Молодец, Тумба! Удачно положил! обрадовался Шурка.
Прошлое лето вот так же валили и один рухнул на сухостой приличную осину, а она возьми да и упади, где бабёнки кружком стояли. Одну из них, Таню Чемоданову, будто выбрала скончалась на месте, сказал Веня.
Первый осокорь, который подпилили Венька с Шуркой, падать вначале не хотел. Он чуть повернулся слева направо в комле, зажав пилу так, что Шурка с большим трудом, торопясь, выхватил полотно и замер.
Ко мне! властно скомандовал Веня и привлёк его к себе. Надо в сторону уходить, а то сыграет и комлем долбанёт.
Вагами мужики помогли великану. Он рухнул, обломав при ударе о землю толстые сучья. Накрыл большой муравейник.
Объявили перерыв. Шурка сладил удочку. Крючки у него всегда были с собой в фуражке, а леску захватил специально. Только пристроил удочку на рогульке, у коряжки, как поплавок в мизинец сухая куга медленно пошёл под воду. Шурка привычно дёрнул: на крючке болтался величиной в ладошку карась. Забросил вновь то же самое. После пятого карасика насадки безголового слепня не стало.
Сейчас я тебе добуду насадку, сказал подошедший Венька. Дай картуз!
Пока Шурка ловил слепня, пришёл Венька и протянул фуражку:
Попробуй на муравьиные личинки.
Шурка попробовал: такая же поклёвка и как отмеренный, в ладошку, карасик затрепыхался на траве.
Тут кто-то хорошо приманивает, догадался Шурка, нормальная рыбалка.
Это разве рыбалка вот в Сибири это да! отозвался Венька.
А откуда ты знаешь?
Дядька мой пишет.
Он в Сибири?
Да, с сорок первого года. Теперь уже давно освободился.
Сидел?
Да. Теперь женился, там и живёт.
А за что сидел? допытывался Шурка, вспомнив, как Жабин забрался в дом к Пупчихе.
Ерунда, в поле, когда со стана шёл, снял с трактора магнето поковыряться для интереса. Оно ему и не нужно было.
По дурости.
Ничего себе!
Много всякого увидел и узнал Шурка на делянках. Поразил один разговор, который он нечаянно услышал. По разным причинам не все уходили ночевать в село. Многие оставались. Спали в шалашах из веток и травы, под огромной, толщиной в четыре Шуркиных обхвата, ветлой. В один из вечеров Шурка пошёл в дальний конец озера посмотреть на уток, слетевшихся туда на зорьке. Ему нравилось за ними наблюдать. Уток почему-то не было, и он решил подождать, присев метрах в пяти от берега у небольшой копны.
Солнце уже опустилось ниже могучих вязов, росших на той стороне, близко у воды. Его лучи, пробиваясь сквозь листву, освещали задумчивую гладь озера, Шурку вместе с копной и весь берег, томно и разнеженно притихший после жаркого дня. Противоположный берег и гладь воды там, под вязами, были сумрачны и таинственны.
Слева от Шурки послышались шаги, а потом и голоса. Он узнал говоривших: Аксюта Васяева и Ганя Лужкова! Выглянул было и обомлел: они раздевались, намереваясь, очевидно, купаться.
Ох, и красивая ты, Ганя, внаготку, сказала восхищённо Аксюта.
Красивая-то красивая задумчиво ответила Ганя. Красота меня и ухоркала.
Как так? удивилась Аксюта.
Шурка вновь выглянул и поразился: на берегу стояли две совершенно голые молодые женщины. У него странно закружилась голова.
Молодая пышущая здоровьем Аксюта стояла ближе к Шурке. Белое её тело, освещённое закатным солнцем, вызывало невольный восторг. Казалось, каждая рыжая волосинка на нём обласкана вечерним светом. Груди её, круглые и большие, вмиг начали исполнять какие-то свои замысловатые движения, когда она, подняв руки к небу, дурачась, встряхнулась и заиграла кистями рук.
Как может красота ухоркать? переспросила она, семеня на одном месте ногами.
Ганю всю теперь Шурка не видел. Её закрывала мощным корпусом Аксюта, но он отметил, как разительно они отличаются друг от друга. У Гани узенькие плечи и крепкие, шире плеч, округлые бёдра. Смуглая кожа делала её похожей на статую богини. Нездешняя красота Гани была таинственна и холодновата.
Может, отозвалась Ганя. У меня жених уже намечался, и вдруг Николай появился. Инструктором райкома партии начал у нас работать, а я секретарем райкома комсомола. Красивый был, ладный такой. Ухажёров у меня было! Он всех отбил.
Ганя вошла по грудь в воду и, ойкнув, притихла.
Шурка прижался к копне, боясь, что его заметят. Не знал, как лучше поступить: встать и уйти, тогда его увидят, или остаться?
Разговор продолжался.
Я и раньше отмечала: странно ходит как-то, легко и в то же время на левую ногу припадает. Но ничего не говорил, скрывал до времени. Оказалось, ранение у него было, в колено. Потом началось Отрезали ногу чуть не всю. И закатилось моё счастье-то. Жена инвалида. Он ещё и запил потом.
А мне хоть хроменького, но молоденького бы муженька, вздохнула Аксюта.
У тебя всё впереди.
Ага, с готовностью вроде бы согласилась Аксюта. А потом добавила: А позади-то уже чуть не тридцать годков.
Угробила я сама себя, за него вышла. Как помутилась голова. Какие вокруг меня парнины были! Дура я, продолжала Ганя.
Что ты говоришь, ахнула Аксюта, разве можно так?
Он тебя любит?
А куда ему деваться-то с культей, зло сказала Ганя и саженками, по-мужски, поплыла на середину озера.
Аксюта сложила рупором ладони и прокричала как бы украдкой (боялась, наверное, что их кто-нибудь обнаружит голыми), как мальчишка, обращаясь к кому-то на противоположном берегу:
Кто украл хомуты?
И эхо тут же ответило:
Ты, ты, ты
Аксюта хихикнула довольно и не спеша пошла к воде.
Вечерние лучи солнца ласкали её крупное тело. И казалось, что это большая домашняя птица или огромный жаворонок, один из тех, что они лепили с мамой из белотурошной муки весной, сейчас взмахнёт руками-крыльями и попробует взлететь. На плечи её упали золотистые волосы, а там, в самом низу живота, у Аксюты огоньком горел небольшой островок растительности.
«Разве такое бывает? удивился Шурка, рыжая везде вся!»
Его ошеломила красота и притягательность обнажённых женских тел. Такого с ним ещё не было. С Аксютой и Ганей встречался в день по нескольку раз, но там они были в одежде, все в хлопотах. Здесь, оголившись, вдруг обнажили перед Шуркой целую бездну ощущений. Он то проваливался куда-то, то вдруг видел, как органично они дополняли собой всё вокруг, и начинал недоумевать: как могла природа ещё каких-то пять минут назад обходиться без них. То совершенно понятных и земных существ, то вдруг непостижимых, обескураживающих, заставляющих тихо сидеть, окунувшись лицом в тёплый парной воздух над вечерней озёрной с мраморными лилиями водой.
Греховных мыслей не было. Их просто не могло ещё быть.
Аксюта тем временем зашла чуть выше колен в воду и со смехом плюхнулась, подняв крупные брызги. «Не перебабилась ещё», вспомнил он загадочное для него слово, которое услышал за столом после помочей.
Шурка встал и, не скрываясь, пошёл на стан. «Моя мама другая, у неё язык не повернётся так об отце моём Василии сказать, как красивая Ганя. Даже подумать не сможет», для чего-то убеждал он себя.
Два Василия
На-ка вот Варька-почтальониха опять обмишурилась.
Шурка берёт в руки серый с пятнами конверт. Вслух читает: село Утёвка, Василию Фёдоровичу Любаеву.
Это нам, мам, всё-таки!
Да нет, грамотей, там указана улица Садовая. Пойдёшь за хлебом в магазин занесёшь.
Ладно.
Василий Фёдорович, который живёт на Садовой, и его полный тёзка Шуркин отец, живущий на Центральной, родные братья. Оттого и путаница.
В гражданскую, когда молодой ещё дядька Василий воевал у Чапаева, ранило его в лёгкое. Помирать приехал домой к матери своей Прасковье. Плохой был, и все решили, что уже не жилец на этом свете. А тут у Прасковьи и Фёдора родился ещё сын, решили его назвать Василием в память о старшем, умирающем. Но он выжил. Выжил и младший. Так у Любаевых стало два Василия. Отец Фёдор, поехав в Уральск за солью, умер в степи.
Когда Шурка пришёл с письмом, хозяин дома сидел на пороге у сеней и разбирал мокрую рыбацкую сетку. Сын Сергей тесал срубовину посредине двора. Щепки, освещённые майским ласковым солнцем, излучая тёплый свет, отлетали в сторону гостя. Одна щепка упала лодочкой к Шуркиным ногам. Как утица, закачалась сбоку набок и затихла. Коричневенький сучочек, как глаз, уставился на Шурку внимательно и таинственно.
Гость пришёл! зорко глянув на Шурку, крикнул дядя Василий. Мать, давай нам аряны.
Вышла тётка Машурка с бидончиком кислого молока, разведённого холодной водой, который у неё летом всегда стоял в тёмных сенцах.
Держи, она вручила Шурке пол-литровую белую кружку с помятым краем и, помешав в бидончике большой деревянной ложкой, налила.
Шустрая оса села на край бидона, Шурка замахнулся.
Не тронь, улетит. Незлые они сейчас, сказал дядька Василий. Принял посудину из рук жены и аппетитно заработал кадыком.
Ну, придудонился Так нельзя, Вась, горло перехватит.
Ничего, мать, не бойся, хороша больно, он ответил не сразу, а после того, как напился и поставил подчёркнуто деловито бидончик на траву около своих ног.
Лепота-то какая, а?!
А что это такое, дядя Вася? спросил Шурка.
Что?
Ну лепота?
Красотища, значит, что же ещё? Непонятно, что ли? Чему вас только в школе учат, аль сам не чувствуешь?
А почему обязательно сруб колодезный делают из ветлы? перевёл Шурка разговор в деловое русло.
Не обязательно, возразил дядька Василий, желательно из ветлы. Видишь ли, берёза в земле не лежит. Осина даёт горький привкус воде. Ветла и в земле лежит долго, и воды не портит, и вкус от неё лучше.
А сруб куда?
Как куда? Вам.
Нам?
Ну да. Брательник сказал: колодец в огороде будет делать.
Вот здорово! обрадовался Шурка.
Он смотрел на щуплую фигуру хозяина двора, на его прокуренные усы, неровные плечи, дырявые галоши на босу ногу и ему не верилось, что перед ним участник героических дел.
Дядя Вась, а какой был Чапаев?
Обнаковенный, какой сказал тот с ходу.
Ну, не может так быть!
Заряжённый был, понимаешь, спохватился Василий, заряд в нём большой сидел, крупного калибра. Пороху больше, чем у остальных, в нём обнаружилось. Везде хотел быть главным, начальство сверху не любил.
А сильный был?
Были здоровее мужики. Помолчал, потом добавил: Страху не ведал, али жизнь не ценил свою, а значит и чужие, не знаю. Сразу не скажешь о нём точно. Я в артиллерии служил. Нечасто его видел, но знал. В артиллерии попроще. А вот в кавалерии, брат, цельная наука. Жестокая наука.
Почему жестокая?
Конь обучен должен быть специально для кавалерийской атаки. Мой дружок Арсений из Осинок толк знал в этом деле.
Рубака был зверский. Но и он не сразу привык к резне.
Разве бой это резня?
Надо уметь шашкой работать. Если казару развалить от ключицы до пояса это одно, а если шашкой рубануть по голове другое Мозги ажник с кровью вылетают с такой силой, что вся рука от кисти до плеча ими замазана. Арсений попервоначалу есть не мог после рубки несколько часов, а потом пообвыкся: даже руки не мыл садился и за кусок хлеба. Все вперемежку: и кровь, и хлеб.
Шурка стоял, прислонившись к завалинке, ошеломлённый.
Так было?
А как иначе? Степи, дожди, смерть, вши, слякоть это тебе не кино показать. Война это пакость одна!
А герои как же?
Какие?
Ну, в книгах, в кино опять?
Дядька Василий посмотрел на Шурку, непонятно улыбнулся, как бы сам себе. Ответил тоже вроде бы сам себе:
Я про жизнь, а не про кино.
Дядя Вася, а где тебя ранило?
Чудно ранило. Шальная навроде пуля, когда брали Белебей, в общей колготне. Когда Арсений привёз меня в Утёвку, почти загибался. Но я жив, а он где-то в уральских степях лежит.
И всё?
А что ещё? Разыскал я семью Арсения чуть попозже. Беднота, она и есть беднота. Смотреть было больно. Ну, ладно об этом балакать. Одна надёжа на вас, вы у нас вырастете грамотными глядишь, вылезем из грязи
Возвращаясь из магазина с двумя буханками хлеба в сумке из кирзы, Шурка думал о последних словах дядьки Василия.
Сколько он себя помнил, всегда окружающие говорили: «Учитесь, а то всю жизнь, как мы, в грязи провозитесь». Это стало каким-то всеобщим девизом и в школе, и дома. Будто всё Шуркино село враз с его поколением заразилось идеей вырваться из привычной жизни. Прорваться на другой её уровень: грамотный, чистый, достойный. Но, когда он начинал вспоминать, сколько сильных красивых ребят, выучившись в школе, ушли в город и не возвратились, его охватывала досада. Для образованных, способных людей, получается, настоящая жизнь на стороне, не в селе. Из него надо было убежать и не вернуться. И это поощрялось родителями в открытую. Тогда как же с домом? С колодцем, со всем, что делается в селе? Для кого это? Всё временно выходит, не навсегда? За что же воевали дядька Василий, Арсений?
Шурка чувствовал в себе огромную жажду учиться, безудержно влекло к театру, литературе. Росло понимание, что должна где-то быть жизнь без пьянства, матюгов, непролазной грязи на улице. Убогость быта уже начала осознаваться, но она наталкивалась внутри Шурки на крепкую силу, название которой было пока ему недоступно. Но жила в ней, несомненно, обида и горечь за окружающее, кровное и родное, державшее так цепко в своих объятиях, что порой доходило до физического ощущения близости, кровной связи со всем, что дышит вокруг, говорит, поёт, молчит, глядя большими глазами озёр снизу, а сверху бездонным летним небом, усыпанным пригоршнями хрустальных звёзд, покойно внимающих с высоты.
Он часто видел себя как бы со стороны в ватажке ребят, у рыбацкого костра на Самарке, то с восхищением, то с досадой наблюдающих в ночи за вдруг ворвавшимся в ночное небо над головой реактивным самолётом ещё одним зримым доказательством того, что есть какая-то иная, с заботами, не похожими на сельские, жизнь. Пугающая и в то же время странно манящая. Где-то в Шурке, вовне ли его, он это чувствовал, работала неодолимо другая сила, близившая неминуемо прощание его со всем родным и близким. Было от этого тревожно и больно.
Сухопутный пушкарь
На сенокосе всегда что-нибудь происходит. Два года назад убило бастрыком Федьку старшего сына Петянихи. Они перевозили с Митягой сено на полуторке. Оставалась последняя ездка. В рытвине на ухабах заднее колесо попало в глубокую сырую яму, мотор заглох. Митяга и Федька стали помогать как могли совали сено, бурьян в колею. Мотор натужно упирался. Когда грузовик выскочил на твердь, весь воз с сеном тряхануло так, что схваченный верёвками бастрык не выдержал и лопнул посредине, выстрелив взад и вперёд двумя осиновыми обломками. Стоявший сзади Федька получил удар по голове и скончался тут же.
Об этом забыли уже. Или просто молчат. Прошлым летом сенокосный стан разбили на том же месте, где косили с Федей и где они с Шуркой часто вечером после изнуряющего жаркого дня около плёса сидели на вечерней зорьке на чирков Шурка помнил прошлогодний сенокос, как будто это было вчера: у костра что-то смешное рассказывал дядька Серёжа из своей армейской жизни. Шурка лежал около припасённой дедом для него чашки. Когда дед снимал ведро с готовой «польской» сливной кашей, Шурка вскочил, намереваясь расправить завернувшийся угол одеяла, служившего скатертью, и, неловко повернувшись, угодил прямо под ведро. Оно в руках Ивана Дмитриевича сильно качнулось и жидкая часть варева выплеснулась. Одуряющая боль обожгла спину. Дед снял с внука рубаху и теперь Шурка лежал на животе полуголый. Крепился, хотя волдырь чуть ли не во всю спину.
И начались непривычные хлопоты. Дед по нескольку раз в день смазывал спину подсолнечным маслом. Подсолнечное масло лекарство. Бутылку с ним Иван Дмитриевич отложил под рыдван, около логунка с дёгтем, строго-настрого запретив использовать масло для еды.