Часы на башне отмеряли ход времени. Дон, дон. Безжизненный клич. Как удары молота. Железом по железу. Дон, дон. В темной камере Элоизы тихий колокольный звон был единственной ниточкой, связующей воедино истрепавшиеся лоскуты ее жизни. Холодные ночи. Голодные дни. Визиты Эгльфина. Боль.
Он пришел навестить ее. Зловонный командир и его еле живая жертва. Он подтащил к себе стул, чтобы сесть, и повесил на стену фонарь.
Миледи Монбельяр, протянул он с издевкой. Баронесса Элоиза Приговоренная. Что же вы не читаете мне красивых поэм? Может, вы желаете показать мне звезды?
Я буду отомщена, прошептала она. Язык еще не отрезали. Вот вам моя поэма.
Отомщена? Что ж, пожалуй, все мы заслуживаем отмщения, ответил он, как будто был культурным, рассудительным человеком и вел с ней дискуссию на философские темы в парижском салоне. Взад и вперед он раскачивался на задних ножках стула. А крестьяне, которые гнули на вас хребет, заслуживают ли они отмщения? Думаю, да. А рабочие, которые вкалывали на ваших виноградниках? А несчастные парижские бедняки, которые умирали в канавах от истощения, в то время как вы, мадам баронесса, объедались сдобными венскими булочками и пили медовые вина из Падуи? Заслуживают ли они отмщения?
А что насчет вас, месье Пуассон [13]? спросила его Элоиза. На вашей тарелке не бывало ничего, кроме черствого хлеба? Чем объедались вы, пока парижские бедняки голодали? Прошлым вечером от вас пахло устрицами. Но мы ведь так далеко от моря! Возможно, это ваш естественный запах.
За эту дерзость он ее избил. Но к тому времени она уже не замечала побоев.
Дон, дон. Время бьет в такт. В какой-то момент твой нос перестанет реагировать на тошнотворный запах, твое тело перестанет реагировать на побои, и ты закроешь глаза перед лицом насильника и насилия.
Говори, требовал Эгльфин. Говори имена своих сообщников тех, кто участвовал в вашем заговоре.
Дон, дон.
Нет никаких имен.
Ее истязатель раскуривал длинную глиняную трубку и втягивал через нее дым.
Я видел твоего мужа на эшафоте, сообщал он. Он говорил ей это уже не в первый раз. Я видел его рыдания. Ревел, как девчонка.
Он храбро встретил свою смерть, протестовала Элоиза. Я слышала.
Храбро? Эгльфин рассмеялся. Никто не встречает смерть храбро. На плахе все ссут в штаны от страха. Даже король. И тебя ждет то же самое.
Вдали от поместья эпоха террора потихоньку подползала к своему завершению. Но Элоиза, конечно, не могла этого знать. Всех голов не отрубишь, и общественность начинала восставать против повальных казней. Жажда крови сходила на нет. У Эгльфина на руках было постановление суда. Спасти Элоизу от мук заточения могло только правосудное лезвие гильотины. Ей продлевали жизнь лишь по той причине и лишь под тем предлогом, что она, якобы, обладала информацией, необходимой для выявления и поимки других врагов революции. Она не назвала ни одного имени. Но в конечном итоге Эгльфин отправил Элоизу на казнь не из-за ее отказа выдать преступников, а потому, что боялся, что ее помилуют. Он отсек ей язык мясницким ножом.
Откусила, объяснил он стражникам.
Двое солдат в кожаных фартуках пришли за ней в камеру. Перед тем, как отвести ее на эшафот, ее умыли и одели в красивое желтое платье из гардероба самой Элоизы, чтобы весь честной народ видел, что она была из господ, чтобы всем сразу стали понятны ее прегрешения.
Служанка из бараков, хромоногая девочка-подросток, причесала ей волосы.
Сделай так, чтобы она выглядела как куртизанка, велели служанке. Но в волосах осужденной на казнь женщины скопилось столько крови и грязи, что служанке оставалось только развести руками.
Немая и изувеченная, Элоиза, тем не менее, сумела передать служанке свое послание. Она провела сломанными руками по животу, и ее глаза все рассказали за нее.
Я все сделаю, пообещала служанка еле слышным шепотом на ухо Элоизе. Я передам.
Несколько часов спустя Элоизу связали и на двуколке повезли к гильотине на площади Моримон. Как она была счастлива, искренне счастлива от того, что ей наконец удалось сбежать от своего мучителя. Как долго она молилась об этом исходе. Ее казнили за предательство революции, за непростительное богатство, за роялизм, лафайетизм и за то, что она не представляла больше интереса для Эгльфина, который, вероятно, уже нашел себе новую игрушку. На площади собралась внушительная толпа зевак. Ее имя напечатали в самом верху списка ее смерть должна была стать гвоздем сегодняшней программы. В обмен на такую честь ее казнили последней.
Элоизу осмотрел медик в жилетке цветов триколора и черных мешковатых штанах с саблей, пристегнутой к поясу. Эгльфин присутствовал при осмотре лично, чтобы уладить все формальности.
Она не может говорить, объяснил он медику. Откусила себе язык.
Это бывает, кивнул медик, как будто привык иметь дело с подобными неудобствами, и пожевал усы. Они поступают так, чтобы ненароком не выдать имена своих сообщников.
Я пришел к такому же заключению, согласился Эгльфин. Еще она не может стоять. У нее сломаны ноги.
Что же, она их сама себе сломала?
Да.
На стене ратуши красовалась надпись красной и синей краской, гласившая: «РЕСПУБЛИКА ЕДИНАЯ И НЕДЕЛИМАЯ; СВОБОДА, РАВЕНСТВО, БРАТСТВО ИЛИ СМЕРТЬ». На колокольне звонил колокол. На площади воняло, как на скотобойне.
Элоиза лежала в двуколке со связанными руками и ногами, в то время как дюжине предшествующих ей жертв отрубали головы. Глашатай выкрикивал очередное имя, и толпа замолкала. Арестанта иногда рыдающего, иногда безмолвного, иногда буйного, иногда раскаивающегося втаскивали на эшафот и подводили к страшному орудию.
Последние слова! кричал кто-нибудь, и люди в толпе подхватывали клич. Хроникер, вооруженный гусиным пером, наклонялся к смертнику, чтобы записать фатальное изречение, а несколько мгновений спустя устройство сотрясалось, лезвие падало, толпа кричала, и палач поднимал окровавленную голову в воздух. Удар! Крик! Удар! Вопль! Жуткая механика ритуального убийства.
Долго ждать не пришлось. Четверо жандармов подняли ее и понесли, головой вперед, как корзину с виноградом, к гильотине. По толпе волной прокатились одобрительные возгласы.
Элоиза Мария Монбельяр, возвестил глашатай, зачитывая ее имя из списка. Враг Республики.
На эшафоте Элоиза повернула голову в сторону и смотрела, как падает лезвие.
Желтое платье, которое она надела на свою казнь, когда-то идеально сидело на ее фигуре, в те дни, когда она была хозяйкой поместья и в большом зале устраивались балы, играли музыканты и танцевали богачи. Но в последние месяцы жизни Элоиза почти не ела. Платье висело на ее теле бесформенным мешком. Оно скрыло от медика то единственное, что он был обязан проверить.
Элоиза была на восьмом месяце беременности.
7
Катя
1968 год
Монахиня, которая сняла тело Элоизы со скамьи гильотины, знала об этом, сказала Катя. Ей рассказала служанка, та самая хромоножка, которая причесывала Элоизу. Женщина вспорола живот Элоизы ножом, вытащила младенца наружу, и ребенок каким-то чудом выжил. Это была девочка. Ее отдали в женский монастырь в Кетиньи, где она и выросла. Ее назвали Марианной Мюзе.
Марианна Мюзе. В произношении Милана французское имя звучало инородно и незнакомо. И она первая из вас унаследовала воспоминания матери?
Или вторая. Катя обняла Милана за талию. Не забывай о Сильвии. Когда казнили Элоизу, Сильвии Монбельяр было девять лет. Ее не арестовали вместе с Элоизой и Жаном Себастьеном, так что она вполне могла сбежать из Бона и найти мадам Форестьер. Кроме того, она знала, где в Боне находились конспиративные квартиры и, возможно, направилась туда. Не представляю, что с ней стало. В воспоминаниях Элоизы я не вижу никаких подсказок. Я думаю, Жан Себастьен позаботился обо всем, не вдаваясь в подробности при Элоизе, чтобы оградить ее от мучений. Вот и я ничего не знаю. Я много думаю о Сильвии. Мне известно, что она пережила революцию. Но я не знаю, унаследовала ли она воспоминания Элоизы. Знаю только, что я потомок Марианны Мюзе, девочки, которую вытащили живой из обезглавленного трупа. Воспоминания Марианны у меня тоже есть. Хотя к ним я предпочитаю возвращаться как можно реже.
Парящий в вышине ястреб потерял интерес к влюбленной парочке на лугу. Он издал крик, описал в воздухе круг и улетел прочь, искать себе насест на дереве.
Настанет день, начал Милан, и мы обязательно поедем во Францию. В его голосе звучала непривычная уверенность. Когда откроют границы, мы сможем отправиться на поиски семьи Сильвии.
Было бы здорово, отозвалась Катя, перейдя на шепот.
Возможно, у нее тоже есть потомок, и она, совсем как ты, лежит сейчас на лугу где-то во Франции, смотрит в небо и думает о тебе. Я так отчетливо это вижу.
Она красивая?
Не то слово.
У нее есть парень?
Да, но он не очень хорош собой.
Зато скромный. Катя крепко прижала его к себе. До чего же спокойно она ощущала себя в его присутствии. Мы никогда не уедем во Францию, добавила она.
Когда-нибудь уедем. Обязательно уедем. Может, Дубчек наконец откроет границы?
Боюсь, у него нет ключей.
В ответ на это Милан улыбнулся.
Мой брат говорит, что Запад препятствует свободному передвижению граждан советских республик, потому что они боятся шпионов.
Думаешь, это правда?
Конечно. Милан отвернулся.
Но ведь никто в это не верит, тихо проговорила Катя через некоторое время. Даже твой брат.
А ты веришь?
Лучи летнего солнца слишком разморили их для такого тяжелого разговора. Катя закрыла глаза.
Мне в голову пришла одна мысль, Милан. Вот прямо сейчас. И это отнюдь не самая приятная мысль.
О чем ты? не понял Милан и приподнялся на локтях.
Если мы слишком сблизимся, тихо начала Катя, я могу стать опасна для тебя.
Опасна? В каком смысле?
Ее глаза жарко сверкнули.
Не знаю. Возможно, я просто слишком много думаю. Дедушка говорит, те, кто задает много вопросов, долго не живут.
Тогда не задавай вопросов.
Как серьезно он смотрел на нее в эту минуту. Его очки были заляпаны грязью. Что он в них видел?
Я слишком много знаю, вздохнула Катя. Эти слова были сказаны так тихо, что Милан едва расслышал ее.
Что, например?
Она снова вздохнула.
Слишком много всего. Слишком много того, что не положено знать пятнадцатилетней девушке. Я знаю, каково это танцевать на нью-йоркской сцене и слышать восхищенные возгласы зрителей. Я смотрела на Париж с Эйфелевой башни. Я каталась по Лондону в экипаже, запряженном шестеркой лошадей. Я обедала с королем Франции и кланялась королеве Англии. Однажды я подписала петицию, которая была направлена в лондонскую Палату лордов, с требованием предоставить женщинам избирательное право.
И что? спросил Милан. Предоставили?
В тот раз нет. Но начало было положено. Я стояла на носу огромного корабля, бороздящего Атлантический океан. Я была в Вене и разговаривала с Зигмундом Фрейдом, я встречалась с реформисткой Гарриет Тейлор-Милль [14], и слушала лекцию Чарльза Дарвина о червях, и видела, как первый настоящий воздушный шар парит над парижскими крышами.
Катя протянула руку и сняла с него очки, осторожно высвободив дужки из-за ушей. Она принялась протирать стекла подолом своего платья.
Я видела свободу, Милан. Понимаешь, что это значит? В Чехословакии идея свободы может быть очень опасна. Она мягко водрузила очки обратно ему на нос. Так лучше? спросила она.
Да, спасибо.
Опасны не только мои сны, Милан. Я сама опасна. Иногда мне хочется выбежать на улицу и закричать: «Долой Хрущева, Долой Советы, Долой партию!»
Это действительно было бы чревато, согласился Милан.
Можешь убежать от меня прямо сейчас, если хочешь. Если хочешь беги, беги, и никогда не оглядывайся назад. Я не стану тебя винить, если ты так поступишь.
Подул легкий ветер, разгоняя волны по всему лугу.
Я никогда тебя не оставлю, сказал Милан.
Не говори «никогда».
Я никогда тебя не оставлю, твердо повторил он. Если ты выбежишь на улицу с призывами, я выбегу следом за тобой. Если ты сядешь в тюрьму, я тоже сяду.
Катя кивнула.
А если расстрел?
Пусть стреляют и в меня тоже.
Ветер угомонился так же быстро, как и налетел. Луг затих.
Я не буду кричать «Долой Хрущева», вздохнула Катя.
А я бы покричал.
Они лежали и слушали шум лета.
Пойдем домой? предложила Катя.
В августе 1968 года все только и говорили, что о политике.
На Западе это называют «Пражской весной», сообщила им Хана Аня, мать Отилии. Она ждала реформ с всевозрастающим нетерпением.
Почему же только Пражской? проворчал Ярослав. Почему не Пражско-братиславско-попрадской? Опять они забыли о Словаках. Забыли о фермерах в Татрах!
Милан стал глубже интересоваться политикой. Катины искры начинали распалять и его тоже. Он приносил в дом номера «Литературной газеты», партийной газеты, и размахивал страницами, заставляя всех читать нужные статьи.
Нам начинают говорить правду, сказал он однажды утром. Вот, полюбуйтесь.
Статья, занимавшая целую газетную страницу, целиком состояла из неприкрытой критики Сталина и в самых негативных красках описывала его роль в судьбе Чехословакии.
Кто бы это ни написал, земля ему пухом, фыркнул Кристоф, взглянув на статью. Не советую держать в доме подобных газет. Лучше сожги. Пока тебя не арестовали за то одно, что она у тебя есть.
Сталин давно умер, дедушка, сказала Катя. Кому какое дело?
Сталин никогда не умрет, парировал Кристоф и всосал в легкие дым. Какой-нибудь Сталин будет всегда.
Не посовещавшись с руководством колхоза, Ярослав задумал разводить гусей на лугу у реки. Он уже соорудил гусятник и поставил оградки.
Да что они вообще знают про нашу ферму? говорил он. Теперь, благодаря Дубчеку, мы свободные люди, и никто не волен указывать нам, что делать!
Кристоф был более осторожен. Он всегда был более осторожен.
Пока еще не свободные, мрачно отвечал он, тыча в воздух сигаретой. Если Дубчек хочет дать нам свободу, чего же он тянет резину? Будь я первым секретарем партии, не откладывал бы это ни на минуту. Пошел бы на радио и огласил приказ.
Милан начал писать для попрадской студенческой газеты «Глас молодежи». Это была партийная газета, но в последние месяцы ее статьи приобретали все более радикальный тон.
Люди начинают переосмыслять систему, объяснял он Кате, показывая ей статьи. Свобода человека невозможна без свободы экономики. Так говорят мои преподаватели в академии. Человек не может считать себя свободным, если он не в состоянии распорядиться своей экономической судьбой.
Ты только будь осторожен со своими писульками, предупредил Кристоф. Одна пуля и останутся от Дубчека одни воспоминания.
Но чтобы заставить молчать всю Чехословакию, потребуется десять миллионов пуль.
Уверен, Хрущев не пожалеет десяти миллионов пуль, если найдет им применение.
Дубчек говорит, что цель социализма не просто борьба с классовой эксплуатацией, сказал Милан. Это тема моей статьи. Цель социализма сделать так, чтобы все жили лучше, чем при буржуазной демократии. А иначе, в чем тогда смысл?
А как насчет женщин? Когда уже наша жизнь станет лучше?
Утром двадцать первого августа Катя поднялась раньше всех в доме и стала собираться на утреннюю дойку. Надевая резиновые сапоги на босу ногу, она слышала, как наверху Ярослав возится с рабочей спецовкой. Облака катились по склонам гор, как пар из прачечной. Через час или, может быть, два туман рассеется и уступит место новому погожему дню. Из коровника доносилось нетерпеливое мычание набрякших молоком коров, которые торчали у ворот и ждали, пока им откроют. Где носило Марата? Он уже должен был приехать на своем велосипеде. Катя, в одних сапогах, длинной отцовской майке, белых хлопчатобумажных трусах и с лентой в волосах, вышла во двор. За ней по пятам семенили Зорька и один из ее щенков.
Скрипя шинами, во двор на велосипеде въехал Марат. Глаза у него были красные от слез, он что-то нечленораздельно кричал.