Значит, еще хотите жить, доктор?
Только разве как экспериментатор. Веду, например, записи голодания. На себе изучаю, как голод парализует волю, и постепенно весь атрофируешься. И вот какое открытие: голодом можно весь свет покоить, если ввести в систему. Сейчас даже лекции читаются там, показал он за горы, перекувыркнув ладонь, «Психические последствия голодания». Талантливый профессор читает. Сам голодает и читает. И голодная аудитория набивается дополна! Всем занятно! Ги-по-тезы создаются! Как бы в потустороннее заглядывают. Ведь объект с субъектом сливаются. Новый, необычайный курс медицинского факультета. Садизм научный! Как если бы подвальным смертникам профессор, и он же смертник, о психологии казнимых читать взялся! Науку-то как обогащаем! Да, «Психология казнимых: лабораторное и кли-ни-ческое исследование на основании изучения свыше миллиона, может быть, свыше двух миллионов, казненных, с применением разных способов истязания, физических и психических, всех возрастов, полов и уровней умственного развития!» Курс-то какой! Со всего света приедут слушать и поражаться мастерством грандиозного опыта! Лабораторного материала горы. Что до нашего опыта у Европы было? Ну, инквизиция Но тогда научной постановки не было. И потом, там как-никак, а судили. А тут никто не знает, за что! Но каждый в подвале знает, знает! что вот, еще день или два дня будет слабнуть ведь им, как общее правило, в наших, в здешних-то, крымских подвалах и по четверке хлеба соломенного не давали, а так теплую воду ставили для успокоения нервов?! может быть, ихний профессор присоветовал, для опыта?! так вот, каждый в подвале знает, что вот и эту или в ту ночь начнет истлевать. Где только? В яме ли тут, в овраге, или в море? И судей своих не видал, нет судей! А потащут неумолимо, и трах! Я даже высчитал: только в одном Крыму, за какие-нибудь три месяца! человечьего мяса, расстрелянного без суда, без суда! восемь тысяч вагонов, девять тысяч вагонов! Поездов триста! Десять тысяч тонн свежего человечьего мяса, мо-ло-до-го мяса! Сто двадцать тысяч го-лов! че-ло-ве-ческих!! У меня и количество крови высчитано, на ведра если сейчас, в книжечке у меня вот альбуминный завод бы можно для экспорта в Европу, если торговля наладится хотя бы с Англией, например Вот, считайте
Постойте, доктор Вам не кажется, что все небо в мухах? Мухи все, мухи
А-а! мухи! И у вас мухи? Так это же анемия выражается в зрении Если разрезать глазное яблоко голодающего животного
Чем вы теперь занимаетесь, доктор?..
Думаю. Все думаю: сколько же материала! И какой вклад в историю социализма! Странная вещь: теоретики, словокройщики ни одного гвоздочка для жизни не сделали, ни одной слезки человечеству не утерли, хоть на устах всегда только и заботы, что о всечеловеческом счастье, а какая кровавенькая секта! И заметьте: только что начинается, во вкус входит! с земным-то богом!
Главное успокоили человеков: от обезьяны и получай мандат! Всякая вошь дерзай смело и безоглядно. Вот оно, Великое Воскресение вши! Нет, какова «кривая»-то!? победная-то кривая!? От обезьяны, от крови, от помойки к высотам, к Богу-Духу к проникновению космоса чудеснейшим Смыслом и Богом-Слово, и нисхождение, как с горы на салазках, ко вши, кровью кормящейся и на все с дерзновением ползущей! И кому сие новое Евангелие-то с комментариями преподнесли, карт-блянш выдали, и кто?! Помните, у Чехова, в «Свадьбе», телеграфист-то Ять, «Ять»-то эта самая, как рассуждает про электричество и про какие-то два рубля и жилетку?
Вот теперь эти самые «яти» и получили свое Евангелие и «хочут свою образованность показать». И от кого получили? От тех же «ятей»! И вот показывают «образованность». Потому-то на эту подлюгу «ять» и поход. Прообраз, конечно, я разумею. Стереть ее, окаянную! мешает! исконную, сла-вян-скую! Всем вошам теперь раздолье, всем мир целокупно предоставлен: дерзай! Никакой ответственности и ничего не страшно! На Волге десятки миллионов с голоду дохнут и трупы пожирают? Не страшно. Впилась вошь в загривок, сосет-питается разве ей чего страшно?! И все народы, как юный студентик на демонстрации, взирают с любопытством, что из «вшивого» великого дела выйдет. Такой-то опыт и прерывать!
Ведь полтораста миллиончиков прививают к социализму! И мы с вами в колбочке этой вертимся. Не удалось выплеснуть. Сеченов, бывало, покойник: «Лука, кричит, дай-ка свеженькую лягушечку!» Два миллиончика «лягушечек» искромсали: и груди выре-зали, и на плечи «звездочки» сажали, и над ретирадами затылки из наганов дробили, и стенки в подвалах мозгами мазали, и махнул доктор, вот это о-пыт! А зрители ожидают результатов, а пока торговлишкой перекидываются. Вон, сэр Эдуард-то Ллойд Джордж-то, освободитель-то человеческий, свободолюб-то незапятнанный, что сказал! «Мы, говорит, всегда с людоедами торговали!» А почтенные господа коммонеры, мандата на «вшивость» для себя еще не приявшие, но в душе близкие и к сему, если от сего польза видится, мудрое слово Джорджево положили на сердце свое и А-а, не все ли равно теперь! О миллиончике человечьих голов еще когда Достоевский-то говорил, что в расход для опыта выпишут дерзатели из кладовой человечьей, а вот ошибся на бухгалтерии: за два миллиона пересегнули и не из мировой кладовой отчислили, а из российского чуланчишки отпустили. Вот это опыт! Дерзание вши бунтующей, пустоту в небесах кровяными глазками узревшей! И вот
Доктор развел руками. Да, и вот! Смотрит на нас калека-дачка на пустыре, с дохлой клячей под сенью вонючих «уксусных» деревьев. Глядит-нюхает из-за уголка тощая Белка, ждет. Идет за пустырем дядя Андрей в новом парусиновом костюме ободрал недавно на дачке Тихая Пристань складные кресла полковничьи и теперь разгуливает без дела, высматривает новую «работу».
И все это вымрет тоном пророка говорит доктор. И они уже умирают. И этот Андрей кончится. Мой сосед Григорий Одарюк тоже кончится и Андрей Кривой с машковцевых виноградников Они уже все обработали, а не чуют Увидите. Убьют и меня, возможно. Еще считают за богача Когда наступит зима увидите результаты. Опыт и их захватит. Вчера умер от голода тихий работящий маляр когда-то у меня красил А на берегу красноармейцы избили сумасшедшего Прокофия, сапожника Ходил по берегу и пел «Боже царя храни»! Избили голодного и больного, своего брата О-пыт! Я и сам теперь опыт делаю Сухим горохом питаюсь.
Он шарит в кармане своего лондонского пиджака и бросает горошину приглядывающейся к нему Жаднюхе.
Этим самым. У меня фунтов десять имеется, в собачьей конуре припрятал, не изъяли «излишки». И вот по горсточке в день. Во рту катаю. Зубы у меня плохи совсем, а челюсти у меня украли при обыске, вынули из стакана, золотая была пластинка! Покатаю, обмякнет и проглочу. Ничего, двенадцатый день сегодня. И еще миндаль горький. Жарю. Обратите внимание, очень важно. Амигдалин улетучивается, яд-то самый. Тридцать штук в день теперь могу принимать. Это, пожалуй, самый безболезненный путь «от помойки в ничто»! Пульс ускоряется, сердце нарабатывается быстрей, и
Доктор запнулся, уставил глаза, рот разинул и смотрит в ужасе
Мы распадаемся на глазах и не сознаем! Да вы вглядитесь, вглядитесь Умремте, скорей умремте ведь ужасно теперь теперь!.. сойти с ума! Ведь тогда мы не сумеем уйти может не прийти в голову уйти! Будем живыми лежать в могиле, как теперь Прокофий!..
На меня это никак не действует. Я проверяю себя, пытаюсь постигнуть, как я сойду с ума, как они будут бить тяжелыми кулаками Нет, не действует. Почему?
Доктор, чем бы мне кур поддержать?
Ку-ур? Как под-держать? Зачем поддержать? Сжарить и съесть! со-жрать! У вас есть даже индюшка?! Почему же ее еще никто не убил? Это живой нонсенс! Надо все сожрать и уйти. Вчера я «опыт» тоже делал Я собрал и сжег все фотографии и все письма. И ничего. Как будто не было у меня ничего и никогда. Так, чья-то праздная мысль и выдумка Понимаете, мы приближаемся к величайшему откровению, быть может Быть может, в действительности ни-ничего нет, а так, случайная мысль, для нее самой облекающаяся на миг в доктора Михаила?! А тогда все муки и провалы наши, и все гнусности только сон! Сон-то, как материя, не суть ведь?! И мы не суть
Он смотрит неподвижно, как уже не сущий. И улыбается своей мысли.
Мы теперь можем создать новую философию реальной ирреальности! новую религию «небытия помойного» когда кошмары переходят в действительность, и мы так сживаемся с ними, что былое нам кажется сном. Нет, это невыразимо! Да, куры вы спрашивали У меня была одна курица, любимица Натальи Семеновны Я думал было заклать ее, как жертву, и положить с покойницей в шкап. Но бросил эту игривую мысль. Горошком кормил. Подойдет к балкончику последнее время она мало ходила, сидела больше, нахохлившись, спрошу: «Ну, что, Галочка, чувствуешь опыт-то?» А она только головкой повертывает. И я сейчас ей пару горошин. На ночь в комнаты запирал, понятно. И вот самоубийством покончила!
Да что вы?!
Отравилась. Весь горький миндаль поела. Приготовил прожаривать, а она утром проснулась раньше меня, нашла и в страшных конвульсиях! Ну, пошел я. У вас есть горький? Ну, так имейте в виду если штук сотню сразу лучше, конечно, в толченом виде сеанс может успешно кончиться. Абсолютно. А сейчас надо проведать горемыку нашу, в Па-ри-же жила когда-то! Видела сон прекрасный! А слышали новость? В Бахчисарае татарин жену посолил и съел! Какой же отсюда вывод? Значит, Баба-Яга завелась
Баба-Яга?! Да. Я сам только подумал.
Вот видите. Значит, сказка. А раз уже наступила сказка, жизнь уже кончилась, и теперь ничего не страшно. Мы последние атомы прозаической, трезвой мысли. Все в прошлом, и мы уже лишние. А это, показал он на горы, это только так кажется.
Такие бывают человечьи разговоры.
Он уходит к соседке. У него под мышкой мешочек. Над ним белый широкий зонт, весь в заплатках. Идет колышется. Навстречу ему голосок Ляли:
Михайла Василич в гости!
И Ляля, и Вова прыгают перед ним, заглядывают на мешочек. Пшеничка или, может быть, кукуруза? И не знают еще, что там самое для них вкусное, что так любят дети и голуби: последняя горсть гороха.
А я долго еще сижу на краю Виноградной балки, смотрю на сказку. На радужном опахале хвоста, на чудесном своем экране, павлин танцует у дачки, у дохлой Лярвы. У ее головы недвижной, распластавшись на брюхе, тянется-вьется Белка, вывертывая морду, будто целует Лярву. Доносится до меня урчанье и влажный хруст Она выгрызает у Лярвы язык и губы! Так скоро? Ведь только сейчас ходила по пустырю кляча Вот так миленькое «трио»! Жаднюха на меня смотрит. Что, горошку? Я беру ее на руки, разглядываю ее лапки Что смотришь? Вот начну тебя с лапки что?!. Теперь все можно. Она уснула, так скоро, доверчиво уснула
Я долго еще сижу на краю балки, смотрю на леса в горах. Веки мои устали, глаза не видят. Сплю и не сплю, сижу. Поторкивает-трещит, шумят шумы, шумит дремучее Погасает солнце. Шумит водопадами в голове Сорвешься туда, к камням А, не страшно. Теперь ничего не страшно. Теперь все сказка. Баба-Яга в горах
Волчье логово
В Глубокую балку пойти за топливом?..
Там стены глубокой чашей, небо там сине-сине. Кусты да камни. Солнечный зной курится, дрожит-млеет. Спят тысячелетние пни дубов, заваленные камнями, во сне последнем. Я бужу их своей мотыгой. С гулом и свистом летят их проснувшиеся куски солнце: будут светить зимою. Дремлет на солнцепеке каменная змея желтобрюх, заслышит шаги поведет сонным глазом и завернется: знает меня, привык. Я побаюкаю его тихим свистом. А он все дремлет, поставив на стражу глаз в золотом кольчике. Что и я порожденье того же солнца. Такой же нищий. Всегда один. А вот и она, ящерка-каменка, вышурхнет, глянет и обомлеет. От страха? От удивленья на Божий мир? Застынет стрелкой и пучит бусинки глаз икринки. Цикады трясут и трясут над ухом ржавой, немолчной гремью жаркое сердце балки. Вот оборвут, и глохнешь от тишины, кружится голова с умолчья.
Сил не хватит дойти до балки: день уже отнял силы.
Пень, иззубренный топором Я знаю его историю.
Это было полной весной, когда цвели глицинии по веранде, и черный дрозд на верхушке старого миндаля тихо, нежно насвистывал вечернюю песенку нашему новоселью. Приветно глядело все: розовые кусты шиповника по ограде, белые стены домика с зелеными ставеньками-ушами; павлин, пробирающийся под кедром к ночи, синий дымок над кухней первого ужина уже ночные, синею мглою охваченные горы, намекающие душе:
Отныне вместе?
Теперь будут они следить за тихою жизнью нашей, впускать и укрывать солнце, шуметь дождями. Золотые и синие солнечные и ночные будут глядеть на нас до светлого конца жизни
В тот вечер робких надежд я тихо ходил по саду. Мои деревья! Это старый миндаль обгрызли его кору, но глядит еще бодро и весь осыпан. А это персик? Его донимают ветры ну, ничего, подвяжем. А вот и дуб. Ты долго будешь расти, долго-долго Увидишь старого человека, меня-другого он сядет здесь, поставить скамейку надо, и погасающими глазами будет смотреть на сад, новый всегда, на неменяющуюся звезду над Бабуганом
Тогда я нашел тебя, товарищ моей работы, дубовый пень. Ты валялся под кипарисами, в полутьме, в затишье. Я хозяйственно оглядел тебя, обласкал взглядом я так был счастлив в тот вечер! Я тебя обнял и выкатил на свет Божий радуйся и ты с нами, будем работать вместе. Слышал ли ты, старик, как домовито-детски мы толковали, куда бы тебя поставить как ты будешь лежать года, как хорошо посидеть на тебе вечерком, выкурить папироску, глядеть и глядеть на море, мечтать по далям и крепко верить, что не порвется нить нашей жизни, потянет другую, родную, нить а ты все будешь благодушным свидетелем новых жизней Теперь ничего не будет. Ты весь иссечен, горы колючек изрублены на тебе, горы мыслей порублены на тебе, сгорели Сожгу и тебя, клиньями расколю и сожгу неродившуюся надежду.
Я разглядываю рубцы на пне по ним ползают муравьи. Постукивают ворота?..
Татарские кони ржут, постукивают в ворота будет прогулка в горы. Цикады бьют погремушками, день жаркий-жаркий, обвисли груши в моем саду, персики и черешни осыпали все деревья. Это же не мои деревья! И веранда с колоннами, с занавесками из шумящего хрусталя цветного это же не моя веранда Надо спешить будет прогулка в горы Но куда же девались все?! Лошади давно ждут, нетерпеливо постукивают в ворота Я хожу и зову, ищу Это же не моя веранда, сверкающая огнями!.. Я ищу и зову в тревоге, пробегаю в огромных залах. Это не мои комнаты Мои комнаты были проще: ласковые, покойные Не этот холодный свет, и черешни не лезли в окна Я хожу и хожу по залам Где-то тут мои комнаты
Опять я вижу рубцы на пне, бегают муравьи. Осматриваюсь слипающимися глазами. Ну, вот и сад, и мои деревья Это же сон мне снился, минутный сон Вот и наш тихий домик. Спешить никуда не надо. Опять Тамарка громыхает воротами.
Дико кричит павлин что-то его вспугнуло. Что такое? Что еще может теперь случиться?..
Я слышу воющий голос к морю
Ой, люди добры-и-и гляньете!.. Гляньте же, люди добры-и!..
Это в Профессорском Уголке, внизу.
«Уголок» давно мертвый. Не звонят по пансионам колокола, не сзывают гостей на завтраки, на обеды: сорвали колокола, сменяли на спирт подвальный. Пойдут колокола в дело в пули: много еще цельных голов осталось. Не доносит повечеру трели отдыхающей певицы, трио Чайковского: умолкли певицы, музыканты, раскрали песни Чайковского, треплются по ларям базарным.
Внизу голоса ревут там еще обитает кто-то! Берлоги еще остались.
Ой, люди добры-и-и
Нет ни людей, ни добрых.
«Золотая роза» розовеет еще стенами. А вот и «Вилла Марина», и «Вилла Анна» но там теперь обитают совки, мелкие совки-сплюшки, кричат по ночам тоскливо: сплю-у сплю-у Спите, не потревожат. Вон шафранного «Линдена» корпуса, когда-то в розовых олеандрах, в зеленых кадочках, на усыпанной гравием площадке. Прощай, олеандровая роща! Выдрали ее садовники-трудолюбцы из кадушек, пожгли кадушки. Старик адмирал, хозяин, поглядывал оттуда в трубу на море. Выстроил себе новый корабль на суше, прохаживался с сигарой по балкону в сиянии белоснежного кителя, в свежем сверканье брюк, в белых, бесшумных туфлях, просоленный морями, белобородый. Променял штормы на сладкий штиль, праздный кортик на трудовой секатор, каткую палубу на крепкие, в гравии, дорожки. Вывел розовые стены из олеандров, лиловые из глициний, сады персика и диканки Разбили его трубу, и ушел адмирал под землю: там-то уж совсем тихо. Встал на его «корабль» огромный Коряк дрогаль, зацепился с семьей, с коровой и ждет упорно: отойдет ему дом дворец с виноградниками и садами за великие труды жизни: возил адмирала на таратайке в город! Сторожит пустоту усадьбу да помаленьку выламывает рамы.