Колек был мужчиной высоким, худым, гибким, ловким, средних лет и, трудно поверить, по природе своей человек мрачный, ворчливый, который, когда оставался наедине с собой, сидел чуть не плача, а когда шутил, равного ему не было. Потом, закрывшись в комнате, когда служба заканчивалась, доступа к себе не давал. Бывал злой. А во время обеда или ужина перед епископом и словом, и движениями, и лицом, которым кривлять мог, как никто, самых грустных побуждал к сердечному смеху.
Срока, маленький, круглый, как бочка, ни ума столько, как первый, ни остроумия, как он, не имел, но злость и жестокую язвительность. Не прощал никому. За всеми подсматривал, шпионил, выслеживал и имел высшее удовольствие, когда была возможность публично пристыдить и унизить; но знал, к кому приставать, не зацеплял никогда тех, кто был в милости у епископа, а если им доставалось, то так легко, что гневаться им было не на что неприятных же пану безжалостно преследовал, и своим личным врагам не прощал.
Кроме Колка и Сроки а мы все уже знали, что они были на дворе для того, чтобы забавлять ксендза Збышку, другие тоже часто отваживались у стола и за столом выступать с шутками и такими играми, которые могли рассмешить, поскольку весь свет знал о том, что в то время его забавляли дурачества.
На самом деле, это придавало нашему двору и обычаю особенную черту, потому что полдня решали тут дела самого крупного значения, решалась судьба Речи Посполитой, собирались совещания, на которые съезжались наивысшие урядники и главы городов, сходилось за приказами духовенство, решались костёльные дела а когда это всё заканчивалось, епископ в детской игре искал отдохновения, и так смеялся, держась за бока, как если бы утром не ругался и не был самым суровым судьёй.
Такие люди, каким был Олесницкий, не родятся на камне, и не знаю, скоро ли Польша увидит второго, подобного ему. Ибо он был создан для господства над умами, а был убеждён в том, что не был предназначен ни для чего иного, шёл, поэтому, смело и гордо, ничего не боясь.
Ещё при Ягайлле, когда он восстановил против себя гуситов, ему угрожали смертью; его предостерегли, что сговорились напасть на него зимой и убить, когда он пойдёт на утреннюю мессу в собор. Он не принял это в расчёт, и как ходил с одним клириком впереди, который носил перед ним фонарь, так и потом больше никого не брал. Никто не решался на него напасть.
На епископском дворе, как я уже говорил, царило оживление и такая занятость, что минуты отдыха не имел никто, а он сам меньше всех. Утром вставал сразу на молитву, слушал святую мессу, потом сам её совершал, а едва служба кончалась, ждали уже ксендзы, спрашивали паны и сенаторы, когда смогут быть допущены.
День начинали ни с чего другого, только с церковных дел, потому что Збышек привык говорить:
Сначала я слуга Божий и пастырь в костёле, потом только сенатор и советник.
Таким образом, ксендзы, клирики, академики, монахи теснились туда с разной нуждой и просьбами. Епископ строил, основывал, старался увеличить количество Божьих домов, и поэтому, должен был знать, где не хватало кирпичей или дерева для связывания.
Только позже сходились паны Совета, сенаторы, многочисленная семья епископа, брат, племянники, родственники, которые у него были среди краковских первых родов. Тех он был настоящим главой и вождём, а что он сказал, то лучше исполнялось, чем королевский приказ.
Меня, что был среди домашних слуг, так же как и прочих домочадцев, совсем не остерегались, как, в общем, епископ не любил и из чего-либо тайн не делал. Шёл явно напролом. Когда я, который вынес из Вильна великое почтение и любовь к нашим панам, а особенно к королю Казимиру, очутился на том дворе, на котором иначе, как с презрением, с гневом, угрозами, с пренебрежением не говорили о нём, это поразило как молнией. В моей юной голове не могло поместиться, как люди могли так открыто угрожать тому, который был паном, не боясь его мести.
В первый раз в мои уши стали попадать всякие виды упрёков в адрес Казимира. Как сильно его любили и почитали в Литве, тут равно ненавидели а во-первых, его упрекали в том, что сердцем был с Литвой, что Литве благоволил, и прозывали его Литвином. Ксендз-епископ Збышек, хотя приводил на трон сыновей Ягайллы и помогал королеве-матери в том, чтобы они удержались на нём, теперь громко говорил, что сделал плохо, что нужно было тогда, когда Казимир сопротивлялся, когда уже Болеслава Мазовецкого объявили королём, удержать Пяста, хотя бы пришлось потерять Литву.
Я, в сердце чувствуя себя литвином, хотя тогда мало что понимал в этих делах, страдал и возмущался, слушая это.
Мне даже никогда не приходило в голову то, о чём тогда там узнал. Епископ прямо собирал около себя людей, с которыми хотел при первых съездах нападать на короля, готовился его так же изводить и вынуждать к послушанию, как покойного Ягайллу.
Вечерами я не раз слышал, что, смеясь и торжествуя, он рассказывал об этих своих победах, как Ягайлло начинал с противостояния, с угроз, с недовольства, с бунта, и как потом через несколько дней должен был покорно просить прощения и делал то, что ему приказал Збышек. Так же он обещал поступать с новым паном, жалуясь только на доносчиков, на предателей в духовной облачении, которые подстрекали к сопротивлению молодого и неопытного Казимира.
К великому ужасу я убедился, что там готовилась формальная война против короля.
Епископ уже в малых вещах раздражённый сопротивлением Казимира, угрожал, что отошлёт его назад в Литву и опрокинет трон, если он не захочет уважать прав Церкви.
Молодого короля упрекали в том, что, хоть робко, но опустевшие епископские столицы хотел заполнить по-своему. Епископ Збышек вздрагивал от одну этой мысли.
В Польше правит не король, а Совет и духовенство! восклицал он. А мы, как холопская Литва, своеволия не потерпим. Пусть о том Казимир помнит.
Признаюсь, что, слушая это всё почти каждый день, я был в ужасе, и не знаю, что делалось с моим сердцем, так как оно принимало сторону короля, хотя я его почти не знал. Жаль мне было беднягу и я боялся за него.
Почти ежедневно кто-нибудь из Тенчинских, из Мелштынских, из Олесницких приносил новые обвинения против короля, новые слухи, и всё кипело, а епископ гневался.
В Кракове тогда в первое время Казимира не было, потому что он любил жить в Литве и охотиться, но, несмотря на то, что он появился в замке, ничего не изменилось. Так же громко и отчётливо наступали на него.
Короля Казимира я до сих пор мало видел, хотя лицо его с Вильна мне хорошо врезалось в память, поэтому я был рад, когда по возращении его в Краков, Збышек, посоветовавшись со своими, однажды из собора отправился в замок, а мы тоже, как двор, пошли с ним.
С ксендзем Збышеком был старый Ян из Тенчина и Добек из Олесницы, а оттого, что он хотел показаться в замке во всём своём блеске и силе, в этот день с ним шли нарядные урядники, челядь. Он сам в торжественном епископском облачении, предшествуемый распятием, окружённый этой великолепной группой, пошёл из собора в замок, где, видно, нас ожидали.
Для того, чтобы приветствовать епископа, королевские урядники вышли прямо на переднее крыльцо, но король только в зале у порога его ждал. Панский двор был также великолепен и многочислен, а в этот день по новым одеждам было видно, что не хотел дать затмить себя.
Король Казимир, красивый мужчина с серьёзным лицом, молодой ещё, с длинными волосами, смуглой кожей, появился с уважением, но как пристало пану Хотя он был молод, но в нём было видно величие, которое он и перед епископом не скрывал.
Ксендз Збышек тем смелей, а можно сказать, нахальней, вёл себя с королём, не много ему показывая уважения. Правда, он с детства его знал и видел в пелёнках но сейчас он был старым, а король в рассвете лет и власти.
В другой комнате ожидала королева-мать, которая оказалась там, наверное, для того, чтобы между епископом и сыном не допустить раздора. Я видел только издалека. Немолодая уже, поседевшая, богато одетая, она имела ещё чёрные, почти королевские глаза. Потом за ними закрылась дверь, и за ней только иногда были слышны очень громкие восклицания, которые выдавали Збышка.
Больше часа продолжалась эта аудиенция, во время которой королевский двор так переглядывался в приемной с двором епископа, словно хотели вызвать друг друга на поединок. Никто, однако, никого зацеплять не смел иначе, как глазами и фигурой, потому что у нас были приказы, чтобы не давать повода никакому спору. Королевские люди шёпотом насмехались, мы только могли догадываться, что над нами.
Простояв так немало времени, когда епископ, холодно попрощавшись с королём, пошёл назад, мы пошли за ним в порядке и молчании. Только во дворе у ксендза Збышка и у нас открылся рот.
Никто там, наверно, так усердно к королю не присматривался, как я, потому что чувствовал к нему сильное влечение; но по лицу его я мало что прочитал, кроме серьёзности не по возрасту, великой силы и твёрдого, замкнутого в себе характера.
Все о нём пренебрежительно рассказывали, что он был очень похож на отца Ягайллу; был таким же расточительным, как он, страстным охотником, как он, а из этого, якобы делали вывод, что он должен быть слаб, как отец. Но мне так не казалось.
Прости меня, Боже, что подозреваю его, а, сдаётся мне, что епископ Збышек гневался на него и был зол именно за то, что, надеясь видеть его послушным и слабым, нашёл твёрдым и упрямым.
У нас доброго слова о короле нельзя было услышать. Я слушал и молчал, не смея защищать, потому что и так меня Литвином из-за выговора прозывали. Но что я чувствовал и как страдал, сам не зная почему, мне рассказать трудно.
Теперь епископ среди других заранее объявлял, что Казимир, наверное, захочет воевать с крестоносцами, что на это шляхта ему ни подкреплений, ни налога не даст, и что, наверное, дойдёт до имущества и даже до казны и костёльного серебра. Тут готовились оказать ему окончательное сопротивление.
Мало я имел в те годы сознательности и разума, но мне приходило в голову, что епископ был бы рад смелому выступлению короля, чтобы начать с ним войну.
Я не единожды вечерами, когда был наедине со старым Тенчинским, слышал, как ксендз Збышек ясно говорил:
Его нужно обязательно сломить, иначе на клык возьмёт и ни Совета, ни нас, духовенство, не будет уважать. Так было поначалу со старым Ягайллой, когда, только что прибыв в Польшу, хотел тут править по-литовски и своему мазовецкому шурину дал землю, не спрашивая об этом никого. Но тогда мы притормозили его и позже должен был подчиняться. Упирается и этот молокосос, мы должны сломить его и до тех пор бороться с ним, пока не сдастся. Пока я жив, ни на шаг ему не уступлю; когда меня не станет, вы тогда помните, чтобы литовского ярма себе на шею надеть не дали.
Тогда старый Тенчинский всегда начинал рассказывать, как они стояли на страже свобод духовенства и привелегий рыцарства, и знали, что должны были охранять их как зеницу ока.
Помните то, прибавил ксендз, что нас прижмут, а Церковь себе подчинят, минуя епископов тогда и свобода для рыцарства кончится, а неволя начнётся. Вы должны защищать духовенство, а духовные вас; иначе запрягут и будут вами пахать, как захотят, как на Литве и Руси.
В течение долгого времени в моём положении на этом дворе совсем ничего не менялось. Меня там считали чужим и бродягой; я ни к кому привязаться не мог, но имел тогда ту улиточную натуру, что, чувствуя опасность, прятал рога и закрывался в своей раковине. Служба не была тяжёлой, хотя постоянно на ногах. Я следил, чтобы мне никаких претензий предъявить не могли; впрочем, мало кто обращал на меня внимания и интересовался мной.
Почти все придворные епископа, краковяне или сандомирцы, преследуя меня Литвином, считая чем-то недостойным, отталкивали меня, так что я ни с кем не завязал дружбы.
Ксендза Яна я видел редко. Встретившись со мной на улице, мой добрый опекун останавливался, расспрашивал, утешал, потому что он, что в людских душах так хорошо умел читать, чувствовал, что у меня на том дворе шло не всё гладко. Жаловаться мне не давал, потому что, как сам был всегда улыбчивым и ангельского терпения, так и других к этой добродетели с радостью приучал.
В то время, как я уже писал, великое благочестие и святость жизни не только в Кракове, но и, по-видимому, по всему царили миру. Люди превосходили самих себя в Божьей службе, забывая о себе. У нас не было недостатка в таких мужах, о нескольких из которых я уже поведал, как о ксендзе Михале и о сапожнике Святославе. Но вдруг громыхнула весть, что появился такой святой муж, который огненным словом обращал толпы и вёл, куда хотел.
Этот святой человек в простой одежде, опоясанный верёвкой, проходил страны, а везде после себя оставлял как бы огненную дорогу. Люди бежали на его голос в новые монастыри ордена святого Франциска, к которому принадлежал и он, шли на войну против язычников, совршали публичные покаяния. С папскими письмами, рекомендующими его, пробегал он так разные края, а одного дня епископу донесли, что он в Моравии гостил.
Тогда Збышек очень возликовал, складывая руки и крича, что его обязательно нужно привести в Краков, что будет писать письма и выпросит их у короля, а хочет видеть святого мужа здесь, где ослабленная вера, и разбудить её было необходимостью.
Действительно, о том итальянской монахе, сицилийце, которого звали Иоанном Капистраном, рассказывали чудеса.
Помню, что, когда о том зашёл разговор, а епископ очень восхищался, Колек, который был в покоях, осмелился заметить, что, не зная нашего языка, хотя бы был самым красноречивым, у нас его поймут лишь немногие избранные.
Ксендз Збышек его разгромил.
Дух Святой даёт дар языков апостолам, но и людям, когда они этого заслуживают, даёт дар понимать даже непонятную им речь. Где-то происходят чудеса, если мы достойны, и у нас будут чудеса.
Епископ не имел тогда покоя из-за страха, как бы Иоанн Капистран не проехал Польшу; даже в канцелярии приказал составить к нему письмо, о котором позаботился сам, а потом побежал к королю, также требуя письма. А сделал это через королеву-мать, которая хотела расположить к себе епископа; таким образом, она уговорила сына, он послушал её, и отправили пригласительное письмо, которое повёз любимый капеллан епископа, а ему поручили с величайшим смирением встать перед благочестивым мужем и умолять его, и склонять, чтобы не миновал Польши.
Как я узнал поздней, Капистран был также провозглашён папой Великим инквизитором и всякую ересь имел право доказывать и наказывать. Епископ хотел бросить страх на тут и там ещё блуждающих в Польше гуситов, о которых рассказывали и в Кракове, что тайно собирались на какие-то святотатственные богослужения и под обеими обликами своим верным раздавали причастия.
Долгое время прожив на свете, я много видел и был свидетелем разных приключений, всякого волнения в толпах, горячки, которая в них так же как болезнь, прицепляляется от одного к другому, такой внезапной горячки в умах, которая изо дня в день тысячи людей обращает и наполняет тревогой или надеждой.
Какова причина этого? Делает ли это сила Божья, или порою нечистая сила? кто же может узнать и поведать?
Мы смотрим, однако, собственными глазами на то, как иногда достаточно слова, вдохновения, я бы сказал, какой-то эпидемии, чтобы вогнать в безумие тысячи людей, и, чем больше оно их охватит, тем легче потом другие испытают опьянение, и с этим потоком полетят все.