Воспоминания о жизни и деяниях Яшки, прозванного Орфаном. Том 1 - Крашевский Юзеф Игнаций 7 стр.


Мне тоже было выделено место в карете, и я бы благодарил за это Господа Бога, потому что мне ещё трудно было держаться на ногах, но я боялся Слизиака, который своими уговорами уже конкретно меня достал.

Не сумев навязать мне этого в Риме, тогда он постоянно мне одно говорил: чтобы от нелепых надежд и предприятий в поисках родителей отказался.

Затем мы покинули Рим, поцеловав апостольские пороги, а должен признаться, что, хотя мне нетерпелось вернуться, всё же и к этим святым местам у меня родилась жалость. Я слышал там рассказы, что была в Риме одна вода, которая имела такое свойство, что кто её раз выпил, вечно её жаждал.

Мы долго оглядывались на город, далеко от него отдалившись, хотя он быстро исчез с глаз и нас окружала та пустынная равнина, через которую вела только дорога, выложенная каменными плитами много веков назад, а по обеим её сторонам, как холмы, стояли руины, которые называли языческими могилами.

Вечером второго дня из пустыни, окаймляющей Рим, мы уже въехали в очень красивые горы и ущелья, где нужно было ехать внимательно и вооружённо, потому что на дорогах убивали, и мы миновали немало могил и крестов, которые о том свидетельствовали.

Хотя пан Ендрих из Тенчина сопровождал нас, на обратной дороге мы также не миновали ни одного костёла, города, монастыря без богослужения, больше останавливаясь на ночлег в монастырях, чем в гостиницах. На самом деле путешествие продолжалось меньше, чем если бы мы с ксендзем Яном проделали это расстояние пешком, а, не знаю почему, оно мне показалось более долгим и неприятным, хотя всего хватало.

Уже поздней осенью, не знаю, сколько раз продираясь через крутые склоны, за каждым находя всё более холодный ветер, мы оказались в краю славянского языка, и чувствовалось, что приближаемся к Польше. Я ощущал великую радость, хотя в Кракове, за исключением нескольких товарищей, я не имел ни брата, ни свата, ни живой души, которую мог бы назвать своей. Но человек, когда не может к людям, привязывается к камням, такую имеет потребность сердца что-то любить.

По мере того как мы приближались к Кракову, у меня в глазах уже так живо стояли мой домик, моя коллегия и улицы, и школьные товарищи, что снились ночами. Приблизившись к границе, пан Ендрих из Тенчина должен был свернуть в свои земли, нам же остаток дороги пришлось отбыть пешком, но ко мне уже вернулось немного сил, а радость их добавляла.

Когда после ночлега нужно было расставаться с тенчинскими людьми, Слизиак отвёл меня ещё в сторону. Я знал, что он будет мне говорить. Действительно, старик начал с того, что со слезами на глазах, очень горячо сперва пытался мне доказать, что для моего собственного блага так заботится обо мне.

 Если хочешь быть спокойным и жизнь себе не отравить,  сказал он мне,  послушайся моего совета. Брось тщетные усилия в расследовании того, чего знать не должен. У тебя ведь столько ума, что понимаешь: если родители от тебя отреклись, то не без серьёзных причин. Ты причинил бы им, может, страдание и боль, открыв то, что они хотят скрыть.

 Милый пане,  отвечал я ему,  у меня мало разума, я молод, это верно, но знаю только, что обязанность родителей не бросать ребёнка. Я не обвиняю их в том, что так жестоко от меня избавились, это дело злых людей, их врагов. Бог знает! Какая бы мать своего собственного ребёнка могла оттолкнуть?

 А! А! Мой Яшка,  ответил Слизиак,  зелено у тебя в голове, зелено. Мир имеет много таин, которые только позже тебе откроются. Будь внимателен, ты на хорошей дороге, при очень набожном человеке, ты должен готовиться к духовному сану и искать счастья в Боге.

 Да,  ответил я смелей,  я бы тоже не желал ничего другого, только стать достойным этого призвания, но я неповинен в том, что конь, доспехи и рыцарство притягивают меня больше, чем монастырь.

На это Слизиак возмутился.

 Ты придумываешь это себе,  крикнул он,  и внушаешь.  Что тебя ждёт в рыцарском поприще? Всю жизнь должен быть оруженосцем и служкой, щит или меч за другими носить, потому что, не зная родителей, шляхетства не имеешь.

 Разве нельзя его заслужить на поле битвы?  ответил я.  Я всё-таки слышал не об одном, которого короли в битве посвятили в рыцари. А без шляхетства,  добавил я,  вы это знаете так же, как я, и в духовном сословии далеко дойти нельзя. Для шляхты доступны бенефиции и прелатуры.

 А в монастыре плохо?!  воскликнул Слизиак.  Прелаты и епископы очень обременены, им не позавидуешь.

Я не хотел с ним спорить, но остался при своём. Так расставшись почти у ворот Кракова, мы шли дальше, и я никогда не видел ксендза Яна таким весёлым и в таком хорошем настроении, как в эти последние дни. Он беспокоился только, чтобы я не потерял саквы, в которых нёс несколько книг, а глаза его смеялись, когда он глядел в сторону города.


В Кракове нас, видимо, так скоро не ожидали. Сначала мы пошли с благодарностью ко гробу святого Станислава, помолившись при котором, ксендз Ян с весёлым лицом поспешил в свою келью.

Но уже на улицах, кто его увидел, бежал к руке и за благословением, и все так радовались, что шли за ним, и, прежде чем мы добрались до коллегиума, целый отряд тянулся за нами.

Уже тогда мой ксендз Ян славился таким великим благочестием, что его при жизни признавали благословенным; он возвращался из Рима, ещё освящённый паломничеством и апостольским благословением, поэтому всякий хотел дотронуться хотя бы до края его облачения, хоть слово из уст его услышать.

Прибыв в коллегиум, у него едва было время постоять на коленях перед образом Христа, когда весть о вернувшемся из путешествия, уже расходящаяся по Кракову, собрала в келье, в сенях, в дверях профессоров, каноников, коллегиатов и столько всяких людей, что могли к нему не попасть.

Все целовали ему руки, приветствовали, забрасывали вопросами и радовались, что вернулся целым и здоровым туда, где по нему скучали.

Я видел в его глазах слёзы, потому что мало мог сразу говорить так был взволнован.

Мной также завладели давние товарищи, прося, чтобы я им рассказал о путешествии, удивляясь, что я загорел, похудел, а другие сказали, что вырос. Хотя из Рима благословенных медальонов, молитв и разных святынь принесли мы достаточно, подарить их всем не было возможности.

В последующие дни я чувствовал такую усталость от дороги, что должен был ложиться, а на ксендзе Яне ничего не было видно, кроме великой радости, что, исполнив свой обет, вернулся в келью. На следующий день начался прежний ритм жизни, ни на один волос не отступая от него.

Радовало то, что, когда его спрашивали обо мне, он свидетельствовал, что в путешествии я помехой ему не был и хорошо справлялся.

Потом в течение довольно долгого времени никакой перемены в моей жизни не было. Я прилежно учился, потому что, хотя духовное звание мне никогда не было по вкусу, к науке отвращения не имел, а скорее, великий интерес.

И тогда проницательный ксендз Ян упрекнул меня, сказав, что наука только тогда благо, когда служит Богу и для него приобретается, а плохо, когда насыщает тщеславие и от Бога отводит.

Однажды, когда я проходил по улице подле епископского дворца, около которого, как в замке, всегда многолюдно и шумно, потому что ксендз Збышек стоял высоко и считался почти наравне с королём, я заметил знакомых мне людей пана Ендриха из Тенчина, которые в дороге были с нами. Те меня, однако, не видели или не узнали. Может, неприятное воспоминание о Слизиаке, или не знаю уже, что, так меня угнетало, что я вернулся в коллегию с каким-то страхом и плохим предчувствием.

Я сам себя в этом упрекал, потому что, какая же была связь между мной и этими людьми, и чего я должен был бояться? Но не один раз в жизни выпадало мне уже зло, которым грозило предчувствие. Но на другой день ксендз Ян, вернувшись в свою келью из города, позвал меня к себе. Я нашёл его с мрачным лицом прохаживающегося по комнатке

Увидев, что я стою у порога, он сразу подошёл ко мне и погладил по голове. Это была необычная ласка и я немного испугался, чувствуя, что, должно быть, что-то нехорошее смягчило его. Я дрожал, целуя его руку.

Ксендз Ян остановился. Остановился, с какой-то жалостью глядя на меня, словно ему было трудно найти слово.

 Дитя моё,  начал он медленно,  дитя моё, Божьей воле и распоряжениям старших сопротивляться не нужно. Кажется, ты не такой сирота, как тебе кажется; о тебе пекутся милосердные люди.

Когда я слушал, моё сердце билось, как молотом.

 Наш пастырь, преподобный и значительный в Церкви Речи Посполитой муж, ксендз Збышек, услышал о тебе. Похвалили тебя перед ним, а юноши на дворе нужны. Хочет тебя взять к себе, отказываться от этого негоже.

Я стоял потрясённый.

 Неохотно с тобой расстаюсь,  добавил ксендз Ян, ударив меня по голове,  но приказу епископа сопротивляться не могу. Позже, кто знает, это может измениться. На дворе пастыра, в его канцелярии ты многому можешь научиться и получить пользу, а если он захочет тебя опекать, легко добьёшься всего.

Противоречить ему я не мог, но из моих глаз брызнули слёзы, наконец я объявил, что хочу остаться при нём, и что не желаю сейчас ничего больше.

 Ты должен быть послушен,  прибавил отец Ян,  на первом месте в юноше добродетель, да и в старых она хороша. Так складывается, в этом должна быть Божья воля. Епископ велел мне, чтобы я прислал тебя, и чтобы ты объявил о себе маршалку его двора, Доливе Старому, у которого под надзором молодёжь. Не замучают там тебя работой, потому что у епископа есть двор и много людей.

Я всё время плакал, не в состоянии удержать слёз, наконец, поцеловав его ноги, получив благословение, видя, что нет другого спасения, кроме послушания, взял свой узелок и с глазами ещё красными от слёз пошёл во дворец епископа.

Мир там был иной, а после спокойной кельи ксендза Яна сперва в этом говоре разобраться и прийти в себя было трудно.

Среди прежних и более поздних епископов не было равных Олесницкому ни умом, ни отвагой, ни великолепием, ни силой. Те, кто его не знали и в те времена не жили, могут с трудом получить представление о нём.

Во время царствования Ягайллы и первого его сына он был могущественным, вторым королём, перед которым сам он дрожал не раз. Не боялся никого и никто ему противиться не смел, а кто его задел, тот был безжалостно раздавлен. Что было в краковских и во всех соседних краях храбрых панов, слушали Збышка и шли за ним. Он всем и всеми управлял. Около него также всегда было больше народу, чем не раз при самом короле. Он имел свою вооружённую стражу, так одетую и ухоженную, что была лучше королевской, имел своих урядников и канцелярию, канцлера, капелланов, маршалка, подчашего, а всё духовенство, можно сказать, войско, было под его приказами. За границей епархии через могущественные роды его влияние достигало польских окраин и чужбины.

Посылал король в Рим послов, отправлял их Збышек. Денег ему всегда хватало, потому что их даже Варненчику давал взаймы, беря в залог целое княжество.

Словом, это была сила, которая даже трон могла колебать.

Как я там очутился среди совсем чужих мне людей, поначалу запуганный и дрожащий, как меня принял старый Долива, описывать не стоит. Под вечер я должен был с ним вместе идти представиться епископу, который собирался решить мою судьбу.

Дворец епископа, хотя снаружи великолепным не был и не много обещал, внутри был убран превосходно и по-княжески. Никогда в жизни ничего подобного я не видел, а это королевское великолепие, эта роскошь и золото в первые минуты так меня заворожили, что я, должно быть, казался более глупым, чем был в действительности.

Комнат было много, потому что ксендз Збышек всегда принимал собирающихся, и каждый день у него столы и комнаты были переполнены.

На стенах обивка, на полах ковры, светящиеся столы, золотистые картины, серебряная и позолоченная посуда, всюду служба, ожидающая приказов, униженность, с какой приближались к епископу, должны были произвести на меня, бедняка, угнетающее впечатление.

Я вдруг увидел перед собой мужчину довольно высокого роста, полного тела, с красивым, но суровым лицом, с таким величием, что им на меня только тревогу нагонял. Взгляд его пронизывал.

Я испытал то же, что и ксендз Ян, когда читал в душе, но его взгляд проникал в глубь человека как солнечный луч, грея и оживляя; а епископ, казалось, обратит человека в пепел.

Когда я вошёл, медленно плетясь за Доливой, в комнаты, в которых уже было темно и только восковые свечи на столе рассеивали мрак, ксендз Збышек в молчании начал долго меня рассматривать. Он даже велел мне так встать к свету, чтобы была возможность видеть моё лицо. Грозно нахмурившись, двигая губами и не говоря ничего, он долго думал.

Наконец он отозвался сильным голосом, медленно:

 Ты тот, кто воспитывался в Вильне, сирота?

Я едва мог что-то буркнуть.

 Да, ты сирота,  прибавил он с акцентом,  и поэтому я хочу заняться твоей судьбой, но ты это должен заслужить не терплю у себя своенравие.

Я не отвечал ничего; минуту погодя, он добросил:

 Тебя следовало бы облачить в духовную одежду. Умеешь что-нибудь?

Из моих слов епископ, наверное, не много мог понять, я путался и запинался, его взгляд пугал меня. Он, должно быть, видел, что я весь дрожал. Несмотря на это, я лгать не хотел, и истолковал это тем, что я сам себя не знал ещё.

 А всё-таки благочестивое паломничество с ксендзем Яном ты совершил и он хвалил тебя,  сказал епископ.

Я сегодня уже не могу точно вспомнить того разговора, знаю только, что Долива тоже в него вмешивался, и что, в конце концов епископ приказал прикрепить меня к своей канцелярии, прибавив:

 А что будет позже и в чём окажется полезен, увидим.

Он подал мне, уходящему, руку для поцелуя и благословил. Не угрожал мне, не пугал, не сказал ничего плохого; всё же, когда я возвращался с Доливой с этой аудиенции, с моего лица лил пот и я чувствовал непередаваемую тревогу.

Так началась моя жизнь и служба на дворе ксендза Збышка. В канцелярии, где нас было несколько, когда мне велели писать каллиграфией, оказалось, что я корябал, как курица лапой, и делал ошибки,  ни к чему не был пригоден.

Спустя несколько дней меня пересадили в побочную службу в комнаты и при епископе. Я не гневался на это, потому что предпочитал быть под властью Доливы и за столом и пюпитром не сидеть, а я также имел возможность приглядываться там ко всему, когда из канцелярии было видно немного.

На самом деле, трудно поверить в то, что скажу: что на таком великом и важном дворе, каким был двор Олесницкого, шутов и клоунов, или выполняющих их обязанности, было больше, чем где-нибудь. Правда, что ни на королевском, ни на могущественных дворах в них не было недостатка, но по суровому и серьёзному епископу трудно было догадаться, чтобы он такими своевольными словами и какими-то выдумками мог забавлять легкомысленных. Всё-таки это было общеизвестно и даже упрекали епископа Збышка, что с радостью окружал себя шутами. Но, познакомившись ближе с его жизнью, нельзя было этому удивляться.

Большую часть дня он проводил на совещаниях, в книгах, на важных разговорах, часто на утомляющих спорах, потому что каждый день приходили дела и не раз горькие; поэтому под конец дня, во время трепезы, когда дурачились возле него шуты и клоуны побуждали к смеху, хоть этим как-то мог развеселиться и отдохнуть.

Многие серьёзные люди, хотя не очень им хотелось смеяться, зная это расположение епископа, пытались шутить; на дворе было два шута и оба шляхтича (только что они не признавали своих щитов и фамилий), которые, выполняя обязанности придворных, хоть не носили шутовских цепей и колокольчиков, исполняли их функции. Одного звали Колькем (колесом), а другого Срокой (сорокой), но это были прозвища, не имена, за которые даже шляхта, Кольки и Челусьницы, гневались на первого.

Назад Дальше