Какой сейчас день? А месяц? Зима уже закончилась, а я была последний раз дома в январе. Сначала обычная больница, пока что-то кололи, делали анализы, решали, а я лежала в коридоре. Мне было всё равно, никто особо не подходил ко мне, медсёстры огородили меня ширмой, и больные думали, что я заразная. Папа приезжал каждый день, вечером, опаздывал, его пускали на десять минут, а если не успевал, то приезжала Людмила. Я недолюбливала её, ревновала к папе, глупо себя вела, она ничего мне не говорила, улыбалась, что-то рассказывала, а я делала вид, что не слушаю, нехотя принимала гостинцы. Она красивая, наверное, мне это и не нравится. Такая же высокая, как я или чуть ниже, но шатенка, у неё волосы как тёмный шоколад, мне всегда казалось, что они и пахнут также, с выпуклыми формами и стройная, совсем не похожа на мою мать. Я быстро сдалась и стала переживать, когда Людмила не приезжала ко мне, решилась и написала ей большое письмо, и мы до ночи болтали по ватсапу, пока медсёстры не заставили меня выключить телефон, я мешала другим спать, нарушала режим. Как много у нас оказалось общего, как неожиданно стала мне она близка, язык не поворачивается назвать Людмилу мачехой, ей тоже противно это слово.
Пришли анализы, все сразу, отовсюду, и меня перевезли в онкоцентр, где мне самое место. Пошла по стопам бабушки, как мне сказала врач в приёмной, читая анамнез в карте, вот сволочь, даже не смотрела на меня. Я рада, что попала в детскую палату, долго решали, не положить ли меня к взрослым, всех смущал мой рост. Капельницы, уколы, потом снова капельницы, дрянная еда, никого не пускают, всё передают в пакетах, обрабатывают антисептиками, облучают, пункции, проколы, анализы, анализы, анализы консилиум, консервативное лечение, уточнение диагноза всё это вращалось вокруг меня, образуя свистящий, давящий на уши вихрь, слепящий белым светом, злой, мерзкий, безысходный, и я знаю имя этому белому, царапающему изнутри, скребущему в голове, давящему сердце отчаянью, имя ему лейкоз.
Глава 3. Не своя, не своё
Приходит время, и ты начинаешь иначе воспринимать себя, свои поступки, своё тело, пространство вокруг тебя, людей, замечаешь их интерес, осуждение, сдерживаемую злость, зависть, пустоту, улыбки, иногда лицемерные, не до конца научившись выделять из них искренние, добрые, немного грустные. Я стала резко расти в девять лет, вроде в девять, память стала смеяться надо мной, многое, что я помнила отчётливо заволокло густым липким туманом, и мне стало казаться, что этого не было, всего лишь плод моего воспалённого воображения, может быть сон, короткий, яркий, в который я часто проваливаюсь, теряю сознание.
Так происходит каждый день, иногда несколько раз в день. Несколько раз я впадала «в спячку» по дороге в туалет, хорошо ещё, что не на унитазе вот была бы живописная картина! Но нет, меня это уже не волнует, не то, что раньше. Как я начала усиленно расти, взрослеть, быстрее моих сверстниц превращаясь в девушку, внешне, внутренне я до сих пор девочка, глупая и наивная, но уже холодная, а это признак взросления. Я росла, стеснялась себя, не слушала мнения папы, Людмилы о том, что я очень красивая. Сама себе я виделась неказистой, слишком длинной, похожей на молодую берёзу, у нас во дворе недавно посадили такие, в прошлом году, выжила одна, самая тонкая и молодая это я. Как-то ко мне пристал один мужик, прямо потащил к себе в машину, что-то там обещал, улыбался так противно. Я до сих пор помню его запах: похоть и сладострастие, перемешанное с прокуренным ртом и вонючим одеколоном. Я не помню его лица, только запах и пальцы на руке, как меня тянут, как овцу. Я закричала, вырвалась, убежала, долго бежала, а в голове гудело, внутри горело и хотелось скрыться, забиться в угол, подальше от всех, но ноги привели меня к метро, я вбежала в вестибюль, ближе к полицейским. Я так и встала рядом с ними, мне хотелось спрятаться за них, я так и сделала. Они заметили меня и расспросили, а я, задыхаясь от бега и страха, что-то говорила, отвечала невпопад. Один из них проводил меня на поезд и доехал до моей станции, проводив до выхода. А что же я делала в этот день, куда ездила и где это произошло? Пытаюсь вспомнить и не могу, голова начинает болеть, ноги дрожат, и я бросаю, не так уж это и важно.
Папа ничего об этом не знает, я побоялась, а теперь понимаю, что зря. Надо было рассказать Людмиле, но тогда я демонстративно игнорировала её, вела себя, как дурочка, я и сейчас не особо поумнела, так, начала кое-что понимать в жизни. Наверное, это и есть взросление, и мне оно не нравится, не моё это взросление, вынужденное, будто бы кто-то меня тащит туда, куда не хочу, а у меня нет сил не то чтобы сопротивляться, нет сил крикнуть, позвать на помощь! Машка мне всё объяснила, познакомила меня с порно, она и сейчас мне в больницу присылает всякие ролики. Ей особо нравится гейское, а меня тошнит от этого, не хочу, противно!
Я стала бояться мужчин, женщин людей. Стала замечать их взгляды или придумывать, бояться за себя, бояться себя, своего тела, закрываться, хотелось носить что-нибудь по длиннее, закрыть ноги, руки, натянуть ворот на самое горло. В идеале мне бы подошла паранджа, я даже присмотрела себе пару костюмов на маркете, но так и не решилась купить. Девчонки в школе смеялись надо мной, они как раз хотели больше оголиться, показать набухающие груди, попу так, чтобы из школы не выгнали. Проще всего было в лыжной секции, спортивный костюм защищал меня от лишних взглядов, я стала постоянно его носить, почти всё лето проходила в спортивной одежде, спасибо папе, что он ничего не сказал мне, не сокрушался по поводу того, что я не ношу платьев, как учили меня жизни мамы Машки или Юльки, моих подружек. А мне не нравится, я не хочу делать себя достоянием других, отдавать часть себя незнакомым людям и радоваться этому, а чему радоваться? Как-то мне бросили, что я выросла, но ещё не созрела, зелёная внутри, вроде брат Юльки. Я тогда сильно обиделась на него, а сейчас понимаю, что он был прав, и мне кажется, что я перешагнула через несколько этапов.
Но нет, пишу какую-то глупость! Меня сегодня, сильно тошнит, вот и лезет в голову всякая бредятина. Я перечитала всё, что набросала за сегодня, девчонки уже спят, я полдня играла с малышками, они сегодня будто бы пробудились, даже стали улыбаться. Кстати, их зовут Марина, она постарше, и самая маленькая Оленька. Остальных я не запомнила, в основном у нас все молчат, стучат пальцами по экранам телефонов, а ночью хныкают, что маму не пускают сюда. А я не хныкаю, папа в командировке и присылает мне красивые фотографии гор, покрытых нетронутым снегом, здесь он мне не кажется таким ужасным, плохо, что я почти не разбираю больше ничего на этих фотографиях, у меня меняется зрение, я перестаю видеть другие цвета.
Вот сейчас вспомнила, как бабушка учила меня, сколько же мне лет было? Вроде шесть, нет, почти семь, я пошла в школу осенью. Я стала смущаться мальчишек, мне один подарил цветы, нарвал их в поле и принёс к нам на дачу большой букет. Он был старше меня, высокий, лет двенадцать или больше, а я убежала и спряталась за сараем, сидела там до тех пор, пока он не ушёл, а оказывается, он уезжал в этот день. Мы всё лето бегали вместе, играли, у нас была целая банда, а он вожак. Помню, как мне было приятно, а вот лица его не помню, только силуэт и улыбку, точнее свет от этой улыбки, искренней, немного смущённой. Бабушка не смеялась надо мной, мы сидели на веранде и пили чай, а я всё смотрела на букет и вздыхала. Бабушка объяснила мне, что я почувствовала, напугав, что дальше будет ещё хуже. Как она была права, верно, угадав моё желание защитить своё тело от других, ведь им нужно от меня только моё тело я похожа на неё, очень. Это видно по тому, что я пишу, она была такая же холодная и циничная, но не со мной, с другими, часто повторяя, чтобы я никогда не становилась такой же, как она, а мне всегда хотелось быть похожей на неё уверенной, сильной! Ей было тяжело, я знаю, я видела, как она плачет по ночам, думая, что я сплю и ничего не вижу. А я лежала, вжималась в кровать, зажмуривалась так, что искры из глаз сыпались, красные круги вращались перед глазами, лишь бы она не увидела, что я не сплю.
Мне никто почти не пишет из школы. Сначала спрашивали, просили фотки прислать, а потом всё стихло. Даже Машка почти не пишет, не о чем со мной разговаривать. Когда мы в школе или в секции, то наша дружба крепка, как я стала писать, начиталась старых советских книг J А на деле нам и поговорить не о чем, так, иногда присылает «кубы» поржать или какую-нибудь пошлятину, ей парень присылает. Мне неинтересно, я перестала отвечать, нет сил ни это смотреть, ни на это реагировать. Вот допишу сейчас это предложение и отрублюсь нет, не сплю, хочется написать многое, много, а с чего начать не знаю, всё кажется мне и важным, и несущественным одновременно. Надо спать, через шесть часов опять укол, в палате темно, а от экрана уже сильно болят глаза.
Я перестала принадлежать себе. Понимание этого пришло не сразу, я и сейчас сопротивляюсь этому, глупо и бессмысленно. В тот самый момент, когда я попала в руки врача скорой, какая-то часть меня отошла в сторону и с интересом, но без сочувствия стала смотреть на всё, что со мной делают. Это не новая мысль, впервые я подумала об этом во втором классе, на уроке родной речи, как называла этот предмет учительница. Мне было неинтересно, а ещё так ярко светило солнце за окном, там, где была свобода, тёплый майский день, когда ещё трава только-только стала прорастать молодыми побегами, бросая вызов уцелевшим зелёным стеблям прошлого года, когда так радостно поют птицы, а на согревшихся после долгой зимы и мерзкого марта и апреля деревьях расправляются голые ветви, проклёвываются первые почки, позднее, чем обычно.
Весна опоздала, она всегда опаздывала, как мне казалось, нет, я так считала, желала, надеялась, что вот она придёт и растает это грязный серый снег марта, солнце не будет прятаться за тяжёлыми равнодушными тучами, и можно будет бегать по улице без шапки, в расстегнутой куртке, глубоко дыша, пьянея от сладковатого вкуса весны, не такого густого, как летом, а прохладного, как мятный чай со льдом. Как же хочется его, прямо сейчас, вдохнуть, открыть окно и просто подышать, пускай и с выхлопами безразмерной пробки, поселившейся за окнами, теперь она часть недвижимого пейзажа, или хотя бы стакан холодного мятного чая со льдом и ложкой мёда. Этот вкус напоминает мне о позоре, но я всё равно с улыбкой вспоминаю этот день, это солнце, весёлое, приглашавшее сбежать из школы, куда угодно, лишь бы быть свободной. Меня прилежно отчитали перед классом, что я считаю ворон и катаю козявки на парте надо мной смеялся весь класс. Тогда мне хотелось провалиться вниз, ещё свежи были рассказы про ад и рай, про незримого бога, видевшего и знавшего всё, нас пичкали ими каждую неделю, и мне хотелось попасть в ад, именно туда, где было лучше всего там точно не было бы этой учительницы и моих одноклассников, планировавших попасть в рай. Мне влепили кол, я знала урок, могла бы спросонья всё рассказать, написать правильно упражнение, если бы на меня не орали, если бы и я убежала, вон из класса, из школы, как была в юбке и блузке, наша школьная форма для младших классов. Меня поймал дворник, старый татарин, он жил в школе и работал здесь всю жизнь. Я его боялась, он был такой хмурый, нелюдимый, ругался на мальчишек, разбивавших кучи листьев, которые он собирал, чтобы уложить в мешки и отвезти за школу, где они лежали до конца лета, пока их не забирала большая машина. Я вырывалась, рыдала, но он был сильнее. Я боялась, что он сейчас сдаст меня этой училке, а за ней прибежит завуч, толстая баба в больших круглых очках, мы прозвали её жирной совой, а потом вызовут папу, начнут на него давить, ругать меня. Так было уже, не помню, что я такого сделала, но папу вызвали в школу и при мне отчитали его, а потом стали ругать меня. Он слушал молча, бледнее с каждым словом, никогда ещё я не видела, чтобы он злился. Нет, видела, когда мама уходила из дома на неделю, я хорошо помню это из раннего детства, этот страх, что мама ушла навсегда!
Папа их выслушал, я испугалась, что он уведёт меня домой и что-то такое сделает, у него было страшное лицо, он не смотрел на меня. И мне казалось, что вот он повернётся и всё! И тут я услышала его голос, громкий, резкий, от которого эти бабы разом сели на стулья, окаменев. Не помню, что он им сказал, но отлично помню их лица белые, с остекленевшими глазами. Завуч хотела что-то возражать, тщетно, её голос тонул в том громе, что разрывал папу. Дома он мне сказал, чтобы я не переживала, ничего особенного я не сделала, а отвечать за чужую подлость я не должна.
Я опять отвлеклась, последний укол как-то странно подействовал на меня, медсестра подмигнула мне, сказав, что иду на поправку. Они ошибаются, я знаю это, анализы лживы, пусты и бесстрастны, а главная ложь в них интерпретация, мне объяснил это мой лечащий врач, я так и не сказала, как его зовут. Левон Арамович, фамилию я не то, что запомнить, выговорить не могу. После этого укола мне хочется смеяться, появились силы, может, медсестра права, просто я сама уже не верю ни во что?
Надо дорассказать, итак, дворник схватил меня за локоть и потащил в школу, так мне показалось, но он обошёл здание школы и направился к трёхэтажному корпусу, где у нас был спортзал, актовый зал и столовая Моё детское воображение нарисовало такую страшную картину, что за белым корпусом находится постамент, на котором большой пень, где меня будут публично пороть, а потом затолкают в мешки с листьями и оставят гнить до осени. Я так дико заорала, что он буквально внёс меня со служебного входа в столовую. Здесь работали три женщины, я видела их мельком, получая завтрак, все в белых халатах и шапочках, нетолстые, но и не худые, с большими круглыми лицами и руками, всё в них было большое и тёплое, как кухня. Дворник усадил меня на стул перед разделочным столом и тут же ушёл, не сказав ни слова. Женщины улыбнулись мне, одна ласково погладила по голове, от её руки пахло тестом, булочками с повидлом, и я разревелась. Они успокаивали меня, что-то говорили, одна из женщин даже спела песенку. Налили мне кружку тёплого молока, не того напитка из цикория, что нам выдавали, а просто молока, дали свежей булочки. Я поела и успокоилась. Сидела до обеда у них, наблюдая за работой, а когда начался обед, улизнула в главный корпус, забрала вещи из раздевалки и побежала домой. Бабушка удивилась, что я пришла без портфеля, сама, не дождавшись её. Школа была неблизко, в трёх кварталах или четыре или пять остановок на автобусе. Домой я бежала быстро, не замечая дороги, боясь, что за мной гонятся. Я сразу сказала, что в школу больше не пойду! Бабушка посадила меня обедать, а сама ушла за моими вещами. Она вернулась через два часа, такая же бледная и злая, как папа тогда. Она не позволила себе взглянуть на меня этим взглядом, сбросив всё с себя в прихожей, не заметив, как я слежу за ней, спрятавшись за дверью комнаты. Она поймала меня, затаившуюся в угле комнаты, спрятавшуюся за дверью и увела на кухню, где стоял несъеденный обед. Мы пообедали вместе, и за едой она рассказывала мне о папе, как он сбегал из школы, про себя, как её пороли родители за плохие отметки, а я слушала и впервые поняла, что, находясь в школе, больше не принадлежу себе. Слишком умные мысли для восьмилетней девочки, я и сейчас не особо понимаю, что значит принадлежать себе. Это был о скорее ощущение, переросшее в понимание главного, недоступного ещё недозревшему мозгу, видите, я начиталась медицинской литературы, уже умело вставляю расхожие обороты, надеюсь, по делу. Когда бабушка закончила рассказывать, мы пили чай с пряником, папа купил вчера после работы, большой такой, круглый, с вкусной начинкой. Я рассказала о своём ощущение бабушке. Она подавилась и так посмотрела на меня, никогда не забуду её глаз: серьёзных, грустных и согласных. Она сказала только одно, что мне ещё рано об этом думать, и мы пошли гулять. Уроки я не делала, мы долго гуляли, встретили папу у метро, и пошли дальше все вместе гулять по парку, пока совсем не стемнело. Папа чувствовал, что что-то произошло, купил мне мороженое, потом ещё одно, а я уже всё и забыла, без особых уговоров собравшись утром в школу. Училка была вся бледная, постоянно спрашивала, неплохо ли мне, всё ли у меня хорошо. А я ответила у доски вчерашний урок, и кол переправили на четвёрку.