Душа и взгляд. Баллады в прозе - Ильин Сергей 9 стр.


взять хотя бы отречение Толстого от искусства, в том числе и собственного: когда Франц Кафка перед смертью завещал своему другу Максу Броду сжечь все свои сочинения, я ему верю: как-никак предсмертная воля, святая святых, Макс Брод мог бы это сделать, и никто его бы за это не осудил,

и исчезли бы в небытие рукописи: быть может, единственные, которые по своему художественному весу не уступают толстовским,

однако, рукописи, как известно, не горят,

а вот мог бы, например, несмотря на булгаковский постулат, Лев Толстой до конца и всей душой своей желать, чтобы написанное им по какому-нибудь волшебству раз и навсегда исчезло бы из этого мира? думаю, что нет,

здесь-то и притаилась, как мне кажется, та самая Кощеева игла «непрямоты и неискренности», которую замечательно подметил в Толстом Владимир Соловьев.

Да, я верю Кафке и не верю Толстому по части горящих рукописей, ибо разные у них по жизни роли, а только исходя из художественной специфики предназначенной человеку роли можно адекватно понять его поступки,

и Льву Толстому важно было сыграть роль величайшего писателя плюс (!) к тому приблизительно равного Будде и Иисусу нравственного учителя,

причем учитель шел по пятам писателя, как бы постепенно его поедая и питаясь его плотью и кровью: гениальная по сути конфигурация, потому что естественная участь любого художника рано или поздно исписаться, то есть сказать все, что суждено ему было главного сказать миру,

исписались и Пушкин, и Лермонтов, и Гоголь, и Достоевский, и все, все, все без единого исключения: великий художник просто должен исписаться и только графоман пишет вечно,

исписался и Лев Толстой, но исписываясь он превращался не в мирного старца, мудрого философа и доброго семьянина, а в страстного проповедника, который выиграл и на вегетарианстве, и на благотворительной деятельности, и на разрушении православия, и на распространении индуизма в России, и на подтачивании собственных основ,

но едва ли не больше всего он выиграл на безоговорочном отрицании художественного творчества вообще и собственного литературного наследия в частности,

и надо ли говорить, что учительская роль заложена была ему в колыбель точно так же, как и писательская? поначалу в виде беспощадного анализа и самоанализа тайные и чрезвычайно плодотворные пружины его творчества а потом в гораздо менее приглядном облике проповедей и поучений.

И потому всякий раз, когда я всматриваюсь в маленькие колючие глаза этого величайшего прозаика мира, когда ввинчиваюсь пытливой мыслью в бесконечно знакомые, хрестоматийные и дорогие мне серые буравчики, что могли проникать как в любую микроскопическую пору бытия, так и рассматривать мир как бы с орбиты космического корабля, и когда я мысленно спрашиваю эти все-таки по большому счету судящие глаза, как же можно судить людей и за что, оставаясь при этом мудрецом и мыслителем,

итак, я задаю себе в такие минуты один и тот же тройной вопрос: во-первых, можно ли по этим глазам судить о личности Льва Толстого? во-вторых, если да, то нужно ли для этого знать всю его биографию и все его творчество? и в-третьих, не может ли быть так, что тайна личности великого человека остается навсегда нераскрытой, сколько бы до нее ни докапываться?

и вот что мне кажется: пока мы не убедимся, что нам никогда не будет дано решить окончательно, отрицал ли поздний Толстой искусство вполне искренно или еще и потому, что он так или иначе все сказал и заодно таким путем входил в ранг духовных вождей человечества,

то есть, опять-таки, согласился бы он, если бы это было возможно каким-нибудь сказочным путем, сделать свое творчество задним числом несуществующим в сознании людей (как это завещал перед смертью Кафка) или все же бессмертный червь честолюбия и тщеславия тайно радовался и гомеровским достижениям в литературе, и нравственно-философским писаниям, достойным нового попутчика Будды, Сократа, Иисуса и Конфуция,

итак, до тех пор пока мы не упремся в эту самую загадочную, пожалуй, антиномию Льва Толстого, мы не поймем последнего, а упершись в нее, уже точно не поймем его,

хотя, быть может, только теперь и поймем до конца,

но в чем же это наше новое понимание должно выражаться? для начала в категорическом прекращении дальнейших поисков разгадки толстовской тайны: никакие его дневники, никакие проницательные замечания о нем людей, близко его знавших, и тем более никакие глубокомысленнейшие филологические исследования о нем не позволят нам узнать его глубже и доскональней,

зато все эти источники обязательно умножат наши знания об этом удивительнейшем человеке и, не решив изначальной антиномии и не устранив субстанциальной загадочности его личности, обогатят ее наверняка новыми и неожиданными нюансами,

и вот самые проницательные глаза в мире, сверлящие нас со всех без исключения его портретов, призваны как будто разоблачить любую так охотно сотворяемую людьми тайну и развенчать всякую ими же так страстно лелеемую мистику, но загадку собственной души они разгадать не в состоянии, потому что сами являются ее производной величиной.

ХХII. Постскриптум о кафковской улыбке

Только с возрастом начинаешь понимать, что добро было для Льва Толстого тем самым «Архимедовым рычагом», с помощью которого он попытался религиозно, нравственно, но также и художественно перевернуть мир: такую великую роль он себе задумал и такая великая роль ему практически удалась,

все дело, таким образом, в том, чтобы исходить из роли, а не из личности,

а чисто по-человечески это можно и не заметить, но чисто по-человечески и понять Льва Толстого решительно невозможно,

вот тогда-то и начинаешь смотреть на нашего величайшего прозаика, даже несмотря на всю его безотрадную публицистику и еще более безотрадную под конец семейную жизнь, примерно так, как, должно быть, смотрел по-своему равный Толстому Франц Кафка на своих приятелей, когда, всеми силами подавляя тонкую улыбку на губах и лучистый смех в глазах, он читал им на какой-нибудь вечеринке свой «Процесс», который нам почему-то до сих пор кажется одним из самых мрачных шедевров мировой литературы.


XXIII. Диптих о соблазне

1. Любопытное указание свыше

Когда Гермес, исполняя волю богов, сообщает Одиссею, что тот просто обязан жить с волшебницей Цирцеей как женщиной, иначе это будет расценено богами как смертельное оскорбление их соплеменницы, то в этой благой для любого мужчины вести сказалась, быть может, глубочайшая природа вещей,

в самом деле, и до сих пор нам кажется, что совсем не одно и то же, соблазняет ли мужчина женщину или женщина мужчину: первый случай столь же классический, сколь и тривиальный, и побеждающая соблазн женщина, как правило, даже выигрывает в глазах соблазняющего ее мужчины, а вот во втором случае все обстоит гораздо сложнее и, если речь идет не о дешевом флирте или тщеславном торжестве потерявшей честь женщины над какой-нибудь своей соперницей или приятельницей, то мужчина (разумеется, связанный брачными узами), не поддающийся женскому соблазну, чувствует себя не так комфортно, как женщина на его месте,

правда, женщина должна быть им всерьез увлечена, и он тоже должен испытывать к ней тайное влечение,

и вот при таком именно стечении обстоятельств мужчина часто обречен до конца дней своих жить с внутренней и невидимой для других душевной раной,

и никакая благодарность супруги (реальная или потенциальная), никакой удовлетворенное чувство долга, никакая спокойная совесть и никакое людское признание не в состоянии полностью залечить его рану,

самое же парадоксальное то, что, уступи он в свое время соблазну и войди в сделку с совестью, он заполучил бы, конечно, тоже душевную рану, и быть может даже более глубокую и кровопролитную, но она, как ни странно, заросла бы скорее, чем та, которую он приобрел, сохранив чистую совесть и верность жене и себе,

Гомер не сообщает нам, признался ли Одиссей своей Пенелопе, глядя ей в глаза, насчет своих любовных приключений,

а не узнав об этом «из первых рук», что же нам делать? и как вести себя в сходных ситуациях нам, грешным потомкам самого великого в мире путешественника?

2. Собор и модное здание

Когда встречаются мужчина и женщина, между которыми может состояться прелюбодеяние, то есть интимная любовь, имеющая, как правило, причину в какой-нибудь неотразимой телесной детали именно детали, а не общем физическом облике и в основе своей, как правило, исключающая истинную душевную гармонию оттого-то и связывает упорно народная молва прелюбодеяние с дьяволом,

так вот, когда встречаются такие мужчина и женщина, зарождающееся между ними прелюбодеяние подобно зажиганию костра в холодную дождливую ночь: тут и хворост сырой, и ветер мешает, и спички тухнут едва вспыхнув,

но не дай бог огню разгореться в полную силу, тогда его уже не потушить! и тогда Низшее надолго осилит Высшее,

к счастью, однако, очень часто происходит так, что какая-нибудь мелочь уничтожает пожар в зародыше: например, будущий любовник повнимательней пригляделся к будущей любовнице и увидел в ней что-то такое, что на данном этапе, до прелюбодеяния, не должен был бы видеть, или она ему дала сигнал глазами, а он сделал вид, что не заметил его, или они просто короткое время смотрели друг на друга, без того чтобы это взаимное лицезрение опьяняло их, или еще что-нибудь в этом роде,

короче говоря, чем искусственней и недолговечней Целое, тем безукоризненно-мелочней должны соединяться в нем до поры до времени его детали,

и наоборот, когда Целое зиждется на великих принципах, составляющие его части могут быть поврежденными или даже вовсе выпадать,

иными словами, когда мужчина соблазняет женщину, все в его действиях должно быть именно безукоризненно, и ни одна ошибка женщиной не прощается, а вот когда мужчина и женщина живут в многолетнем и счастливом браке, трудно в их поведении отыскать хотя бы крошечный механизм, отличающийся как раз безукоризненностью,

и в особенности того постоянного, устойчивого, культоподобного и на разные лады вибрирующего эротического интереса в глазах совершающих прелюбодеяние никогда не увидишь во взглядах мужчин и женщин, пребывающих в состоянии длительной семейной гармонии:

попробовал бы Вронский, думая о своем, посмотреть сквозь Анну, не видя ее, ему бы это никогда не простилось, а вот Левин с Кити мог бы такое себе позволить без того, чтобы их любовь хотя бы на йоту умалилась,

так великий собор ничего не теряет, если часть его даже полностью разрушена, тогда как, напротив, какое-нибудь модное здание начинает невыносимо смотреться, когда повреждена всего лишь облицовка стены.


XXIV. Скрытая амбивалентность плачущих глаз

Пока Дон Гуан с Каменным Гостем летят в Преисподнюю, с ними обоими должны происходить различные, но неизбежные и глубочайшие преображения, свойственные любому умирающему в соответствии с его земной участью,

однако если Командор, увлеченный местью, с каждым пройденным в бездну вечного Мрака метром начинает все больше сожалеть о затеянном мероприятии, ибо его положение в посмертном мире ухудшается ежеминутно и, быть может, нельзя уже вернуться из опрокинутого туннеля даже туда, где он был до посещения своего смертельного врага, то Дон Гуан, это воплощение греховной Витальности с большой буквы, эта манифестация Жизни, не желающей ни на йоту поступиться главным ее наслаждением, и это искреннее по-детски Торжество абсолютной бессовестности,

да, этот получеловек, полудемон, чей член столь же прям, остер и неотразим, как его шпага, по мере сбрасывания внешних и преходящих признаков и возвращения к собственной несотворенной сути, лишь усиливается и растет на глазах, приобретая в астральном смысле чудовищный и превосходящий во всех отношениях надгробный памятник павшему Командору,

он попутно также, надо полагать, напитывается дьявольскими энергиями, так что, если бы им случилось сразиться во второй раз, их поединок напоминал бы неравное единоборство Терминатора из жидкого металла (Дон Гуан) с Терминатором старой и очеловеченной конструкции (Командор),

и только молитвы, память и любящее внимание доны Анны могли бы еще спасти ее несчастного мужа, остановив или по крайней мере замедлив его падение,

ведь он, судя по всему, находится пока в пределах Чистилища, где молитвы живых в состоянии реально повлиять на судьбы умерших,

но она, эта его прекрасная вдова, двойной пантомимой замерев в явном всем плаче по погибшему мужу и тайном для всех волнении по несостоявшемуся любовнику, бездействует, тем самым заранее и при жизни обеспечив себе угловое место в том заветном Треугольнике, два прочих угла которого, сплющившись, как в четвертом измерении, бок о бок продолжают свое страшное падение.

XXV. Встреча с цыганкой

Однажды в далеком детстве, когда мы с мамой шли по улице, с нами вдруг заговорила пожилая цыганка,

я не помню ее слов, но хорошо помню взгляд ее пронзительных черных глаз: так на меня ни до, ни после никто никогда не смотрел,

и я знал, что слова, сопровождавшие такой взгляд, должны были быть очень важны,

и точно: цыганка сказала, что я умру своей смертью,

и я, конечно, не забыл этих слов: они помогают мне переносить, в частности, полеты, которые я терпеть не могу по причине моей врожденной клаустрофобии,

в словах цыганки есть, безусловно, определенное успокоение: как-никак мне по жизни не грозит кирпич, внезапно падающий с крыши на голову, а также подобные ему неприятные неожиданности,

хотя, с другой стороны, смерть в кровати тоже не самая лучшая: а если это больничная кровать? или койка в доме для престарелых? да и какая болезнь пригвоздит меня к ней?

одним словом, все дело в подробностях: черт, как говорится, сидит в детали,

но детали этой решающей, последней детали я не знаю,

и как мне почему-то кажется, не знала ее и та цыганка,

и в этом незнании заключается, конечно, великое благо для всех людей, потому что иначе они психологически начинают ничем не отличаться от приговоренных к смертной казни: только очень мужественные или очень просветленные люди могут выдержать точное знание часа собственной смерти,

поистине, это знание напоминает острие римского меча или японского кинжала (их прообразы: легионер, бросающийся на меч и самурай, делающий харакири), которое все глубже в нас вонзается по мере того, как приближается последняя минута и спасения никакого.

А между тем точное знание собственного смертного часа совсем не обязательно таит в себе ужас,

оно ужасно только потому, что нам неизвестно, что будет потом,

экстрасенс ведь сообщает нам дату и обстоятельства нашей смерти, но он ничего не говорит, что будет за нею, потому как что-нибудь за нею да будет,

и если бы мы точно знали, что нас ждет за последней чертой, мы бы не испытывали, наверное, никакого страха,

тут все дело, следует повторить, в деталях: каковы возможные основные пути посмертного бытия? их всего-то три: основных и возможных,

первый астральная жизнь, второй реинкарнация и третий полное ничто,

и все три пути по-хорошему должны быть описаны предсказателем будущего более-менее убедительно и подробно, а иначе пусть лучше он не берется за свое рискованное ремесло,

Назад Дальше