирает, ответила я. Рак. Я единственная, кто остался в его семье.
При достаточной подготовке я хорошо вру.
Мне очень жаль, неубедительно ответила она.
Нам всем жаль, сказала я.
Декан достала официальный бланк Малагского университета для заявления на отпуск и заставила меня сесть и заполнить его. Я подчинилась, она подняла бумагу, осмотрела и положила в конверт, адресованный деканату:
Студентов, за которых вы отвечаете, придётся передать другим научрукам. Со всеми клубами и группами под вашим руководством тоже придётся что-то делать. Вы входите в магистерские или докторские диссертационные советы?
Нет, ответила я.
Буду откровенна здесь у вас нет близких друзей, которые вас бы прикрыли. Если бы вас тут любили, преподаватели тут же пришли бы на помощь, но
Меня не любят. Я осмотрела себя: Я ношу только чёрное и в столовой сижу одна.
Неожиданный переход однако это правда, кивнула Матильда. Всё, что я могу вам сказать когда вернётесь, вряд ли место останется за вами. Если вас приходится заменять на одно лето, с таким же успехом можно заменить вас навсегда, она пожала плечами. Я мало что могу поделать. Но вы молоды, добавила она, будто поэтому утраты или перемены действовали на меня слабее, чем на старших. Может, Матильда и была права. Возможно, замену вам мы и не найдём, так что будьте на связи. Если у вас с ним всё испортится раньше, чем ожидалось Поняв, что она говорит, декан потрясла головой и нервно принялась собирать бумаги и запихивать их в портфель. Позвоните или напишите письмом. Мой номер у вас есть. Остановившись, она поглядела на меня: Вы хороший преподаватель, и я не хочу вас терять, но управление нашим университетом становится всё больше и больше похоже на бизнес. Надо мной есть люди, перед которыми я несу ответственность. Так что сделаю для вас, что могу.
Затем я направилась в банк:
Я хочу снять все свои деньги, сто тысяч песет, которые заплатил мне Авенданьо, и кое-что ещё. Впервые в жизни разбогатев, я ни разу не сумела растратить весь гонорар и всю ежемесячную стипендию.
Служащий отсчитал мне больше денег, чем я видела или держала в руках за всю свою жизнь, я расписалась и пошла домой, прижимая сумку к груди.
В квартире я проверила автоответчик два звонка и каждый минута трескучей тишины. Не Авенданьо и не Клаудия. Я удалила сообщения, позвонила в справочное бюро, потом местному турагенту, спросив о полётах в Буэнос-Айрес. Агент ответила, что спланирует поездку до конца недели.
Тем вечером я обратилась к фотографиям «Opusculus Noctis», которые играли такую важную роль в исповеди Авенданьо. Сравнив свои переводы с цитатами из манускрипта в его записях, я продолжила, сосредоточившись на фото, которое, как я поняла, изображало «Путь во сны» «дверь» из камеры поэта. Возможно, эта фотография содержала подсказки о причинах безумия Ока зная их, я поняла бы его мысли. Клаудия до сих пор не позвонила. Я разбирала латынь: «Quam alibi, ex solis luce refulgens. Caro referta regia mundi et villae multa cubicula iure pretium, pretium clarissimae licet adhuc in atriis gallerys paris» «Кроме этого мира существуют и другие. За правильную цену можно ходить из одной комнаты или коридора вселенной в другие. Pretium велик».
Я выложила Томасу (так я теперь называла кота) тунца, налила себе водки со льдом, уселась за кухонный стол и принялась курить в окружении пишмашинок, вглядываясь в фотографии.
Ночь всё ползла и ползла. Я отварила яиц и съела, сварила кофе, но он был безвкусным. Налила себе ещё водки. Взяла телефон, и моя рука застыла над диском с цифрами я вспоминала номер Клаудии. Наконец повесила трубку, не позвонив. Стала перечитывать отрывки из «Внизу, позади, под, между», посвящённые переводу Авенданьо. Состояние, в котором я пребывала, походило на то, что я испытывала в аспирантуре после долгих исследований без перерыва бессонница, измождённость и непонимание, где нахожусь. Кроме того, на чём я сосредотачивалась, мозг был совершенно пуст до последней извилины. Я скручивала концы сигаретных фильтров, как кончики маленьких белых сарделек, отрывала, и тогда сигареты становились сильнее обычных дым обжигал лёгкие при вдохе. Я искала в комнате Ока сама не зная что, вернулась на кухню, а там передо мной лежал «Маленький ночной труд» и мятые фотографии, и перепечатанный Оком на машинке латинский текст. Водка была на вкус как вода, сигареты, даже без фильтра, как воздух. «Надо собираться, подумала я. Собственно, я и собираюсь. Что мне нужно? Тёплая одежда, сапоги, перчатки, много-много денег. И больше ничего». Я почувствовала духовное родство с Авенданьо, трудившегося, как раб (если это правда случилось), на Сепульведу и Клива, и пребывала в сомнамбулическом состоянии между сном и явью, одновременно ощущая себя бездомной и потерянной, пока в голове теснились правила грамматики и склонения. Я уезжала домой из дома.