Секс в СССР, или Веселая жизнь - Поляков Юрий Михайлович 11 стр.


 Звал, экселенс?  ко мне, запыхавшись, вбежал Боба Крыков, большой, кудрявый и энергичный, как агрегат для забивания свай.

 Где ты был, павиан бесхвостый?  спросил я.

 Там, где былым бывать опасно, в глубине амритсарских лавок!  ухмыльнулся мой подчиненный.  Лисенок сегодня во вторую смену. Покувыркались немного. Что вытворяет не передать! Потом белье из прачечной забирал. Ко мне сегодня тройка нападения приезжает с ночевкой.

 А как же Лисенок? Ты говорил, у вас серьезно!

 Очень серьезно! Фантастическая девчонка! А тройка для Папы, он вечером, часам к восьми, после коллегии, подтянется. Но ты можешь к ним пораньше забежать. Они отзывчивые

Боба жил рядом с редакцией, тут же, на улице Качалова, в сталинском доме, где на первом этаже располагался единственный в Москве магазин, торгующий подержанными книгами на иностранных языках. Получить комнату в центре ему помог, обратившись куда следует, классик советской драматургии Мартен Палаткин, которого Крыков за глаза нежно величал «Папой», а «тройкой нападения» он звал юных подруг-штукатурщиц, веселых и распущенных.

 Зайдешь?

 Нет.  Я твердо решил встать на путь исправления.

 Зря. Папа не брезгует. Девушки простые, но очень способные. Хватают все буквально на лету. Я показал им на видаке «Калигулу». Повторили один в один! Папа сначала думал, они из ВГИКа, а штукатурщицами прикидываются. Забегай!

 Нет, мне дочь из сада забирать. Ты знаешь, что Арина разводится?  спросил я, чтобы сменить тему.

 Все знают. Я же предупреждал ее: хочешь погорячей и побольше обращайся ко мне. Нет, эта дура стала с мужем экспериментировать. Мы до этого еще не доросли. Но Папа говорит, в Америке все давно женами меняются. Свинг!

Палаткин маленький пузатый драмодел, писавший исключительно о Ленине, был женат на самой красивой женщине советского кино, пышнотелой блондинке с боттичеллиевским ликом. А поди ж ты развлекается со штукатурщицами! Загадочны и не исхожены дебри советского секса!

 Когда уберешь свою этажерку из коридора?

 Скажешь тоже, экселенс! Это же открытая горка. Псевдоампир из грушевого дерева. Мастерская Шмидта. Конец прошлого века.

 Когда уберешь свою псевдогрушу? Все об нее спотыкаются!

 Уберу, экселенс, не сердись! Я не виноват, что ты попал с Ковригиным.

 Ты-то от кого узнал?

 Все уже знают. Андропов велел Ковригина опустить. А тебя на комиссию бросили, чтобы комар носа не подточил. Ты же русский.

 И что мне теперь, русскому, делать?

 А у тебя есть выбор?

 Нет.

 Тогда надо просто выпить.

 Нельзя, мне завтра на Ковригина дышать.

 Двести пятьдесят граммов за ночь превращаются в чистую энергию.

 Ладно, после планерки,  сдался я.

 Я пока сбегаю.

 Сказал же, после планерки.

 А Торможенко все равно на месте нет.

 Как нет? Я же его видел. Куда делся?

 Сказал, ему надо одну мысль выгулять.

 Твою мать!

 Давай пока в высотку сбегаю. Где посуда?

 Там, где всегда  Я обреченно кивнул на шкаф.

Там, среди свернутых в трубки отработанных полос, гранок и прочего хлама, наготове стояла огромная, видимо, доставшаяся от байдарочников, спортивная сумка со стеклотарой. Боба взял тяжело звякнувшую ношу с отходами творческой жизни редакции и пошел к выходу. На пороге он оглянулся:

 Ты мою квартиру скоро не узнаешь!

 А что такое? Ремонт будешь делать?

 Я? Нет. Ремонт дело государственное!

 А как там твоя бабушка?

 Эта старая сука нас с тобой переживет!  И вышел.

19. Коммунальная графиня

Я был юн, озабочен,
Годы пыл укротили
Ах, афинские ночи
В коммунальной квартире!
А.

В юности Боба Крыков, худой, трепетный, одержимый мечтой о славе, актерствовал в молодежной студии Мстислава Гордецова на Земляном Валу. Как-то спектакль начинающего коллектива посетила всемогущая Ирина Леонидовна Тулупова, сорокалетняя советская львица и театральный обозреватель «Правды». Режиссеры боялись ее до судорог: одной статьей в главной партийной газете Тулупова могла навсегда уничтожить или вознести. Боба играл юного Корчагина (всего в спектакле было восемь Павок) и так ей понравился, что удостоился чести проводить критикессу домой, где и заночевал в постели разведенной повелительницы. Львице он понравился: молодой, горячий. Вскоре, перешагнув через мольбы родителей, Боба переехал к ней с вещами на Плющиху в цековский дом из бежевого кирпича. Пару лет они жили как супруги, воспитывая сына Макса, едва ли не ровесника юного маминого мужа. Со временем Тулупова, пресытившись свежим сожителем, вновь потянулась к номенклатурным мужчинам с солидной проседью. А тут как раз овдовел заместитель министра торговли

Впрочем, и Крыков, живя с матроной, продолжал интересоваться девушками. Во время частых командировок видной правдистки он водил на Плющиху табуны нестрогих прелестниц. Пасынок не выдавал, так как отчим щедро делился с ним излишками девичьей отзывчивости. Однажды они оказались на грани провала: Макс по неопытности влюбился в юную потаскушку и хотел признаться матери, прося благословения. Стоило большого труда уговорить его подождать до совершеннолетия. Вскоре Тулупова, внезапно нагрянув, обнаружила в своем доме такой декамерон, что Крыков вылетел на улицу в тот же день.

К родителям он не вернулся, стал жить самостоятельно, работал таксистом, хотя всегда тянулся к творчеству, но ни в один молодежный театр его не взяли, страшась мести оскорбленной львицы. С горя Боба заочно окончил Институт культуры. На сессиях не появлялся, но зато бесплатно возил декана факультета на своей «трешке», которую в пору упоительной взаимности ему подарила Тулупова. Тогда же он вместе Эдиком Фагиным стал промышлять антиквариатом и принес в дар председателю экзаменационной комиссии французский комодик «переходного» стиля. Получив диплом, Крыков вспомнил изобильное житье в семье правдистки и решил отдаться журналистике, хотя явных способностей к словосложению не имел. Впрочем, люди почему-то уверены: если в школе они получали за сочинения четверки, то стать писателями или журналистами им раз плюнуть. В «Стопис» Боба попал по рекомендации Папы, которому добыл пристенную консоль из ореха в псевдобарочном стиле с мраморной столешницей. Сухонин и Шуваев враждовали с Палаткиным, поэтому не смогли ему отказать.

Когда Боба появился в редакции, он уже растолстел и обзавелся животиком. Внешность ему досталась амбивалентная, при желании его можно было принять и за еврея, и за русского. Он этим искусно пользовался: в первом случае возводил свою фамилию к бабелевскому Бене Крику, а для русопятов имелась другая версия: мол, прозвище Крык его дед-казак получил за жуткий сабельный удар, разрубавший вражьи кости со страшным хрустом: «кры-ы-ык». Верили ему и те, и другие. Кем был он на самом деле, я так и не разобрался, да это, в сущности, неважно для нашей истории. Однако именно благодаря такой «амбивалентности» все, что творилось в противоборствующих станах литературы, Боба знал достоверно из первых уст.

В большой коммунальной квартире он занимал одну комнату. Обстановка спартанская, ничего лишнего: огромная кровать, старый шифоньер, стол, стулья и видак «Шарп», подключенный умельцами к отечественному телевизору «Шилялис». Жилье выглядело ужасно: обои висели клоками, обнажив желтые газеты с отчетами о процессах 1930‐х годов и заголовками вроде «Смерть троцкистским гиенам!». Паркет местами был утрачен, а из-под плинтусов шевелили усами черные тараканы. Никакого антиквариата в доме не водилось, его Боба воспринимал лишь как объект перепродажи. Имелась в квартире облупленная ванная с водонагревательной колонкой, гудевшей из последних сил, а само корыто, некогда эмалированное, выглядело таким грязным и выщербленным, словно в нем эскадрон казаков выкупал подкованных коней. В туалете журчал древний унитаз с ржавой промоиной первенец советской сантехнической отрасли. В поднятом под потолок чугунном бачке, обметанном каплями воды, Крыков охлаждал запасы водки.

Вторая комната после смерти жильца пустовала и превратилась в склад рухляди и товара. В третьей доживала свой век полуслепая и глухая старушка Полина Викентьевна Вязьникова. Боба почему-то звал бабку «графиней», уверяя, что до революции та окончила Институт благородных девиц, но в Париж убежать не успела, всю жизнь отработав стенографисткой в Главторфе. Как-то, будучи у него в гостях, я пошел на кухню за чайником и увидел ветхую «графиню». Помешивая в кастрюльке баланду, Полина Викентьевна разговаривала сама с собой, как это часто бывает со стариками, но по-французски. Крыков с нетерпением ждал, когда бабушка помрет, чтобы получить в полное распоряжение всю квартиру, и держал на примете фиктивную невесту одинокую лимитчицу с двумя детьми.

 А если она потом не выпишется?

 Выпишется.

 А если?

 Убью и закопаю в Сокольниках!  отвечал он с разгильдяйской улыбкой, но я ему почему-то верил.

Впрочем, все это не мешало Бобе подкармливать еле живую соседку, когда кончалась ее крошечная пенсия.

 На, старая сука, подавись и сдохни!  обычно говорил он, вручая ей хлеб, молоко и сосиски из гастронома.

 О, мерси, Робе́р, благодарю!  Глухая бабка от счастья лучилась всеми своими морщинами.

К женским табунам, проходившим через комнату соседа, она относилась снисходительно: разнузданное торжество плоти ее не смущало. Молодость «графини» совпала с растленным серебряным веком и ранней советской распущенностью, когда в домах-коммунах устраивались афинские ночи, дабы привить трудящимся коллективизм на уровне интимных содроганий. А комсомольцам в качестве пособия выдавали половую азбуку Меркулова, где каждая буква складывалась из двух-трех, а то и четырех голых тел, заплетенных в рискованные совокупительные позы.

На шумные оргии за стеной Полина Викентьевна не обращала внимания, зато не любила, когда сосед устраивал на квартире людные аукционы мебельного антиквариата, и анонимно ябедничала участковому. Но больше всего графиня Вязьникова реагировала на перепады погоды: «Робер, я, кажется, умираю» Боба, потирая руки, вызывал скорую помощь и, наблюдая реанимационные действия, скорбно спрашивал врача:

 Как вы думаете, доктор, сколько ей осталось?

 А вы кто ей?

 Двоюродный внук.

 Трудно сказать, но сердце у вашей бабушки для таких лет отменное. Еще помучится.

 Вот и славно!  кивал внучок, грустнея.

20. Секс сексота

Возьмем диссиденток лихую породу:
Готовы отдаться любому хрычу.
Шепни им про нашу и вашу свободу,
Ругни коммуняк и люби не хочу!
А.

Проводив Бобу в высотку, я придвинул к себе гранки и стал читать. Вскоре зашел Толя.

 Выгулял мысль?  ехидно спросил я.

 Выгулял.  Он швырнул мне на стол «собаку» с информашками.

Я посмотрел: все они как одна начинались словами: «В Центральном доме литераторов имело место быть»

 Знаешь,  Торможенко без разрешения вытряхнул из моей пачки сигарету и закурил от настольной зажигалки в виде сапога.  Я бы «Войну и мир» сократил раза в два.

 Ты сначала напиши «Войну и мир». Нет, Толя, так не пойдет! Какое к черту «имело место быть»? Так теперь не говорят.

 Говорят. Хороший старый русский оборот. Не нравится?

 Не нравится.

 Зря! Видно, ты попал под влияние инородцев и утрачиваешь корни.

 Никуда я не попал.

 А зачем тогда согласился участвовать в травле Ковригина?

 Ты же не знал про это?

 Из Курска позвонили. Ты мне не ответил!

 А у меня есть выбор?

 Есть.

 Какой?

 Застрелиться.

 Да пошел ты! Стой! Никуда больше не уходи! Вернется Крыков сразу проведем планерку.

Толя величаво кивнул и удалился, а я вернулся к гранкам, но тут в кабинет заскользнул Макетсон.

 Можно?  он кивнул на мои сигареты.

 Конечно, Борис Львович.

 Георгий Михайлович, я утром был там  Ответсек неторопливо закурил и пустил струю дыма вверх.  Они очень озабочены ситуацией с Ковригиным и рассчитывают на вас!  Он пристально посмотрел мне в глаза.  Вы понимаете?

 Не очень.

 Попробую объяснить

Год назад Макетсона, как бывалого журналиста, привлекли к работе над сборником «Чертополох предательства»  о советских диссидентах. Сначала его вызвал главный редактор Политиздата Карл Сванидзе, папаша нынешнего Сванидзе, а потом пригласили на Лубянку поговорить. Львович вернулся окрыленный, вскоре его командировали в одно из образцовых исправительных учреждений Мордовии. Там Макетсон под диктофон побеседовал с раскаявшейся активисткой Гельсингфорсской группы Зоей Кацман: взамен ей обещали досрочное освобождение и выезд на историческую родину. Львовичу удалось разговорить смутьянку, сказались близость по «пятому» пункту и дальние родственные связи. Зоя поведала ему грязную изнанку правозащитного движения, упирая на беспорядочные половые связи, царившие среди борцов за вашу и нашу свободу. Будучи в юности недурна собой, она участвовала в подпольных семинарах и дискуссиях в качестве приза, даже гордилась тем, что поощрительно легла однажды в постель с весьма неказистым автором доклада об обреченности социализма. В подполье Зоя попала буквально с университетской скамьи во многом под влиянием бабушки несгибаемой троцкистки, десятилетия прикидывавшейся сталинисткой, а после ХХ съезда ленинисткой. Дело вот в чем: когда красные подошли к Одессе, прадед Кацман, крупный хлеботорговец и купец первой гильдии, старшего сына отправил в Стамбул, где имелась заграничная контора фамильной фирмы, младшего определил в одесскую ЧК: не бросать же без присмотра дом на Дерибасовской и пакгаузы в порту. Сам же он, когда зашатался НЭП, отбыл на покой в Москву к дочери, которую заранее пристроил в Концессионный комитет к Троцкому шустрому племяннику своего компаньона по оптовой хлебной торговле. Годы совместной работы с «львом революции» навсегда запали в пламенное сердце бабушки, поделившейся своим жаром с внучкой.

Беседу с раскаявшейся диссиденткой под названием «Совесть пробуждается» опубликовали в «Труде». Однако отпущенная на свободу, Зоя, едва сойдя с трапа самолета, доставившего ее в Вену, объявила, что злополучное интервью у нее вырвал чуть ли не под пыткой матерый агент КГБ, умело игравший на ее национальных и женских чувствах. Бедняжку пожалели, оставили жить в Австрии, назначив большое пособие как жертве тоталитаризма.

После Мордовии Макетсон сделался гордо-задумчивым, стал еще дольше засиживаться в Пестром зале, попивая кофе и беседуя с мыслящими литераторами о политическом моменте. Иногда особым жестом он доставал из бокового кармана бумажник, где в одном из отделений хранилась вырезка из «Венского телеграфа». Статья называлась «Зоя Кацман жертва психологического садиста из КГБ». В поведении Бориса Львовича появилась брутальная тайна, на которую так падки дамы, и Синезубка, прежде лишь посмеивавшаяся над его робкими ухаживаниями, не устояла. С тех пор ответсек стал часто отпрашиваться с работы, заходил ко мне в кабинет и сообщал:

 Мне надо туда!  и показывал пальцем вверх.  Вызывают

Я пожимал плечами. Кто же не отпустит сотрудника «туда»? Иногда Львович опаздывал или вообще не являлся на работу, звонил и важно объяснял: его срочно привлекли в качестве консультанта по закрытой теме. Как-то Макетсона снова послали в Мордовию, явился он через неделю, загорелый, словно побывал в Крыму. В те же дни взяла бюллетень Синезубка и тоже явилась на работу посмуглевшей. Меня, конечно, все это злило, но приходилось терпеть: КГБ все-таки

Борис Львович курил, ходил по комнате, говорил загадками и намеками:

 Георгий Михайлович, вы понимаете, что втянуты в большую политическую игру?

 Понимаю.

 Кстати, меня снова вызывают туда.

Назад Дальше