«These fucking Russians!» услышал он голос негра у себя за спиной: обидчивый голос лузера. Откуда он знает, что я русский? Может быть, он учился в Москве, в Лумумбе какой-нибудь? Но Эдик не обернулся, чтобы сказать все, что он думает о карманных воришках родом из африканских джунглей.
Добравшись до номера, Эдик плюхнулся в кресло перед телевизором. Он бросил на газетный столик свидетельство своей победы, военный трофей свой черный бумажник. Не такие мы мудаки, чтобы всякому пиндосу-негритосу отдавать кровно заработанные баксы. Он был в страшном возбуждении. Перед тем как исследовать, сколько баксов исчезло из его бумажника, он вскрыл банку с кока-колой, доставшейся ему от негра внизу. Эдик сделал огромный глоток черной жидкости. Странный вкус. Он вгляделся в этикетку. Это была не кока-кола. Это была банка с пепси-колой. Той самой пепси (а не кока-колой), которую он так и не смог попробовать в детстве, когда ее раздавали бесплатно в пятьдесят бог-знает-каком году на Американской выставке в Сокольниках.
Все его детские приятели со двора на Преображенке опробовали этот магический черный напиток из белых бумажных стаканчиков, отстояв в очереди на километр к киоску Pepsi Cola прямо у входа на Американскую выставку. Но Эдика привел на выставку отец, и у отца не было времени на эти глупости. Он тащил семилетнего Эдика за собой из павильона в павильон, час проторчал перед полотнами со страшной мазней, бормоча: сюрреализм? абстракционизм? ужас! извращенцы! и потом долго бродил между предметами ширпотреба вроде кухонных комбайнов, телевизоров с холодильниками, где лысый русский дядька (Хрущев) кричал американцу (Никсону) прямо в толпе зрителей перед кинокамерами, что мы догоним, а потом и перегоним Америку с нашими спутниками и самоварами без всяких цветных телевизоров. Короче, к последней раздаче пепси-колы они опоздали. А на следующий день рядом с метро Преображенская (где они жили) Эдик увидел первого в своей жизни негра. Именно в жизни, потому что в кино негра он уже видел. Поскольку пепси из бумажного стаканчика ему не досталось, отец сжалился над ним и подарил деньги на газировку и на билет в кино. Это был утренний сеанс с фильмом «Пятнадцатилетний капитан», где злодей-кук подставляет под корабельный компас топор и корабль вместо северо-запада плывет на юго-восток и попадает не на Пятую авеню в Нью-Йорке, а к работорговцам в Анголе. Но чернокожий гигант по имени Геркулес любимый негр всех советских детей спасает подростка с его друзьями-пассажирами из плена в джунглях, и все они попадают обратно к себе на борт корабля, поворачивают паруса на северо-запад и возвращаются благополучно в Америку.
Выйдя из кинотеатра, малыш Эдик отправился на угол с двадцатью копейками в кармане, чтобы отведать малиновой газировки. Но к газировщице и ее волшебной тачке-агрегату для шипучки было не подступиться. Эдик пролез сквозь кольцо глазеющих граждан и увидел рядом с газировщицей чернокожего человека. Он был черный весь, с ног до головы черный. В белом летнем костюме. Он пытался что-то объяснить газировщице на своем негритянском наречии. Газировщица пялилась на этого инопланетянина, не понимая, естественно, ни слова. Чтобы как-то успокоить черномазого гостя Страны Советов, она налила ему стакан газировки с малиновым сиропом. Негр стал рыться в карманах, но газировщица замахала руками: мол, бесплатно, бесплатно! От советского народа! Интернационал! Эдик любил шипучку с малиновым сиропом больше всего на свете. Он завидовал, что негр получил газировку с малиновым сиропом бесплатно. Но негра газировка не удовлетворила. Он оглядывал толпу: люди стояли плотным кольцом, молча изучая эту обезьяну, явно сбежавшую из зоопарка Американской выставки. Негр махнул от безнадежности рукой и двинулся осторожно, как партизан, прочь из окружения. И налетел на Эдика. Нагнулся к нему. Эдик, в панике задирая подбородок, разглядывал лицо из черного мрамора с нежной поволокой в глазах вокруг зрачков. Резные губы раскрылись, сначала беззвучно как будто это была статуя, а не человек, а потом произнесли фразу на ломаном русском:
«Малчик, малчик, где я? Я потерял путь».
Эдик помнил, как он таращился на негра, так похожего на Геркулеса из кинофильма. Это был киногерой, сошедший с экрана в его, Эдика, советское детство. Он не знал, как этот негр отыщет путь обратно. Эдику хотелось, чтобы этот негр взял его на руки, унес с собой не на Американскую выставку, а прямо в Соединенные Штаты Америки.
Сейчас, сидя в нью-йоркском отеле, он продолжал сжимать пустую банку пепси-колы, возвратившей его в детство. На запотевшей холодной поверхности банки отпечатались его пальцы, как на экране пограничного контроля в аэропорту Кеннеди. Насчет паспортов Маяковский сегодня оказался бы неправ: ко всем паспортам отношение было плевое. Наоборот: если тебе оказывают излишнее внимание, значит, тебя подозревают. Но отпечатки пальцев аккуратно снимали с каждого иностранца. Эдик не знал, верхом или низом выворачивать пальцы и куда их прижимать. Негр-контролер взял его руку и стал направлять каждый его палец в нужную позицию. Негритянские пальцы были длинные и узкие, как кордебалет Большого театра, но Эдику мерещились каннибалы в джунглях. Метафора насчет Большого театра была не к месту. Там все балерины белые. С другой стороны, в «Лебедином озере» есть и черные лебеди. Эдик содрогнулся от прикосновения негра, палец его дернулся, и всю процедуру по снятию отпечатков пальцев пришлось повторить.
Сейчас его снова бросило в жар, как и тогда, перед паспортной стойкой. Он поднялся и открыл стенной шкаф, чтобы проверить, на месте ли его паспорт. Может быть, негр в лифте прихватил заодно и краснокожую паспортину? Паспорт во внутреннем кармане куртки был на месте. Вместе с бумажником. Черным бумажником. С этим бумажником в руках Эдик вернулся в кресло и положил этот предмет на журнальный столик. От выпитого сегодня в гостях у него плыло и даже двоилось в глазах. Двоилось буквально. Потому что он увидел перед собой на журнальном столике два одинаковых бумажника. Рядом с отвоеванным у чернокожего вора бумажником лежал еще один, совершенно такой же его двойник из кармана куртки. Но у Эдика не должно было быть двух бумажников, как и не было двойного гражданства. Эдик потянулся к бумажнику из куртки и стал вертеть его в руках, пока не убедился, что этот второй бумажник ему не мерещится. Он заглянул внутрь разных отделений. И убедился в том, что это был его, Эдика, бумажник. Собираясь в гости к Гранкину и надев вместо куртки твидовый пиджак, он, очевидно, забыл переложить во внутренний карман пиджака свой бумажник с паспортом. Бумажника в пиджаке не было вовсе не потому, что негр ловко вытащил его у Эдика в лифте, а потому, что бумажник был у Эдика все это время в куртке, оставшейся в номере. Бумажник, который Эдик отнял у негра, был вовсе не его, Эдика, бумажник. Этот бумажник ему не принадлежал. Он принадлежал негру. Эдик ограбил человека.
Он схватил украденный бумажник и бросился к лифтам. Внизу, в холле отеля, никого не было. Эдик выскочил на улицу. Глупо было ожидать, что негр будет дожидаться его, Эдика, раскаяния где-нибудь поблизости, на углу. На другой стороне улицы он заметил человека в белом, догнал его на следующем перекрестке, схватил его за рукав, тот обернулся, и в свете уличной рекламы Эдик увидел, что человек вовсе не негр и костюм его далеко не белый, а просто отсвечивал в неоновом свете рекламы под моросящим дождем. Эдик напрасно искал на мокром асфальте отсветы белых лакированных туфель на шпильках. Он двинулся еще за одним темным призраком, еще раз понял, что ошибся, пересек (с юга на север) несколько стритов, потом свернул (с востока на запад) на другую авеню, вернулся на несколько стритов вниз к югу и понял, что запутался в географии и уже не понимает, в какую сторону ему идти, чтобы найти угол своего отеля.
Малчик, малчик, я потерял путь.
Все авеню и стриты казались ему на одно лицо. Но номера у них были разные: в Нью-Йорке потеряться трудно. Это только бумажники бывают одинаковыми. Рядом со входом в его отель в ярком свете уличных фонарей над уличным прилавком с разным барахлом ворожил негр в шерстяной клоунской шапочке. Весь прилавок был завален черными бумажниками. Точно такими же, что и у Эдика в сжатом кулаке.
2014Беженец
Вена кишмя кишела бывшими советскими гражданами. Этот город вечных шпионов и бывших нацистов, где каждый третий лишний, в тех семидесятых годах все еще оставался перевалочным пунктом на путях эмигрантов, выехавших из Союза под предлогом воссоединения семей по фиктивному приглашению фиктивных дядей и бабушек. Одного такого внучатого племянника из Москвы я и прибыл встречать. Как все связанное с московскими отъездами, телеграмма моего приятеля была смесью идиотизма, бесцеремонности и ребячески наивного эгоизма: «Прибываю Вену первая неделя мая встречай Рабинович». Можете себе представить, сколько советских Рабиновичей прибывало в Вену в те годы, и первая неделя мая 1979 года в этом смысле ничем особенным не отличалась. Но мой Рабинович считал себя, естественно, исключением из правила; кроме того, он явно полагал, что Вена от Лондона находится на расстоянии нескольких трамвайных остановок; он, следовательно, был твердо убежден в том, что в Лондоне есть трамваи: если они есть в Москве, как им не быть в Лондоне? Венские трамваи меня действительно поразили их вид, перезвон, сами рельсы уводили обратно в Москву.
Прибывающие из Москвы семидесятых годов Рабиновичи были, грубо говоря, двух типов. Те, кто направлялся в Израиль, сразу уезжали в особняк с красным крестом на крыше, маскирующим звезду Давида на груди, и оттуда в Тель-Авив. Те, кто направлялся в Америку или пытался зацепиться в Европе, получали статус политических беженцев. Разного рода благотворительные организации (в зависимости от страны назначения) брали их под свое крыло: выдавали им мизерное пособие и селили их в пансионах и дешевых отелях на время оформления иммиграционных бумаг. Поскольку я не знал ни ожидаемой даты прибытия, ни идеологических намерений моего Рабиновича относительно географии, мне ничего не оставалось, как разыскивать его по нескольким направлениям сразу. Гиблое в общем-то дело. Но выхода у меня не было.
Я чувствовал себя обязанным. В последние месяцы перед отъездом мы довольно близко сошлись с Марком. Впрочем, слова «близко» и «сошлись» надо понимать в узкомосковском, советском смысле. Марк Рабинович был одним из «провожальщиков» активистов той отъездной эпохи; ни одни проводы тех лет не обошлись без него. Он брал на себя все хлопоты по оформлению бумаг, разного рода разрешений на вывоз книг или картин, занимался отправкой багажа, улаживанием квартирных дел. Из-за отсутствия платных агентств и наемной прислуги бытовые проблемы у нас разрешаются с помощью друзей; бытовые хлопоты поэтому воспринимаются как интенсивное дружеское общение, а разрешение бытовых неурядиц и передряг как апогей дружеского интима. Так или иначе, Марк Рабинович, в свое время активно проучаствовав в беготне вокруг моего отъезда из Москвы, считал меня теперь чуть ли не единственным близким ему человеком «за кордоном». Наступала моя очередь поучаствовать в его судьбе: если не дружбой, то хотя бы ответной беготней вокруг его приезда в Вену.
Поскольку у меня двойное израильское и английское подданство, связи тут же обнаружились во всех иммиграционных агентствах, эмигрантских организациях и дипломатических службах; в результате дня не проходило без звонка мне в пансион с извещением о прибытии в Вену очередного Марка Рабиновича. Тот факт, что он не из Москвы, не того возраста, не рыжий и вообще не тот Рабинович, выяснялся в последний момент. Я послушно плелся в очередной центр, пансион, отель, благотворительную организацию, чтобы столкнуться с еще одним вывихом эмигрантской судьбы с истериками и паникой, неоправданными надеждами и скандальным вымогательством надежду не оправдавших.
Я видел двух пенсионеров, бывших заслуженных большевиков, с выпадающими искусственными челюстями; плюясь друг в друга зубами и мокротой, они осипшими голосами спорили: можно или нельзя в штате Техас организовать подписку на журнал «Работница» с доставкой на дом?
Я видел евреев, круглые сутки зашивающих под подкладку пиджаков все свое личное имущество, включая алюминиевые кастрюли: они готовились к нелегальной переброске в Западную Германию под вагонами поезда и в багажниках автомашин; евреям там давали, по слухам, почетное гражданство и денежную компенсацию за ужасы нацизма.
Я видел людей, твердо уверенных в том, что задача израильских иммиграционных агентств выкрасть их из отеля и затем под присмотром немецких овчарок и под дулами автоматов «узи» отправить на принудительные работы в социалистические кибуцы пустыни Негев.
Я видел людей, набивающих чемодан за чемоданом пластиковыми продуктовыми пакетами это был самый доступный в Вене символ процветания для тех, кто руководствовался советскими критериями. Заодно припрятывались и пластиковые помойные мешки для мусора, выдававшиеся постояльцам администрацией отеля. Эти блестящие мешки складывались в копилку будущего благосостояния, а помойку выбрасывали тайно по ночам в коридор и на улицу через окошко. В коридорах несло помоями эмигрантского настоящего.
В большинстве отелей уже не работала канализация. Канализация была забита прежде всего газетами: ими пользовались, по советской давнишней привычке, вместо туалетной бумаги, а туалетную бумагу опять же припрятывали, а потом продавали на эмигрантских толкучках, импровизированных блошиных рынках. Но самым ужасным были куриные перья в унитазе. Бывшие советские люди, попав в Вену, как кур в ощип, быстро разнюхали, что самый дешевый мясной продукт на Западе курица, которая, как известно, не человек, точно так же, как женщина не птица. Согласно того же рода российским соображениям, курица, выпотрошенная и упакованная в блестящую пластиковую обертку с наклейкой супермаркета, должна быть заведомо дороже той, что продают с рук, с базарного лотка, в «диком», натуральном виде. Эмигранты покупали на рынке живую птицу и, зарезав, потрошили ее прямо в номере. Ощипанную птицу кидали в электрокипятильник фирмы «Радуга», а перья спускались в сортир. То есть перья никак не спускались: трубы уже были забиты перьями предыдущей курицы.
Эти гостиницы для советских эмигрантов узнавались на расстоянии по вони и еще по постоянному шебуршению и толкучке разного рода людишек у входа. Тут обязательно торчал весь день, как перед входом в публичный дом, архетипический верзила в футболке с малахольным выражением лица, чья деловитость и озабоченность проявлялась лишь в беспрестанной работе челюстей: они усердно пережевывали жвачную резинку обретенный наконец в неограниченных количествах дефицитный продукт; кроме того, тут всегда судачили бабки в знакомых платочках, усевшиеся вместо лавки прямо на ступеньки или на ящики из-под пива. На фоне майской шикарной, похожей на кремовый торт Вены, утопавшей по весне в вальсах Штрауса и молодом вине, эти шевелящиеся скученным бытом, как черви в банке, эмигрантские общежития гляделись как лепрозории, как чумные карантины.
После разоблачения очередного подставного Рабиновича я убегал от этой эмигрантской заразы в Гринцинг пригород Вены в часе трамвайной езды от центра. Буколика мощеных улочек, где в каждом доме с пряничной крышей винный погребок, со столами во дворе и домашними хозяйками в кокошниках и чуть ли не кринолинах, с кружевными нижними юбками при фартуках, разносящими кружки с молодым вином, все это как будто презрительно сторонилось, как неопрятного доходяги, вышеописанной толкучки венских кварталов, по-городскому неразборчивых в своей готовности приютить чужаков вроде моих сородичей по эмиграции, с их чемоданной сутолокой и потной хваткой, цепкостью и напором. Это инстинктивное чувство снисходительности и презрения, гримаса непроницаемости, когда в глаза не видишь бедного родственника или никчемного и опустившегося старого приятеля на светском рауте, эта привычка дурно воспитанных аристократов дернуть плечом и пройти мимо, не повернув головы, со страшной легкостью прививалась и мне в эти венские дни. Как-никак, я считал себя аристократом эмиграции, в то время как они советские новоприбывшие были ее плебсом, люмпен-пролетариатом.