Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни - Белобратов Александр В. 4 стр.



14. Le bourgeois revenant[11]. В фашистских режимах первой половины ХХ века абсурдным образом утвердилась устаревшая форма экономики и приумножился страх, который необходим ей, чтобы себя поддерживать, поскольку бессмысленность ее очевидна. Однако тем же отмечена и частная жизнь. Одновременно с распорядительной властью вновь закрепился душный порядок частного, партикуляризм интересов, давно изжившая себя форма семьи, право собственности и его отражение в характере. Но с нечистой совестью, с трудом скрываемым сознанием неистинности. Всё, что в буржуазности когда-то было хорошего и пристойного, ее независимость, настойчивость, прозорливость и осмотрительность, испорчено до самой сердцевины. Ибо, хотя формы буржуазного существования упорно сохраняются, их экономические предпосылки отпадают. Приватное окончательно обратилось в привативное{32}, каковым оно втайне всегда и было, а к упорному отстаиванию собственного интереса примешалась еще и ярость, вызванная неспособностью осознать, что всё могло бы быть иначе и лучше. Буржуа утратили свою наивность, отчего вконец ожесточились и озлобились. Оберегающая длань, которая по-прежнему лелеет и возделывает свой садик, словно не замечая, что он давно превратился в lot[12], и в страхе отгоняет неведомого вторженца, уже стала той самой рукой, что отказывает в приюте политическому беженцу. Как объективно находящиеся под угрозой, власть имущие и их приверженцы субъективно становятся окончательно бесчеловечными. Так класс приходит к самому себе{33} и присваивает разрушительную волю мировой истории. Буржуа продолжают жить как призраки, грозящие бедой.


15. Le nouvel avare[13]. Существует два вида скупости. Одна скупость  архаическая: страсть, не дозволяющая ничего ни себе, ни людям; ее физиогномику увековечил Мольер, а Фрейд объявил ее анальным характером. Ее совершенное воплощение  miser[14], нищий, тайно владеющий миллионами, и в равной мере пуританская маска неузнанного калифа из сказки. Он сродни собирателю, маньяку и, в конце концов, великому любящему{34}, как Гобсек родственен Эстер{35}. Нынче его едва ли встретишь, разве что как курьез в газетной колонке местных новостей. Нашему времени соответствует скупой, которому ничего не жаль для себя, но всего жаль для других. Он мыслит эквивалентами, и вся его частная жизнь подчинена закону давать как можно меньше, но всё же достаточно для того, чтобы получить что-то взамен. В любом дружелюбном поступке, явленном такими людьми, чувствуется размышление: «А действительно ли это необходимо? Должен ли я это делать?» Самым верный их признак  поспешность, с какой они «реваншируются» за проявленное к ним внимание, ни в коем случае не допуская разрыва в цепи актов обмена, благодаря которым они сполна возмещают свои траты. Поскольку всё у них рационально, всё по правилам, то их, в отличие от Гарпагона и Скруджа, не переманишь на иную сторону и не переубедишь. Их любезность есть мера их непреклонности. Если надо, они незамедлительно возьмут, что им положено по справедливости, а справедливость обратят в несправедливость  в то время как с убогими скупердяями примиряло хотя бы то, что, как правило, золото в ларце само по себе притягивало вора, и вообще их страсть могли утолить лишь жертва и утрата, как эротическое стремление к овладению может быть утолено лишь самопожертвованием. Новые скупые, однако, практикуют аскезу не с необузданностью, а с осторожностью. Они застрахованы.


16. О диалектике такта. Гёте, который отчетливо осознавал угрозу невозможности сколько-нибудь человеческих отношений в подступающем индустриальном обществе, во вставных новеллах из Годов странствий попытался представить такт как спасительное средство в общении отчужденных друг от друга людей. Это средство было для него равнозначно отречению, отказу от неограниченной близости, страсти и нерушимого счастья. Гуманность заключалась для него в самоограничении, которое волшебным образом оказывалось способным принимать на себя неумолимость хода истории, бесчеловечность прогресса, атрофию субъекта. Однако ввиду всего, что произошло с тех пор, даже гётевское отречение можно рассматривать как реализацию. Такт и человечность  что для Гёте одно и то же  за это время пошли именно тем путем, от которого они, по его убеждению, должны были держаться подальше. И всё же у такта есть свое конкретное место в истории. Это время, когда буржуазный индивид освободился от абсолютистского принуждения. Свободный и одинокий, он отвечает за себя сам, тогда как развитые во времена абсолютизма формы иерархического почитания и уважения, лишившиеся своего экономического основания и своей грозной силы, присутствуют еще в достаточной мере, чтобы сделать совместную жизнь внутри привилегированных групп сносной. Такой парадоксальный паритет абсолютизма и либеральности, обнаруживаемый в Вильгельме Мейстере, можно проследить и в отношении Бетховена к традиционным схемам композиции, и даже в логике, в кантовской субъективной реконструкции объективно обязывающих идей{36}. Бетховенские постоянные репризы после динамической разработки и кантовская дедукция схоластических категорий из единства сознания в высоком смысле «тактичны». Предпосылкой такта является уже внутри себя нарушенное, но тем не менее еще наличествующее соглашение. Соглашение это ныне безнадежно утрачено и продолжает жить лишь в пародийной форме, в произвольно выдуманном или воскрешенном в памяти этикете для невежд, как его проповедуют непрошенные советчики в газетах, в то время как взаимопонимание, которое эти соглашения призваны были обеспечить, пока они еще не утратили человечности, обратилось в слепую конформность автовладельцев и радиослушателей. Поначалу кажется, что отмирание церемониальности в отношениях идет такту на пользу. Он освобождается от всего гетерономного, от плохо заученных правил, и тактичное поведение отныне должно было бы состоять не в чем ином, как в том, чтобы ориентироваться исключительно на специфику каждых отдельно взятых отношений между людьми. Однако подобной эмансипированной тактичности, как и номинализму любого рода, приходится туго. Такт означал не просто подчинение условному церемониалу: этот церемониал как раз и стал предметом насмешек всех позднейших гуманистов. То, что удалось добиться такту, было не менее парадоксальным, чем его историческое положение. Он требовал невозможного в реальности примирения необоснованных претензий достигнутого соглашения и необузданных претензий индивида. Иначе, чем по отношению к этому самому соглашению, такт вообще нельзя было измерить. Соглашение это, пусть и в весьма разбавленном виде, представляло то всеобщее, что составляет субстанцию всякой индивидуальной претензии. Такт есть определение различий. Он состоит в сознательных отклонениях. Но если он, эмансипировавшись, сталкивается с индивидом как абсолютом, а всеобщее, с которым можно было бы проводить различие, отсутствует, то такт промахивается мимо индивида и в конечном счете обходится с ним несправедливо. Если воспитание более не заповедует нам и не ожидает от нас, что мы будем справляться о самочувствии другого человека, то такой вопрос начинает звучать как назойливое любопытство или как оскорбление; лишь только исчезают правила, предписывающие, о чем следует говорить, а о чем нет, умалчивание о деликатных подробностях предстает пустым равнодушием. И вот уже индивиды начинают  и не без оснований  реагировать на проявление такта враждебно: к примеру, определенного рода вежливость не вызывает у них ощущение, что к ним обращаются как к людям, а пробуждает смутное осознание тех нечеловеческих условий, в которых они находятся, и вежливый человек рискует прослыть невежливым из-за того, что пользуется вежливостью, словно устаревшей привилегией. Эмансипированный, сугубо индивидуальный такт в конце концов оборачивается не чем иным, как ложью. То, что такт сегодня еще затрагивает в индивиде, есть то, что он сам тщательно скрывает, а именно фактическая и, в еще большей мере, потенциальная власть, которую воплощает собой каждый. За требованием обращаться к индивиду как таковому, без преамбул, в соответствии с его положением, таится страстное желание проследить, чтобы при каждом слове мы отдавали себе отчет в том, что представляет собой человек, к которому мы обращаемся, в ужесточающейся, всеохватной иерархии и каковы его шансы. Номинализм такта споспешествует триумфу самого всеобщего, что только может быть,  распорядительной власти в чистом ее виде  даже в глубоко личных ситуациях. Отказ от договоренностей как бесполезной, отжившей свое внешней мишуры лишь утверждает наивнешнейшее, что только может быть: жизнь как непосредственное господство. И то, что утрата даже этой искаженной формы такта в грубом, словно насмешка над свободой, панибратстве делает существование еще невыносимее, есть всего лишь еще один признак того, сколь невозможным стало человеческое общежитие в современных условиях.


17. Сохранение права собственности. Приметой времени является то, что ни один человек без исключения уже не в состоянии сам определять собственную жизнь хоть в сколько-нибудь прозрачном смысле, какой ранее был дан в оценочных терминах рыночных отношений. В принципе все люди, даже самые могущественные, суть объекты. Даже звание генерала не предоставляет отныне надежной защиты. В фашистскую эру ни одна договоренность не является обязательной настолько, чтобы уберечь штаб-квартиры от бомбардировок; военачальников, продолжающих по традиции их тщательно соблюдать, Гитлер вешает, а Чан Кайши рубит им головы. Отсюда непосредственно следует, что любой, кто пытается пройти через это невредимым,  а в дальнейшей жизни и так есть некая доля бессмыслицы, как во снах, в которых становишься свидетелем конца света, а после вновь выползаешь наружу из какой-нибудь дыры,  в то же время должен жить так, чтобы быть готовым в любой момент положить ей конец. Подобная печальная истина проистекает из экзальтированного учения Заратустры о свободной смерти{37}. Свобода сжалась до чистой негативности, и то, что в эпоху югендстиля называлось «умереть красиво», редуцировалось до желания хоть сколько-нибудь умерить бесконечное унижение наличного бытия и бесконечные муки умирания в мире, где давно существуют вещи куда более страшные, чем смерть.  «Объективный конец человечности»  то же самое, только другими словами. Это означает, что единичный человек как единичный, как представляющий родовую сущность, утратил автономию, благодаря которой он мог бы претворять род в действительность.


18. Приют для бездомных. То, как сегодня обстоят дела с частной жизнью, видно по тому, где она имеет место. Собственно говоря, обитать вообще больше невозможно. Привычным обиталищам, в которых мы выросли, стало свойственно нечто невыносимое: за малейший признак комфорта в них заплачено предательством познания, за любой намек на защищенность  затхлой семейной общностью интересов. Обиталище в духе новой вещественности, задавшее новую точку отсчета,  tabula rasa  представляет собой либо футляр, спроектированный экспертами для невежд, либо фабричное помещение, случайно попавшее в сферу потребления, без какой-либо связи с собственными обитателями: даже тоске по независимому существованию, которого и так уже нет, такое жилище плюет прямо в лицо. Современный человек желает спать как можно ближе к земле, словно животное, как с пророческим мазохизмом провозгласил еще до Гитлера один немецкий иллюстрированный журнал и, искоренив кровать, стер границу между сном и бодрствованием. Коротающие ночь доступны в любое время и безропотно готовы ко всему, пребывая одновременно и начеку, и в бессознательном состоянии. Тот, кто ищет прибежища в подлинных, но покупных апартаментах времен югендстиля, тот бальзамирует себя заживо. Если же хотят избежать ответственности за место обитания, поселяясь в гостинице или в меблированных комнатах, то тем самым как бы превращают навязанные условия эмиграции в изобретательный вариант нормы. Как всегда и везде, ужаснее всего приходится тем, у кого нет выбора. Они живут если не в трущобах, то в бунгало, которые на другой день могут уступить место хижинам, фургонам, автомобилям или палаткам, ночевке под открытым небом. Дом остался в прошлом. Разрушение европейских городов, равно как и создание трудовых и концентрационных лагерей,  это всего-навсего исполнение приговора, вынесенного в отношении дома имманентным развитием техники. Он годен лишь на то, чтобы быть выброшенным, подобно старой консервной банке. Возможность обитания уничтожается возможностью установления социалистического строя, которая, будучи упущенной, оборачивается для буржуазного общества незаметно подкрадывающейся бедой. Ни один человек не способен этому воспрепятствовать. Даже занимаясь созданием эскизов для мебели и внутренним убранством жилища, человек рискует развить вкус к художественному ремеслу вроде того, что присущ библиофилам, как бы решительно он ни выступал против художественного ремесла в узком смысле слова. С определенного расстояния разница между Венскими мастерскими и Баухаусом не столь уж и велика. Между тем изогнутые линии чисто утилитарной формы обособились от выполняемой функции и точно так же перешли в декор, как и первичные формы кубизма. В такой ситуации, кажется, лучше всего занять ни к чему не обязывающую, неопределенную позицию: вести частную жизнь, покуда общественный строй и собственные потребности не терпят ничего иного, но не нагружать ее так, словно она еще обладает общественной значимостью и соразмерностью индивидуальным потребностям. Еще Ницше писал в Веселой науке: «И в этом даже мое счастье, что я не домовладелец!»{38} Нынче следует добавить: быть не при самом себе{39} у себя дома стало нормой морали. В этом проявляется нечто от того сложного отношения, в котором единичный человек состоит со своей собственностью, если он вообще еще чем-то владеет. Искусство заключалось бы в том, чтобы не упускать из виду и быть в состоянии выразить, что частная собственность больше не принадлежит человеку  в том смысле, что обилие потребительских товаров теперь потенциально столь велико, что ни один индивид уже не вправе придерживаться принципа ограничения этого изобилия; но и что, тем не менее, собственностью необходимо обладать, если не желаешь попасть в зависимость и нужду, которые лишь на благо дальнейшему слепому существованию отношений собственности. Однако тезис указанного парадокса ведет к деструкции, к холодному пренебрежению вещами, неминуемо перерастающему в пренебрежение людьми, а антитезис, не успеют слова слететь с губ, оборачивается идеологией тех, кто с нечистой совестью стремится удержать свое. В жизни ложной нет жизни правильной.


19. В дверь не стучать. Тем временем технизация делает жесты, а вместе с ними и людей, точными и грубыми. Она изгоняет из наших движений любую неспешность, любую вдумчивость, любую вежливость. Она подчиняет их непримиримым, как бы внеисторичным требованиям вещей. Так разучиваешься, к примеру, закрывать дверь тихо, осторожно и вместе с тем плотно. Дверцы автомобилей и холодильников приходится захлопывать, другие двери имеют тенденцию захлопываться сами и таким образом прививают входящим дурную привычку не оглядываться, не блюсти сохранность внутреннего, в себя принимающего пространства дома. Новому типу человека невозможно соответствовать, не сознавая того воздействия, которое непрестанно оказывают на него вещи окружающего мира, проникая вглубь до самых потаенных нервных сплетений. Какое значение имеет для субъекта тот факт, что более не существует оконных ставен, которые можно распахнуть, а есть лишь грубо сдвигающиеся подъемные окна, что нет больше плавно опускающихся дверных ручек, а есть лишь поворачивающиеся ручки-защелки, что исчезли подъездные площадки перед домом, порожки на въезде, стена вокруг сада? И кого из водителей мощность их авто не вводила в искушение раздавить всех этих уличных паразитов  пешеходов, детвору, велосипедистов? Уже в самих движениях, которые машины требуют от пользователей, заключено то насильственное, бьющее, порывисто-нескончаемое, что свойственно фашистским пыткам. В отмирании опыта не в последнюю очередь виновато то, что вещи под воздействием закона чистой целесообразности принимают форму, ограничивающую обращение с ними простым пользованием, не допуская излишка ни в свободе поведения, ни в самостоятельности вещи, излишка, который остается ядром опыта, так как не поглощается моментом действия.

Назад Дальше